Колхозницы, еще несколько минут назад выказывавшие ему сочувствие, замахали руками:
– Дурак! Худо тебе попало!
– Собачонка вокруг него так и эдак, а он куражится.
– Чего набычился? Вытри рожу-то – не на спектакле.
В самом деле, глупо было стоять вот так, у всех на виду. Володька прошел в сенцы, скинул с плеча ружье, снял патронташ и, войдя в избу, бросился на постель.
За стеной, на улице, разговаривали, смеялись бабы, стучал ключом Кузьма, выверяя косилку перед отъездом, время от времени подавал голос Никита: "Ни-ко-лай!"
А Володька, уткнувшись лицом в старый, заскорузлый и провонявший потом ватник, одновременно служивший ему подушкой, молча глотал слезы, скрипел зубами. Временами он забывался, – сказывалась бессонная ночь, потом внезапно просыпался и снова, истерзанный бессильной яростью и усталостью, проваливался в зыбкую, как болотный мох, дрему…
Что случилось? Откуда топот, ржанье? Ах да, Колька привел лошадей…
Он поднял отяжелевшую голову, сел. Как быть? Выйти на улицу или уж лучше обождать, когда все уберутся на пожню? Нет, черт подери, он выйдет! Выйдет! Хотя, бы только для того, чтобы увидеть, какая кислая рожа будет у Кольки, когда его попрут на Шопотки.
Володька вскочил на ноги, отыскал на окошке, осколок зеркальца, перед которым наводила красу Параня, начисто стер с лица следы беличьей крови.
Возле избы, как всегда перед отъездом на работу, взнуздывали лошадей, прилаживали к спинам войлоки – хоть и близко до пожни, а на лошадях лучше, по крайней мере ноги не замочишь, перебираясь через речонку. Кузьма с помощью Никиты запрягал Налетку-дрянь кобыленка, ни секунды не постоит спокойно. И лишь Колька, картинно развалясь у стола и попыхивая папироской, не принимал участия в общей суматохе. Как же, герой! Что, мол, ему пустяками заниматься. Он свое дело сделал…
Ладно, посмотрим, как запоешь сейчас!
Володька, до сих пор поглядывавший на людей сквозь щель в сенцах, подался к проему раскрытых дверей.
– Кузьма Васильевич, а Кузьма Васильевич! – живо воскликнул Колька. – А Володьку не хочешь? Он на тебя уж час смотрит влюбленными глазами.
Ну, гад, погоди! Дорого ты заплатишь за это! И Володька, трясясь от бешенства, шагнул через порог.
Он был уверен, что и на сей раз все кончится злой шуткой, но, к его великому удивлению, Колькины слова приняли всерьез: надо сначала с Грибовом управиться, а потом уж наваливаться па Шопотки. Пускай сперва Кузьма один едет, а для веселья хоть Володьку возьмет, – не все ли равно, где тому хлебы переводить?
Кузьма подумал, коротко сказал:
– Уговорили.
– Не поеду! – отрезал Володька. Он давно уже ждал этого момента.
Его стали упрашивать, уламывать – один Кузьма ни слова.
– Сказал, не поеду. Чего пристали?
– Пристали? – Кузьма вдруг выпрямился во весь свой громадный рост, повел бровью: – А ну, живо! Забирай свое барахлишко!
Володька с ненавистью посмотрел ему в лицо, потом плюнул себе под ноги и, сопровождаемый тревожными и по-собачьи преданными взглядами Пухи, пошел в сенцы.
От Грибова до Шопотков считается пять верст. Но кто хоть раз попытался установить, что такое крестьянская верста!
Впрочем, дорога вначале как дорога-даже радуешься, попадая с солнцепека в лесную прохладу.
Внизу-Черемшанка: всплеснет, взыграет на дресвяных перекатах и снова нырнет в густой, непролазный ольшаник. Иногда в отлогом берегу увидишь песчаные размывы с лунками, с помятой травой вокруг и порыжелыми обломанными ветками – не иначе как зверь выходил на водопой. Хороша и правая сторона дороги: высокий сосняк, прошитый белой березой, и, куда ни глянь, всюду россыпи голубики – будто небеса спустились на землю.
