Зато говорили их глаза. Иногда Джесси нежно дотрагивался до пера, свисавшего с ее маленькой шляпы. Усаживая девушку в седло, он, может быть, держался при прощании чуть-чуть ближе к пони, чем следовало бы, принимая во внимание нрав лошадки. Но этим все и ограничивалось. Юноша был слишком подавлен сознанием различия в их общественном положении; она была стянута железными обручами воспитания.
– Я записался в добровольцы, – сказал он ей через неделю после взятия форта Сэмтер.
– Разумеется, – как в тумане сказала Шарлотта; затем, вдруг поняв, она пролепетала: – Когда? Когда?..
Он понял ее:
– Сейчас же, полагаю. Мне сказали – немедленно.
Без слов смотрела она на Джесси.
– Шарлотта, если бы вы… если бы ваши отец и мать… Я хотел бы поговорить с ними о нас… обо мне…
– О нет, нет! Прошу вас. Я боюсь! Боюсь!
Наступило долгое молчание. Дик рассеянно ковырял сухой веткой землю и листья у ствола упавшего дерева, на котором они сидели, как тысячи и тысячи несчастных влюбленных до него ковыряли в отчаянии старушку землю, или пронзали вилкой безответную скатерть, или копали палкой песок, или ввинчивали в траву острие зонтика, или чертили странные узоры на дорожках…
Наконец он снова заговорил:
– На мой взгляд, это не существенно, но Дики родом из Голландии. То есть они давным-давно оттуда переселились. Еще с Гудзоном. А фамилия моей прапрабабушки – Момрой. Вам не верится, верно, что у таких никудышных людишек, как мы, этакие предки? Конечно, моя мать… – он запнулся.
Ее робкая ручка легла на его локоть. Он сделал движение, будто желая накрыть ее своей, но не решился. Ветка продолжала вгрызаться в землю.
– Временами, когда мой отец бывает… когда он выпьет лишнее… ему представляется, что он один из своих предков. Иногда этот предок – голландец, иногда – англичанин, но всегда в таких случаях он становится страшно важным, так что даже моя мать не может… не может его перекричать. Вы бы послушали, какого он мнения обо всех вас, обо всех этих господах, что живут в шикарных домах у Мичигана. Мой брат Пом говорит…
– Пом?
– Помрой. Помрой Дик, понимаете? Я думал, что, может, если бы ваши знали о… то есть, что мы не… что мой отец…
Она слегка покачала головой.
– Дело не в том. Видите ли, это деловые люди. Такие, у которых магазины или земля… Или молодые адвокаты. Вот кого мама и отец…
Они не решались закончить свои фразы. Бережно подбирали слова, боясь оскорбить друг друга. Он засмеялся:
– Положим, особого среди нас выбора не будет, когда эта заварушка кончится!
– О, Джесси, ведь война продлится не дольше двух-трех месяцев. Отец говорит, не больше нескольких месяцев.
– Ну, не много требуется времени, чтобы…
– Чтобы что?
– Ничего.
Вскоре после этой встречи его отправили. Шарлотта увидела его еще один раз – только один раз. И этот раз был для нее погибелью. Она даже не знала, когда назначена его отправка. Джесси пытался дать ей знать, но что-то ему помешало.
Шарлотта стояла с отцом и матерью в толпе, собиравшейся у подъезда суда послушать новую песню «Боевой клич свободы». Написал ее Джордж Рут из Чикаго, Джордж, которого все знали. Чернила еще не успели высохнуть в рукописи. Толпа все увеличивалась, и скоро зазвучал многоголосый хор. Вдруг сквозь пение, словно удары исполинского пульса, послышался глухой топот ног. Ополченцы! Все как один обернулись к улице. Пение продолжалось. Вот идут они походным порядком!.. Шутовские мундиры только подчеркивают трагизм положения, вооружение допотопное – мушкеты, переделанные из кремневых ружей, огромные пистолеты и мушкетоны. И вот с таким оружием они, почти мальчики, отправлялись к Донельсону. За ополченцами тянулись женщины, одни бежали рядом, другие отставали, выбившись из сил. Старухи – матери. Молодые – невесты, любовницы, жены. Не время было думать о приличиях, о сдержанности.
