Принцип каратэ - Корецкий Данил Аркадьевич 10 стр.


— Не знаю. На всякий случай, вдруг пригодится...

Федор Иванович задумчиво взвешивал зеленую книжицу на ладони, потом разодрал в клочки и выбросил в мусорное ведро. Перекурив, подозвал Валерика, глянул по-новому, с интересом:

— А у тебя голова ничего... Варит. — Говорил по-новому, как со взрослым. — Только на своих не приучайся катать... Не дело!

Похлопал по плечу, улыбнулся каким-то потаенным мыслям, вынул из потертого кошелька трехрублевку.

— На, купишь, чего захочешь...

Такого отродясь не случалось, и Валерик понял, что с этого дня отношения отца и сына коренным образом переменились. И точно — ни наказаний, ни упреков; бесследно и навсегда растаял образ зловещего эвакуатора. Так закончился первый страх Валерика Золотова.

Он было хотел купить новую книжку, да передумал: память у него отличная, а отец под боком, весь на виду.

Правда, лет через пять, в восьмом классе, пришлось-таки завести общую тетрадь (он почему-то снова выбрал зеленый переплет), аккуратно разграфить листы и привезенной дедом из Италии четырехцветной шариковой ручкой — невиданным никелированным чудом, приводившим в изумление соучеников, — вести учет их провинностей. Мера была вынужденной: удержать в памяти сведения обо всех тридцати одноклассниках Валерик просто не мог.

Учился Валерик неровно: то легко повторит запомнившееся на предыдущем уроке и получит пятерку, то проваляет дурака и, поскольку дома учебников обычно не открывал, так же легко схлопочет двойку. Точные науки вообще не осиливал, не скрывал этого, даже кокетничал — дескать, у меня гуманитарный склад ума! Общественные дисциплины тоже не учил: нахватывался вершков из газет и радиопередач, умел подолгу разглагольствовать и считал, что этого достаточно. Некоторым учителям импонировала его манера держаться, говорить уверенно и свободно, не соглашаться с доводами учебника, затевать дискуссии. Другие искали глубоких знаний, не находили и, раздражаясь, считали его демагогом, пустышкой с хорошо подвешенным языком. В результате Золотов выглядел фигурой противоречивой: двойки соседствовали с пятерками, иногда в учительской вспыхивали вокруг его фамилии мудреные педагогические споры.

Самому ему нравилось выделяться из однородной ученической массы, может, поэтому и сделал ставку на спорт. В девятом классе подходил к первому взрослому разряду, стал одной из достопримечательностей школы: грамоты, кубки, статьи в местной газете.

Несмотря на все достижения, друзей или просто хороших товарищей не было ни одного: одноклассники предпочитали держаться на расстоянии. Золотов злился, про тетрадку в зеленом переплете никто не знает, да и не ведет он ее давно, занят, а главное — необходимости нет... Как же они просвечивают его насквозь? Обидно!

Заподозрил: все дело в Фаине. Как-то он припугнул ее любимчика Берестова, напомнив после пропажи классного журнала, что в прошлом году тот грозился сжечь его к чертовой матери. Видно, нажаловался, а она смекнула, что к чему... Смотрит презрительно, губы поджимает, будто намекает: подожди, выведу тебя на чистую воду! Вот дрянь! Надо что-то делать...

Думал, думал и решил применить испытанный способ: достал свою тетрадочку, да завел листок на Фаину. Тут как раз у отца на работе неприятности приключились: сожрать его хотели, да подавились — пришел довольный, как таракан, полез в сервант и хоп! — вынимает толстенную амбарную книгу, бух на стол, чуть ножки не сломал. «Спасибо, говорит, сынок, что надоумил, а то бы схарчили, как пить дать! Ан нет!»

Раскрыл папахен книгу, а там то же самое: фамилии, графы и записи — черным, красным, синим, зеленым. Только порядка больше: странички прошиты, пронумерованы, записи в рамочках аккуратных, с какими-то стрелочками, условными значками и пояснениями.