Но так только вначале. А вот переедешь мокрую ручьевииу, сплошь заросшую собачьей дудкой да кустистым лабазником, и начинается черт те что: замшелый ельник, сырость, комар разбойничает…
Володька, ворочаясь, ерзая на мослаковатой хребтине, бился, как на муравейнике. Но вскоре стало и того хуже:
на голову надвинулись еловые лапы, и ему пришлось раскланиваться чуть ли не с каждой елью. И всякий раз, когда он разгибался, глаза его натыкались на одно и то же – на ненавистную спину Кузьмы. Крепкую, широкую, окутанную серым облаком гнуса. Но тот хоть бы рукой пошевелил. Качнется, когда колесо косилки наскочит на корень или колодину, и снова как пень. Неподвижный, молчаливый.
И это каменное спокойствие и невозмутимость больше всего бесили Володьку. Как будто так и надо-съездил человеку по морде – и радуйся. Конечно, он, Володька, виноват: надо было эту кобыленку связать, раз она такая прыткая. Но, ежели правду говорить, для кого он торопился к избе? Может, Никиту да Параню не видал? А всю ночь не спал, за белкой гонялся?
И чем больше он распалял себя, тем с большей изощренностью обдумывал будущую месть. Поджечь дом, изувечить корову – пусть-ко он без коровы с ребятишками помается… Нет, не то. Не по-мужски. Уж ежели сводить счеты, то сводить с ним самим. Подкараулить, например, ночью и камнем из-за угла, или залезть на крышу и чурку на голову…
Так думал Володька, качаясь под низким навесом ельника и отбиваясь от комаров. Иногда он доставал сухарь, грыз сам, бросал Пухе, семенившей сбоку-ведь они с утра ничего не ели, – и снова, наткнувшись взглядом на широкую, несокрушимую спину Кузьмы, возвращался к мыслям о мести.
Миновали еще один ручей с высокой, жирной, годами не выкашиваемой травой, потом переезжали небольшое болотце. Лошади проваливались, колеса косилки вязли.
Кузьма рубил ольховые кусты, елки – все, что попадало под руку, бросал под колеса. Помогать? Нет, Володька и не подумает.
За болотцем снова ельник и снова поклоны направо и налево. Когда же это кончится?
А кончилось неожиданно: впереди вдруг распахнулись синие ворота неба, дорога покатилась вниз, и они выехали к речке. Кузьма остановил лошадей перед самым спуском к воде, слез с косилки, расправил занемевшие плечи-с наслаждением, до хруста. Прислушиваясь, сказал:
– Слышишь, журчит? Тут ключи со дна бьют, дресва шевелится – вот и похоже на шепот. Верно?
Володька, не отвечая, хмуро смотрел по сторонам. Шепот-то есть, а где же трава? Действительно, кроме маленькой и то наполовину затянутой ивняком пожни, на которой они сейчас стояли, вокруг, не было никаких покосов. Справа-лес, слева-лес, и на том берегу, за кустами, тоже лес.
Кузьма, похрустывая галькой, спустился к Черемшанке, перешел – ее вброд-вода была чуть-чуть повыше щиколотки.
– А ну, давай сюда.
Чего давать? Ехать? Пешком идти? Володька поехал.
– Сейчас начинается самое трудное, – сказал Кузьма. – Попробуем сперва без машины.
Раздвигая кусты, он пошел вперед. Володька – за ним. Замелькали просветы, потом показался калтусзыбкая болотина, затянутая реденькой осокой и лопушкой.
Кузьма ступил на калтус-начал проваливаться.
– Вишь что делается. – Он выбрался на твердую почву, поковырял носком сапога трухлявую валежину из березы-такие валежины, как белые кости, из конца в конец покрывали калтус.
– Тут раньше настил был – вон туда, на кусты, Нуко, толкни коня.