Они проходили мимо. Первые ряды уже прошли. И вдруг Шарлотта увидела его – знакомое лицо из-под безобразной шляпы, белое как снег, сосредоточенное лицо, и, боже, какое молодое. Он шел последним с краю в своем ряду. Шарлотта, не отрываясь, глядела на него. Она почувствовала странную дрожь, защекотало в глазах, в горле. И неимоверная волна страха, ужаса, любви потрясла ее. Джесси проходил мимо. Кто-то, как будто бы она и вместе с тем совсем не она, прокладывал себе дорогу в толпе, бил во все стороны локтями и рвался вперед. Она выскочила на мостовую. Побежала, шатаясь, как пьяная. Схватила его за руку.
– Вы не дали мне знать! Вы не дали мне знать!
Кто-то завладел ее локтем, кто-то из толпы на тротуаре, но она вырвалась и побежала рядом с Джесси Диком. Раздалась команда: «Бегом марш!» Вскрикнув, она обхватила его за шею руками и поцеловала. Губы Шарлотты были раскрыты, как губы ребенка, лицо искажено от плача. Она ни о чем не думала, не закрывала лица руками. Что-то жуткое было во всем этом.
– Вы не дали мне знать! Вы не дали мне знать!
Ряды двинулись беглым шагом. С минуту она бежала за ними, всхлипывая и задыхаясь.
Глава третья
Униженную и покорную фигурку по залитым толпой улицам притащили домой. Раздавленную и уничтоженную.
К счастью, самые жестокие, безжалостные упреки, посыпавшиеся на несчастную голову девушки, успевали сгладиться, прежде чем проникали в ее притупленное сознание. Казалось, Шарлотта ничего не слышит. Время от времени она всхлипывала. Это было даже не всхлипыванье – сухие спазмы сотрясали все ее хрупкое тело, голова судорожно откидывалась назад. Она развернула свой платочек – мокрый серый комок – и уставилась на него, механически теребя украшенные мережкой края.
– Кто он? Кто он?
Шарлотта сказала.
С каждым новым упреком она, казалось, становилась все меньше и меньше, проваливаясь в обручи своего платья, пока наконец не остались от нее лишь два огромных глаза в путанице локонов и фижм. Обрывки фраз доносились до Шарлотты: она погубила свою жизнь… покрыла Трифтов позором… вся семья не сможет смотреть в глаза… с таким оборванцем, как Дик… Дик!.. Дик!..
Лишь раз Шарлотта осмелилась поднять голову и пролепетать что-то вроде слов Генрик Гудзон, но слова эти потонули в буре негодования. Получалось, что она не только погубила себя и покрыла вечным стыдом доселе незапятнанное имя Трифтов, но и закрыла навсегда дорогу к замужеству для младшей сестры, Керри, которой в то время было восемь лет от роду.
К несчастью, это утверждение поразило Шарлотту своим комизмом. Как ни была она измучена, но в каком-то дальнем уголке се ума появилась картина: маленькая зловредная Керри, которая до сих пор щеголяет в детском нагрудничке и вместо ответа высовывает острый язычок, эта Керри, покинутая, изнывает от жажды любви! И Шарлотта вдруг, совершенно непроизвольно, фыркнула. Вероятно, истерически. От такого бесстыдства ее родители совсем вышли из себя.
– Ах, вот как! Ты еще можешь смеяться! – заорал Айзик Трифт, не обращая внимания на робкое шиканье своей супруги. – Мало у меня забот с этой войной – можно было подумать, что речь шла о личной, кровной обиде, – мало того, что дела идут из рук вон плохо и…
– Ш-ш-ш! Керри услышит. Ребенок не должен ничего знать.