— Все они тут! — торжествовал папахен, размахивая кулаком. — Кто попрет против Федора Ивановича Золотова?! Нет, захребетники, кишка тонка!

И дал на радостях сыну пятерку — уже новыми деньгами.

Вообще они с папашей хорошо жили, дружно. Вместе ездили дачу выбирать, вместе письма к деду, будто от Валерика, составляли. На досуге толковали серьезно о том о сем: как много сволочей кругом, так и норовят кусок из руки вырвать да еще палец оттяпать. Свое, кровное, и то просто так не получишь — надо изо рта выдирать, из глотки. В основном отец рассказывал, Валерик иногда вставит чего про Берестова, про Фаину, папахен внимательно слушает, выругает их, сволочей, да они еще не страшные, скажет, вот послушай...

Душа в душу жили. Два мужика в доме, хозяева — как же иначе? Поддерживать надо друг дружку! И мать — серую тихую мышку приструнивать, без этого порядка в доме не будет!

Времена переменились, теперь Валерик мог ее грехи собрать: как болтала с тетей Маней два часа, вместо того чтобы стирать, как упустила ложку в молоко и рукой вылавливала, как котлеты сожгла, добро в мусор пришлось выбрасывать...

Если обо всем докладывать, она бы каждый день ревела: папахен любил и ее напротив сажать, поучать, рассказывать, кто она такая есть, только что эвакуатором не пугал.

Но зачем мать закладывать, родной человек все-таки... Сам ей указывал, поправлял, она поперво́й возмущалась: молод еще, мало я от отца наслушалась! Даже слезу раз пустила. Да потом ничего, попривыкла. Федя, Валерик, Валерик, Федя... С одинаковым почтением к обоим. И правильно: поняла, что к чему.

Жил не тужил, мало ли что у кого внутри прячется. Кому какое дело? На Фаину за проницательность злился, но с ней все ясно: графа заведена, с физруком они взглядами прямо облизываются — остальное дело времени.

Главное, страха не было, он потом появился и сны кошмарные: кто-то страшный, бестелесный тычет огненным перстом, обличает, и открываются глаза у окружающих, перекашиваются рты, клыки вылазят, пальцы когтистые в кожистые кулаки сворачиваются, сейчас крикнет кто: «Ату его!» — и раздерут в клочья, бежать надо — двинуться не может, проснуться — тоже не получается.

«Вия» он не читал, много лет спустя в кино посмотрел и удивился — точно его сон!

А началось это в выпускном классе, когда раздули не стоящее выеденного яйца дело о несчастных двадцати рублях, на которые он собирался сводить ту тварь в ресторан.

Комедия собрания: наученные Фаиной (жалко, не успел с ней разделаться) серенькие посредственности торопливо, пока не забыли, выплевывали заемные слова осуждения.

Потом педсовет, бюро комитета комсомола, комиссия по делам несовершеннолетних, прокуратура... Судилище за судилищем, каждый раз его, затравленного волчонка, распинали на позорном столбе и исключали, исключали, откуда только возможно. Нашли преступника! Будто не двадцать рублей, а миллион, и не хотел украсть, а украл.

— Так всегда бывает, — сочувствовал отец. — Кто больше других орет и изобличает, тот сам по уши выпачкан...

А прокурор — толстый боров с астматической одышкой, когда огрызнулся волчонок на вопрос о возрасте: «Шестнадцать с копейками!», аж посинел весь, ногами затопал, заверещал, будто его уже закалывают:

— Ничего святого! Все мерит на деньги! В колонию, только в колонию, иначе его ничем не исправишь!

За этот огрызон папаша выступил сильнее, чем за все остальное, даже замахивался, правда, не ударил — или побоялся сдачи получить, или просто отвык по щекам лупцевать. Но орал зато как резаный, не хуже того борова-прокурора!