Володька «толкнул». Валежины хрупнули, и конь провалился до брюха.
– Да, задача… – Кузьма, задумавшись, почесал затылок.
Чеши, чеши! Надо было раньше чесать. А в общем, какое ему дело? Не он затеял эту прогулку на Шопотки.
И Володька с подчеркнуто безучастным видом продолжал горбиться на коне.
– Ладно, – сказал Кузьма, – двигай к избе. Ты бывал на Шепотках? Нет? Тут она близко. Калтуе да кусты проедешь-и изба. Никита говорил, что в сенцах коса должна быть. В общем, обживайся, а я что-нибудь стану соображать.
Да, помирать будет Володька, а и тогда вспомнит этот калтус. Качалось небо, качался лес – всё ходило ходуном. Конь натужно, с храпом выбрасывал передние ноги, хлопался мордой в жидкую грязь, отфыркивался и снова месил болотину. У Володьки несколько раз мелькало в голове-всё, конец, не выбраться, и он уже намеревался сползти с коня или как-нибудь завернуть его обратно, и он сделал бы это, если бы не Кузьма. Унизиться перед заклятым врагом, признать себя побежденным – вот, мол, без тебя никуда не попал – ну, нет! Лучше издохнуть в этом калтусе! И, чувствуя, как его до слез прожигает новый прилив ненависти, он стискивал зубы, рывком бросал свое тело вперед, чтобы помочь коню…
Когда он выбрался из трясины, у него не было сил, чтобы оглянуться назад. Да и не все ли равно, смотрит на него Кузьма или нет…
Вид избушки окончательно доконал его. Старая, скособочившаяся, она со всех сторон заросла высоким ельником крапивы – непременной спутницы всякого запустения.
На обомшелой крыше грелись ящерицы, и, когда он бросил на землю заплечный мешок, они с сухим треском зашуршали по тесницам.
Он заглянул в сенцы (для этого пришлось ползком пробираться через обвалившийся проход) – крапива; заглянул в избу-зеленый полумрак, комары всхлипывают.
На обомшелой крыше грелись ящерицы, и, когда он бросил на землю заплечный мешок, они с сухим треском зашуршали по тесницам.
Он заглянул в сенцы (для этого пришлось ползком пробираться через обвалившийся проход) – крапива; заглянул в избу-зеленый полумрак, комары всхлипывают.
На рухнувших нарах дотлевает сенная труха, вместо каменки – груда камней…
Надо было, однако, что-то делать. Коса, о которой говорил Кузьма, оказалась не в сенцах, а на потолке избушки. Заржавела, косье свело: кто-то, видно, вырубил елку, обстругал, кое-как приладил к пятке и бросил – ни себе, ни людям.
Но как попала сюда коса? В этом году Никита не был на Шопотках – Володька знал точно. Может быть, прошлым летом кто заезжал? Ведь уж который год идут разговоры: надо взяться за Шопотки. А вот охотников не находилось-дошлый народ! Поджидали, когда этот Кузя из города приедет.
Володька выкосил крапиву в сенцах, около избы, отгреб. Кузьма не подавал о себе никаких вестей.
Палит солнце. Мрачный ельник стеной упирается в небо. Лупоглазые ящерицы смотрят с крыши… И такая тоска вдруг взяла его, что он не выдержал-закричал. Никто не ответил ему. Даже эхо, хоть маленькое эхо, и то не откликнулось на его призыв.
Он откинул ногой полость свернувшегося войлока, пал па него ничком. И за каким дьяволом он поехал сюда?
Девок испугался-засмеют, бедного. Ну и что? Разве от смеха умирают? Губы пересохли, хотелось пить.
Он сходил к речке, напился.