– Не должен! Уже весь город знает! Моя дочь бежит по улицам за простым солдатом… за нищим… хуже, чем нищим… хуже, чем нищим… и целует его как последняя… как…
Миссис Трифт поспешила его перебить:
– Нам следует отослать ее на Восток. Пусть погостит там несколько месяцев. Я думаю, это будет лучше всего.
В ответ Айзик Трифт разразился гомерическим хохотом.
– Отослать се! Вот дали бы пищу разговорам. Отослать, сударыня? На несколько месяцев? Гм! Ха!
Миссис Трифт простерла вперед руки, как бы защищаясь от удара.
– Айзик! Неужели, по-твоему, они думают, что… Айзик.
Широко раскрытыми, непонимающими глазами смотрела на них Шарлотта.
Мать взглянула на нее. Шарлотта подняла свое заплаканное личико – несчастное, безмолвно вопрошающее личико. Как ни было оно искажено безысходным горем, миссис Трифт, казалось, прочла в нем что-то успокоившее ее. Гораздо мягче она спросила:
– Почему ты сделала это, Шарлотта?
– Я не могла иначе! Не могла!
Айзик Трифт раздраженно засопел. Хэтти Трифт поджала губы и вздохнула.
– Да, но все-таки почему ты это сделала? Почему? Тебя так хорошо воспитали. Как же ты могла совершить подобный поступок?
Ответ, уже созревший в уме Шарлотты, объяснил бы все. И вместе с тем он не объяснил бы ничего, по крайней мере для Хэтти и Айзика Трифтов. Естественный ответ, готовый сорваться с языка Шарлотты, звучал бы попросту: «Потому что я люблю его!» Но Трифты не говорили о любви. Это слово в устах дамы считалось неприличным. Ложная деликатность запрещала произносить некоторые слова. «Любовь» – слово именно из этого ряда. Поскольку Трифты избегали произносить это слово, вы могли счесть любовь чем-то непристойным.
Миссис Трифт решилась на последний вопрос. Она должна была его задать.
– Ты его раньше когда-нибудь целовала?
– О нет, нет! – воскликнула Шарлотта с такой искренностью, что ей не могли не поверить.
И повторила с отчаянием обманутого, ограбленного человека:
– О нет! Никогда! Ни разу… Ни разу…
Во взгляде, брошенном миссис Трифт на мужа, читалось торжество и одновременно облегчение.
Айзик Трифт и его супруга вовсе не хотели быть жестокими. Но они были таковыми по своей природе, по своему происхождению. Их кругозор был узким мещанским кругозором тесного круга «порядочных людей». И с точки зрения «порядочного общества» Шарлотта Трифт совершила беспримерный поступок.
Ибо в те дни публично поцеловать солдата, отправляющегося на поле битвы, значило публично заявить свое право собственности на него. И вот у здания суда, на виду у всего своего мирка, всех этих Аддисонов, Кэйнов, Томасов, Холкомбов, Фулеров и прочих и прочих, Шарлотта Трифт, дочь Айзика Трифта, бросилась на шею и поцеловала молодого человека столь низкого происхождения и являвшегося столь незавидным и столь неподходящим объектом для поцелуев (явных и тайных) любой тонко воспитанной барышни, что лишила этим всякой ценности свои поцелуи в будущем.
Этот импульсивный поступок Шарлотты ее отец и мать превратили в нечто преступное, отталкивающее и чудовищное. Ее заставили появляться повсюду, но надзирали за ней, как за согрешившей испанской принцессой. Следили за каждым ее шагом. Если она сидела пригорюнившись – ее распекали и заставляли встряхнуться, если смеялась – распекали за неуместное веселье. Подозрительные посторонние руки часто оставляли следы на месте обысков – на ее маленьком изящном бюваре. Но последний оказался ненужным уже несколько дней спустя, Известие о смерти Джесси Дика под Донельсоном прошло почти незаметным для всего Чикаго, кроме двух семейств – одного в Хардскреоле, другого – на Уобаш-авеню. Смерть Джесси Дика была такой же незначительной подробностью, как гибель дерева под лавиной, похоронившей целое селение. Под Донельсоном пало много сыновей чикагских пионеров, первых насельников города; там сложили свои головы молодые люди, которые должны были в будущем направлять деловую жизнь города, рыцари молодых леди на прогулках верхом, на балах и вечерах избранного общества, блестящие зуавы знаменитых эльсвортовских парадов. Какой-то Джесси Дик вполне мог уйти на тот свет незамеченным на фоне такой компании.