— Попал, так сиди и не чирикай! Кайся, на коленях ползай, прощения проси, чтоб раскаяние на роже написано было!

Папахен бегал по комнате из угла в угол, никогда в жизни Валерик не видел его таким возбужденным. Он даже немного растрогался: из-за него все-таки переживает.

— Адвокат что сказал: шестнадцать лет есть, вполне могут под суд отдать! Но скорей всего пожалеют — законы у нас гуманные. Соображаешь? Могут и так решить, и этак. А ты огрызаешься!

Отец плюхнулся на стул, отдышался и продолжил уже спокойно, с жалостливой ноткой:

— Если ты загремишь в колонию, от деда не скроешь, он опять за меня возьмется — плохо воспитывал, разбаловал, от жиру беситесь! И чик — ни дачи, ни квартиры, ни наследства...

У каждого свои заботы.

В колонию не отправили, бродил по улицам, в кино бегал, к школе приходил с независимым видом: мол, вы, дураки, учитесь, а я гуляю! Кому лучше? На самом деле чего хорошего: неприкаянный, никому не нужный, одинокий, как взбесившийся волк, — даже свои не подпускают. И времени вагон, не знаешь как убить — раз в кино, два, три, а потом что?

Комиссия определила на завод — с ранними сменами, ржавыми заготовками, острой стружкой да вертящимися станками, которые не только руку, как предупреждали, но голову запросто оторвут.

Да, плохо было, но тогда он ничего не боялся, наоборот — нашла такая злая бесшабашность: черт с вами со всеми, мотал я ваши души, что захочу — то и сделаю! Как раз познакомился с Ермолаевым — худой, кожа да кости, мордочка лисья, глаза быстрые, прищур блатной, кепочка блинчиком, сигаретка висячая на слюнявой губе, тусклые фиксы — тот еще типчик! Чуть не утащил с собой на кривую дорожку: словам жаргонным учил, вином угощал, песни пел лагерные, заунывные... Брехал все, сволочь: какая там, в зоне, дружба, какие парни-кремни, своего в обиду не дадут, из любой передряги выручат. И он, Ермолай, там в авторитете. Ежели новенький скажет — друг Ермолая, будет ему не жизнь, а лафа — от работы отмажут, на почетное место посадят, и дуйся целый день в карты да обжирайся салом с колбасой из посылок фраеров.

А попадет туда фуфлыжник, который ни одного авторитета не знает, — хана ему, будет из параши жрать. «И очень просто, — цедил Ермолай, по-особому кривя губы, — я сам заставлял сколько раз... Вывалишь ему в парашу обед — и жри, набирайся ума-разума! Жрут, как миленькие, там чуть что не так — и на ножи!»

Врал, гад, страшно, до холода под ложечкой, и противно, до тошноты, не очень заботясь о правдоподобии, потому что если сложить срока, которые он якобы размотал, то получалось, что за решетку он угодил в пятилетнем возрасте.

Но что-то в Ермолае притягивало, Золотов долго не мог понять — что именно, потом догадался: какая-то особенная уверенность, будто он уже постиг все тайны этого мира и потому знает наверняка, как именно нужно жить, с небрежной легкостью решая проблемы, недоступные для непосвященных. Со стороны это воспринималось как внутренняя сила.

Однако чем больше общался Золотов с Ермолаем, тем отчетливее видел, что тот руководствуется своей системой ценностей, шкала которой искажена и совершенно не похожа на общепринятую.

Дома, с пьющей матерью Ермолай не жил, потому что там его «душил» участковый. Но хвастал, что у него две «хазы», которые и академикам не снились. Золотов сомневался, что обтерханный Ермолай может тягаться с академиками, но тот клялся длинной блатной божбой, щелкая ногтем из-под переднего зуба, размашисто, нарушая последовательность движений, крестился.