Где Кузьма? Неужели все еще «соображает»? Люди глупее его были – калтус мостили. А он, поди, особенный, по воздуху на машине проскочить хочет…
Сморенный жарой, усталостью, Володька незаметно для себя задремал. Во сне ему снилось раздольное Грибово, девчонки, со смехом купающиеся на плесе. Нюрасчетоводша в красном купальнике и почему-то в больших меховых рукавицах, вывернутых наизнанку шерстью, бегала за ним по лугу…
Вот оно что! Пуха, сатана, привалилась. Володька с досадой оттолкнул ее от себя, сел. Ему показалось, что в кустах, у реки, справа, будто что-то треснуло. Пуха, поджав хвост, настороженно смотрела туда. Неужели зверя чует? А что, вылез к реке пить, а тут конь на лугу… И, холодея, Володька невольно скосил глаз на избу. Без дверей…
– Но-но!.. – вдруг отчетливо услышал он человеческий голос.
Да ведь это Кузьма!
Володька вскочил на ноги, побежал к речке. Верхушки кустов над речкой качались, треск, шум-будто жернова ворочают. Как он туда залез? Под ногами обрывистый спуск к воде… Володька не раздумывая прыгнул на дресвяный берег…
Невероятно! Рекой… Прямо рекой ехал Кузьма! Точно водяной на своих рысаках– Володвка видел где-то картинку: старик с длинной седой бородой, на голове корона, в руках вилы…
Володька кинулся в воду, закричал:
– Давай, давай! – Потом, сообразив, что надо делать, зашлепал вверх по реке. – Сюда, сюда! – опять закричал он, увидев впереди, за поворотом, отлогий берег.
Лошади, навьюченные мешками, корзиной, вышли на берег пошатываясь. С них ручьями стекала вода.
Кузьма отжал подол рубахи, штаны, шумно, как конь, отряхнулся. Глаза его, залитые потом, возбужденно блестели.
– В одном месте все-таки нырнул. Хлебы, наверно, подмокли.
Володька готов был слушать до бесконечности. Черт знает что! Из реки дорогу сделать… Надо же придумать такое! Но Кузьма коротко бросил:
– Поехали.
У избы сняли мешки, корзину, распрягли лошадей.
Кузьма заглянул в сенцы, заглянул в избу.
– Ты что, па курорт приехал?
Всё вернулось к старому. И Володька, сразу помрачнев, буркнул:
– Ты сказал, у избы выкосить…
– А сам-то не понимаешь, что надо? На крапиве спать будешь? Разжигай огонь.
Пухе язно была по душе трудовая суматоха. Она покрутилась возле пылающего, как вызов, брошенный дремотным небесам, костра, побывала у лошадей, бродивших по брюхо в тучной траве, и даже осмелилась заглянуть в кусты-туда, где, будоража эхо, гремел топором этот непонятный и страшный для нее человек.
Кузьма вышел из кустов с огромной ношей свежих лесин, с грохотом бросил у избы.
– Давай подновим ее маленько.
Он выбрал еловую лесину, подал Володьке. Потом, став на колени, подвел свое плечо под осевший угол сенцев и начал приподыматься. Угол и крыша дрогнули и медленно поползли вверх.
– Ставь.
Володька, обхватив обеими руками стойку, поставил.
Угол сел на стойку.
– Так, – сказал Кузьма, разгибаясь и вытряхивая из-за ворота гнилушки. Одно есть.
Вслед за тем выбросили прогнившие нары из избы, перебрали каменку, затопили избу. Густой белый дым, поваливший из дверей, дымника, окошек, стал медленно расползаться но вечерней земле.
– Вот теперь можно и себя привести в божеский вид, – сказал Кузьма, не без удовлетворения оглядывая свое новое жилье.
Он развязал мешки, достал белье, кожаные тапочки и начал не спеша раздеваться. Снял рубаху, скинул сапоги, стащил порванные на одном колене штаны – остался в одних трусах.
Володька, ставя чайник на огонь, искоса посматривал на него. Здоровый, черт!
Кузьма вскинул на руку полотенце, белье, взял мыло.
– Тебе бы тоже не мешало. Посмотри, на кого похож.