Когда пришло это печальное известие, Шарлоттой овладело безумное и вполне естественное желание пойти к родным Джесси, повидать его мать, поговорить с его отцом. Но ей так и не удалось осуществить свое желание. Инстинктивно мать почуяла его (в конце концов, ей тоже когда-то было, вероятно, восемнадцать лет) и, удвоив свою бдительность, сделала Хардскреол столь же далеким и недостижимым, как небо.
– Куда ты, Шарлотта?
– Хочу подышать немножко свежим воздухом, мама.
– Возьми с собой Керри.
– О, мама, я не…
– Возьми с собой Керри! Шарлотта оставалась дома.
У нее не осталось никакой памятки, над которой можно было бы поплакать – ни кусочка бумаги, или картона, или металла, – ничего, что можно было бы схватить руками, прижать к губам, носить на своей груди. Не было у нее даже ни одного из нелепых дагерротипов того времени с изображением ее солдатика в мешковатом мундире и словно одеревеневшего на фоне бумажных драпировок и версальских садов. С нею были лишь ее сочащаяся рана и память ее сердца. И может быть, рана ее постепенно зажила бы и затянулась, если бы Айзик Трифт с супругой так настойчиво ее не растравляли и не бередили. В конце концов, ведь ей шел только девятнадцатый год, а в таком возрасте раны заживают быстро…
– Опять хандришь!
– Я не хандрю, отец.
– А как же это назвать?
– Просто сижу у окна… Я люблю так сидеть в сумерки. Я и раньше, еще до… до…
– Теперь для праздных рук работы хватит, позволь тебе напомнить. Что, ты не читала сегодняшней газеты? Не слыхала, что опять стряслось у Манассы?
Для нее Джесси Дик вновь умирал при каждой свежей вести о сражениях. Но разве могла она растолковать это своим?
Постепенно Шарлотта стала неестественно молчаливой для такой молодой девушки. В течение всех четырех лет, что продолжалась война, она делала то же, что и все ее подруги: щипала корпию, рвала и свертывала бинты, шила халаты, вязала носки и рукавицы, варила варенье и желе, мариновала овощи. Чикаго был превращен в войсковой сборный пункт. Со всех северных штатов стекались туда полки. Поле к югу от Тридцать пятой авеню покрылось сначала палатками, потом и деревянными бараками. Даже в больших благотворительных базарах, продолжавшихся с неделю и больше, Шарлотта принимала участие. Казалось, она была такой же, как и десятки девиц, весело хлопотавших у расцвеченных флагами балаганов. Но на самом деле это было не так. Она лишилась чего-то неуловимого, трудно определяемого словами. Только, если бы вы смогли внезапно перевести взгляд с ее лица на тот портрет – помните ту старую фотографию девушки в пышном платье, шляпке с пером и с розой, небрежно зажатой в ручке, – только тогда вы бы поняли! Тот лучистый взгляд, то сияние радости – теперь исчезли.
Постепенно люди забывали. В конце концов, ведь почти нечего было помнить. Четыре года войны меняют многое, смещают акценты. Случалось, кто-нибудь замечал:
– Скажите, что это за история была со старшей Трифт? Да, да, она, кажется, связалась с каким-то странным господином, помните?