А после долгих и мучительных размышлений решился:

— Я еще никого туда не водил. Но у тебя вид ничего, приличный...

Они пришли к солидному, старой застройки дому, расположенному на перекрестке главных магистралей города, вошли в просторный подъезд, старинный лифт неторопливо вознесся на последний, восьмой этаж.

Ермолай подмигнул вконец ошеломленному Золотову: дескать, еще не то увидишь! И деловито предупредил:

— Только туфли надо снимать.

Эта фраза добила остатки неверия, оставалось только гадать, каким образом Ермолай заполучил такую квартиру.

Но когда тот вытащил из кармана ключ от навесного замка, все стало на свои места. Они преодолели еще два пролета, Ермолай ловко отпер чердачную дверь.

— Гля! — Торжества он не скрывал и не подозревал, что Золотов сильно разочарован.

Действительно: огромное сухое помещение, крыша высоко над головой, много света из аккуратных слуховых окошек, уютный закуток с трубами парового отопления. Чего еще желать?

— Класс? А ты не верил!

— Туфли-то зачем было снимать? — раздраженно спросил Золотов.

Ермолай прижал палец к губам.

— Чтобы не услышали шагов. А то позвонят — и амба!

После такого разъяснения Золотов немедленно покинул чердак и, не вызывая лифта, пешком спустился вниз.

Ермолай просто-напросто тупица, его уверенность основана на крайней ограниченности и непоколебимой убежденности, что те примитивные истины, которые ему удалось воспринять своим убогим умишком, и есть недоступные «фраерам» тайны бытия. И это твердолобое заблуждение вкупе с несокрушимым намерением ему следовать он, Валерий Золотов, принял за внутреннюю силу!

Видеть лисью мордочку с блатным прищуром больше не хотелось, но она маячила у подъезда, скалилась мутными фиксами.

— Перетрухал! Точняк, хаза паленая! Я здесь редко живу, только когда снегу много или мокро... А вообще-то у меня кильдюм что надо! Я туда матрац притащил.

Золотова коробило от гнусного слова «кильдюм», и он представлял, каким мерзким должно быть место, которое им обозначают.

Отвязаться бы от проклятого Ермолая, послать к чертовой матери... Но он заполнил пустоту и единственный из знакомых не осуждает за совершенную глупость, даже сочувствует: из-за вшивых двадцати рублей столько неприятностей! Ладно, черт с ним.

Кильдюм оказался подземной бетонной коробкой, сквозь которую проходили две метрового диаметра трубы теплоэлектроцентрали. Спустившись через люк по узкой железной лестнице, можно было с помощью массивных штурвалов опустить запорные заслонки и перекрыть магистраль.

Такая необходимость возникала не часто, и никто не мешал Ермолаю проводить здесь время по-своему: спать, жрать вино, выигрывать якобы тысячи в карты и кейфовать.

Золотов брезгливо озирался, ему казалось, что в этом мрачном захламленном подполье обязательно должны водиться блохи, зловредные микробы, крысы. ТЭЦ не работала, и он представил, какая духота наступит в непроветриваемом каменном мешке, когда по огромным трубам под давлением помчится кипящая вода.

Но после первого стакана вина обстановка отступала на задний план, он расслаблялся, успокаивался. Выпивали каждый день, Золотов спускал подкидываемые папахеном рубли да трояки, а где берет деньги Ермолай — предпочитал не задумываться. Много лет спустя он поймет, что именно эти ежедневные дозы дешевого крепленого вина приучили его к алкоголю.

Ермолай иногда размешивал в стакане какие-то таблетки, «чтоб сильней развезло», предлагал Золотову, но тот отказывался.

— Кейфа не понимаешь! — нравоучительно корил Ермолай. — Вот раз, в пересылке...

Однообразные муторные истории из «зонной» жизни изрядно надоедали, выпив второй стакан, Золотов пытался и сам что-нибудь рассказывать, но перехватить инициативу удавалось редко.