– Мы не городские, – съязвил Володька. – Это в городе к однколону привыкли. – Слово «одеколон» он нарочно произнес на простецкий лад.
– Дурак, – сказал Кузьма и направился к речке.
Он шел осторожно, непривычно ступая босыми ногами по смятой траве и заметно припадая па левую ногу – ниже колена она была сплошь исполосована глубокими рваными рубцами.
"На войне был", – подумал Володька и тут же довольно усмехнулся: Кузьма, подстегиваемый комарами, вынужден был перейти на бег. Сначала качнул одним плечом, потом другим и закачался, как лось на разминке, лениво, нехотя выбрасывая длинные ноги.
В предзакатной тишине слышно было, как он плещется в воде, шумно отфыркивается. Пуха. томимая любопытством, раза два приближалась к прибрежным кустам, но спуститься к речке не решилась.
Вернулся Кузьма посвежевший, с мокрыми, зачесанными назад волосами, в белой чистой рубашке, заправленной в легкие матерчатые штаны, на ногах тапочки – совсем как с прогулки. Выстиранную рабочую одежду развесил на кольях около огня.
– У тебя что из харчей? – спросил он, роясь в своей корзине.
Володька промолчал. Какое ему дело до его харчей?
И, глядя, как Кузьма засыпает в котелок пшено, подумал, что неплохо было бы и ему что-нибудь сварить, хотя бы трески, – валяется где-то в мешке звено. Но тут же мысленно махнул рукой: не привыкать – и чаю похлещет.
Чайник давно уже вскипел, но Кузьма затеял еще точить косу. Как будто нельзя подождать до утра! Володьку мутило от голода, ноздри щекотал вкусный аромат пшенной каши, булькающей в котелке, и, вращая брызжущее искрами точило, он на все лады клял этого бесчувственного чурбана.
Когда они сели наконец за стол, солнце уже закатилось. Холодная сырость наползала из кустов.
Володька достал из мешка бутылку с постным маслом, налил в кружку, запустил туда ржаной кусок.
– Единоличниками будем? – сказал Кузьма, снимая с огня котелок с кашей.
Володька ниже наклонил голову к кружке. И какого черта ему надо? Может, еще, как жрать, учить будет?
Кузьма поставил дымящийся котелок на середину стола, положил в него огромную ложку топленого масла.
– Ешь.
– У меня свое есть, – проворчал Володька.
– Ешь, говорю. – Кузьма сел напротив, подвинул к нему котелок. Насмотрелся я вчера на вас на Грибове-тошно… Каждый уткнулся в свой котелок… Ну? – Кузьма нетерпеливо повел бровью.
Володька полез в мешок за ложкой. "Хрен его знает, что у него на уме. Тяпнет еще ни за что ни про что. Ладно, пущаи мне хуже будет, – решил он, подумав. – У меня сухари да треска – немного поживишься".
– А Пуху-то мы и забыли! – Кузьма встал, кинул несколько ложек каши на газету, положил на землю сбоку стола. – Надо будет корытце ей вырубить.
Пуха, облизываясь, несмело подошла к каше, вопросительно уставилась на Володьку.
– Ладно, чего уж… – Володька отвел взгляд в сторону, и Пуха бойко захлопала языком.
После этого Володька думал, что Кузьма начнет извиняться, оправдываться – так и так, мол, погорячился давеча. На Грибове всегда так делали: сначала прикормка, а потом примирение.
Ничуть не бывало!
Поужинав, Кузьма молча поднялся, сам вымыл посуду на речке и стал устраиваться на ночлег. Володька собрался было вязать лошадей.
– Не надо, – сказал Кузьма. – Сегодня намаялисьникуда не уйдут. А вот от зверя, пожалуй, что-нибудь надо.
Он сходил в лесок, зажег старый муравейник.
В избе легли на полу – окошки и дьшник заткнули травой, вместо дверей подвесили парусиновую мешковину,
Тихо, темно, как в погребе. Где-то над головой пищит одинокий заблудшийся комар. За стеиой бродят, похрустывая травой, лошади.