– Шарлотта Трифт? Что вы! Помилуйте, не было более самоотверженной работницы во всем штате!.. Впрочем, постойте. Вы мне напомнили, да, да, что-то было… дай бог памяти, – да, она влюбилась в какого-то субъекта, против которого были ее родители, и публично устроила какую-то сцену, но какую именно…
Однако Айзик и Хэтти Трифт не забыли. Не забыла и Шарлотта. Они продолжали обращаться с ней так, словно ей было все еще восемнадцать лет. Когда в 1870 году в новом оперном театре Чикаго гастролировал со своей труппой Блэк Крук, смутивший все общество и давший обильную пищу для дамских (и мужских) разговоров, Шарлотту все еще высылали из комнаты, щадя ее девичий стыд, словно десяти лет, прожитых после тех бурных событий, не было.
– Говорят, они в одних трико без юбок.
– Не может быть! Совсем без юбок?
– Совсем! Представьте себе!
– Право, не понимаю, куда мы идем. Казалось бы, после всех страданий и лишений этой ужасной войны мы должны были бы направить свой ум к более возвышенным помыслам.
На это гостья миссис Трифт так энергично затрясла головой, что ее длинные филигранного золота серьги стали раскачиваться из стороны в сторону.
– О нет, говорят, что за войной всегда следует падение моральных устоев общества. Это называется реакцией. Именно это назвал наш добрейший пастор Смит в своей последней проповеди.
– Реакция вещь нормальная и объяснимая, – кисло возразила миссис Трифт, – но, надеюсь, она не оправдывает отсутствие юбок на дамах.
На лице гостьи появилась неприятная улыбка. Она наклонилась еще ближе.
– Я слышала, что эта Элиза Уэторсби в роли Сталакты появляется в бледно-голубом лифе, сплошь покрытом блестящим серебряным позументом, и бледно-голубых, туго облегающих панталонах с двойным рядом пуговиц вдоль…
И снова, как десять лет назад, миссис Трифт предостерегающе подняла брови, неестественно кашлянула и сказала Шарлотте:
– Шарлотта, пойди наверх и помоги бедной Керри справиться с английскими упражнениями.
– Она, мама, занята сложением. Еще не прошло и десяти минут, как я ее видела за этим занятием.
– Тогда скажи, чтобы она бросила свое сложение. Знаете, дорогая миссис Стреп, Керри делает прямо удивительные успехи в сложении. Ей оно страшно нравится. Складывает длиннейшие ряды цифр в уме, как ее отец. Но зато с грамматикой дело обстоит печально… М-м-м… Так вы говорите – двойной ряд пуговиц вдоль ноги…
Шарлотта ушла.
Когда окончилась война, Шарлотте было двадцать два года. Девица двадцати двух лет была явно либо слишком разборчива, либо никому не нужна, в двадцать пять она считалась уже увядшим и засохшим листком. А скоро Шарлотте исполнилось двадцать шесть, двадцать восемь, тридцать. Кончено.
Одеяло из шелковых лоскутков, отложенное в сторону в шестьдесят первом, получило широкую известность, стало считаться произведением искусства. О нем постоянно справлялись.
– Ну как продвигается работа с одеялом, милая Шарлотта? – так романиста спрашивают о творении, над которым он страдает, или художника – о его картине. Мисс Хэннон, популярная модистка, сохраняла все обрезки для Шарлотты. Одеяло составлялось отдельными, строго обдуманными участками. Шарлотта с очень серьезным видом разъясняла посетителям композицию участка, над которым в данное время работала.
– Видите, в центре – пурпурный атлас. Пурпур – такой сочный тон, не правда ли? Следующий ряд из белого бархата. Разве не богато? Затем синий бархат, и последний ряд – оранжевый шелк. (Нет, не тот лоскуток: Керри так и не отдала своей добычи!) А следующий кусок будет совсем в другом роде – пестрый, веселый. Вишнево-красный атлас в центре, затем опять белый бархат, потом зеленый бархат и, наконец, ярко-розовый атлас. Ну разве не прелесть? Мне просто не терпится начать этот кусок.