Однажды Ермолай привел худую дерганую девчонку в мятом линялом платье и с мятым, будто вылинявшим до прозрачной синевы, изможденным лицом. Вначале Золотов подумал, что у них какое-то дело, скорей всего девчонка курьер, через которую Ермолай передает что-то своим корешам. Но когда девчонка спустилась в кильдюм, даже раньше, когда она свесила в люк тощие замызганные ноги, он понял, что сейчас должно произойти, но не поверил, потому что тогда еще считал это таинством, невозможным в убогом грязном подземелье, с незнакомой женщиной, да вдобавок при свидетеле — сомнительном уголовном элементе, гнусная улыбка которого не оставляла сомнений в его намерениях.

Ермолай застелил огрызком газеты грубо сколоченные, покрытые заскорузлыми потеками краски и известки малярные козлы; разложил хлеб, колбасу, пачку таблеток, достал две бутылки вина. Лишних стаканов в кильдюме не было, и он, порыскав по углам, поставил перед девчонкой слегка проржавевшую консервную банку.

Сердце у Золотова часто колотилось, он украдкой наблюдал, как девчонка цыпкастыми руками нервно ломала таблетки, разбалтывала их щепкой в наполненной на три четверти жестянке, заметно вздрагивая, подносила банку к напряженно оскаленному рту, как лихорадочно дергались жилы на тонкой шее и бежали по коже бурые, оставляющие клейкие потеки, капли.

Предстоящее пугало и притягивало одновременно, он с болезненным любопытством ждал, совершенно не представляя, каким образом произойдет превращение вот этой серой обыденности, как именно будет отдернут занавес, отделяющий от жгучей и постыдной тайны.

Главенствующую роль в управлении событиями он отводил Ермолаю, настороженно следил за ним, чтобы не упустить каких-то особенных, меняющих все вокруг слов, взглядов, жестов. Но тот, лениво допив вино, равнодушно дымил вонючей сигаретой, а девчонка встала, прошла в угол, нагнувшись, переступила с ноги на ногу и плюхнулась на грязный матрац.

Все действительно изменилось: кровь ударила в голову, стыд и страх мгновенно вытеснили любопытство, больше всего сейчас хотелось отмотать ленту времени обратно. Ермолай требовательно мотнул подбородком в сторону матраца, но он не мог двинуться с места.

— Ну ты, жирный, долго тебя ждать?!

Тогда он еще не был толстым — коренастый парень, расположенный к полноте, но удивило его не столько обращение, сколько впервые услышанный голос девчонки и нешуточная злость в этом голосе.

Потом он сидел на бетонных плитах у люка, слушал доносившийся снизу гадливый смешок Ермолая и не мог разобраться в своих ощущениях, ибо происшедшее оказалось не менее заурядным, чем ежедневная кильдюмная пьянка. Представлял он  э т о  совсем не так.

Из люка вылез Ермолай, глянул цепко, длинно сплюнул и заговорщицки подмигнул. Когда выкарабкивалась девчонка, он дал ей пинка, так что она, не успев разогнуться, проехалась на четвереньках, раскровянив локти о шершавый бетон.

— Какого... — огрызнулась, слюнявя ссадины, а Ермолай визгливо захихикал и дурашливо выкрикнул:

— Служи, дворняжка, жинцы куплю!

Потом он приводил ее еще несколько раз, молчаливую и тупо-покорную, безымянную, дворняжка и дворняжка — отзывалась, поворачивала голову, подставляла стакан.

Когда однажды, прибалдев, она коряво и косноязычно заговорила «за жизнь» или про то, что она считала жизнью, — как козел вонючий Колька поставил ей фингал под глазом, из-за чего она не смогла пойти устроиться на работу, и теперь участковый грозит посадить, Золотов, тоже изрядно пьяный, встал и молча звезданул ее в ухо.

Назад Дальше