Жунгли - Юрий Буйда 22 стр.


В детстве Цыпа испытывала беспокойство, если родители, дедушка и бабушка запирались в своих комнатах, и успокаивалась лишь после того, как вся семья собиралась за обеденным столом или в гостиной у телевизора. Тогда она садилась на пуфик в углу, переводила дух и ждала той минуты, когда кто-нибудь – чаще всего это был дедушка – предлагал спеть. Ценципперы любили петь хором. По праздникам они всей семьей выступали на сцене городского дома культуры, исполняя народные песни, а дома пели просто так, для души.

«Хор – это образ мира, - говорил дедушка, выпив водочки. – Мира, стоящего на любви и согласии. Человек должен покинуть хор, чтобы стать собой, но тогда ему придется смириться с тем, что любовь стает только мечтой, недостижимой мечтой…»

Когда Цыпа заканчивала хоровое отделение музыкального училища, дедушка с бабушкой умерли, а отец бросил жену ради чемпионки Москвы по гребле на каноэ. Цыпина мать покончила с собой, наглотавшись снотворного.

«Любовь – не пустое слово, - сказала он дочери незадолго до смерти. – И стоит оно всегда больше, чем ты готова заплатить».

Семья исчезла, мир распался – Цыпа осталась одна, в пустоте, и единственным чувством, которое выживало в этой пустоте, было чувство вины: девушка вбила себе в голову, что это из-за нее мать осталась одна, из-за нее распался хор.

Она преподавала в Чудовской школе музыку и пение, а ещё руководила хоровыми кружками в детдоме и городском доме культуры. Возвращаясь после занятий домой, она первым делом стирала свои блузки и юбки, потом пила чай с эклерами, читала и слушала музыку – от дедушки с бабушкой осталась огромная коллекция грампластинок.

По ночам Цыпа часто видела один и тот же сон о том, как она дирижирует огромным хором – миллионами людей, хором всей Земли, но никак не могла уловить мелодию и просыпалась в слезах, с колотящимся сердцем, вся в поту, задыхающаяся, одинокая и отчаявшаяся. Вскакивала, бросалась к пианино и опускала руки на клавиши – всклокоченная, полуголая, мычащая. Она обрушивалась в хаос безмозглых, доисторических чувств, в преисподнюю звуков, рвущихся на волю и гибнувших на пороге гармонии. Длилось это всего несколько минут, а потом, обессиленная, полуоглохшая и полуослепшая, она возвращалась в постель и засыпала, а утром не могла вспомнить, что же пыталась сыграть на своем стареньком пианино.

Днем же, на людях, она была воплощением безмятежности. Она никогда не повышала голос, не срывалась на крик и не смеялась. Ее даже называли за глаза Спящей красавицей. Но когда однажды здоровенный детдомовец Банан назвал ее в классе сукой моченой, Цыпа взяла его за волосы и с такой силой ткнула лицом в парту, что сломала парню нос и выбила два передних зуба. Банан никогда ещё не сталкивался с таким отпором и потому испугался до полусмерти. Он не стал никому жаловаться. Дети и взрослые потом шепотом говорили о Цыпе, которая чуть не убила парня, и глазом при этом не моргнув.

«Похоже, эту нашу Спящую красавицу лучше не будить, - сказал директриса школы Цикута Львовна. – Страшно даже подумать, что она сделает с принцем, который осмелится ее поцеловать».

Но насчёт принца и поцелуя Цикута Львовна, конечно пошутила: Цыпа сторонилась мужчин. Впрочем, толстушка, страдающая одышкой и вечно комкающая в потном кулачке розовый платочек, вовсе и не считалась среди чудовских мужчин лакомым призом.

Однако на исходе первого же учебного года, весной, когда чудовские семьи провожали сыновей в армию, Сергей Однобрюхов с Жидовской улицы очнулся среди ночи на полу в чужой кухне, куда он непонятно как попал, увидел перед собой испуганную Цыпу в ночной рубашке, увидел ее белоснежную ножку с крошечными розовыми ноготками, попросил опохмелиться, выпил водки, хранившейся в холодильнике со времен дедушки Ценциппера, назвал Цыпу рыбкой и богиней любви, потом подхватил на руки – он был очень сильным парнем – и отнес в спальню, утром ушел, спросив на прощание, как ее зовут, и сунув в карман ее маленькие душистые розовые трусики – на память.

Через девять месяцев Цыпа родила девочку, которую назвали Варварой.

Цыпа часто думала о нечаянном любовнике и о том, как сложится их жизнь, когда он вернется из армии. Узнав же о том, что Сергей Однобрюхов погиб в ночном бою под Ведено, она попыталась представить себе, как он умирает под звездным кавказским небом, прижимая к окровавленным губам ее розовые душистые трусики, и расплакалась.

Она думала о том, что могла бы и должна была удержать Сергея, но не удержала, а повела себя как дура замороженная, не сказала: «Возвращайся», - или: «Я буду тебя ждать», - или даже: «Я люблю тебя», - нет, она промолчала, она даже не проводила его до двери, и вот он погиб, погиб из-за нее. Упал наземь, прижал к окровавленным губам розовые душистые трусики, и последним, что он увидел, было безжалостное звездное небо, а не лицо Цыпы Ценциппер, его внезапной возлюбленной и матери его ребенка.

Постоянным напоминанием об этой вине стала дочь Варя, Варенька, полная, белокожая и голубоглазая, как мать, но рослая и с крупными, как у Сергея, ногами и руками. Цыпа била ее за малейшую провинность, а потом ползала за нею на коленях из комнаты в комнату, умоляя о прощении. Наконец она загоняла дочь в угол, Варя садилась у зеркала и принималась расчесывать волосы, шмыгая носом и не глядя на мать, а Цыпа рыдала у ее ног.


Сама неразговорчивая, Цыпа побаивалась молчания дочери. Она не верила ей и считала, что Варенька что-то скрывает, что она лжет матери. Пытаясь дознаться, о чем на самом деле думает дочь, и разозленная ее хмурым молчанием, Цыпа хватала Вареньку за руку и требовала: «Покажи мне язык! Тебе меня не провести! Я по твоему языку увижу, какая ты тут мне! Покажи мне язык!» А когда Варя однажды сдалась и показала язык, мать торжествующе закричала: «Ага! Значит, вот какая ты! Вот какая!» Но так и не объяснила – какая. Конечно Варенька ей не поверила, но язык больше никогда никому не показывала, даже школьному врачу.

Оставаясь одна, Варенька запирала дверь и ставила на стол зеркало, доставшееся от бабушки. Среди мебели из лакированных древесно-стружечных плит, среди полиэтиленовых скатертей, вязаных нитяных салфеток, красных пластмассовых гладиолусов и развешанных по стенам картинок, вырезанных из конфетных коробок, это зеркало – правильный квадрат в черной раме – казалось вещью не просто старой, а старинной. Из зеркала на Вареньку смотрела синеглазая девочка с каштановыми волосами, нежной белой кожей и каким-то рубцом вместо губ. Варенька смотрела в зеркало пять минут, десять, пятнадцать… пока не перестала узнавать девочку, которая таращилась на неё из зеленоватой стеклянной глубины… Во взгляде той, другой, проступало, словно поднимаясь со дна, из страшной глубины, что-то незнакомое, неприятное, что-то злое, ядовитое, нагловато-насмешливое, и лицо Вари становилось жестким, угловатым, оно приобретало сходство с каким-то неведомым, но очень сильным и очень опасным животным. У Вареньки мурашки пробежали по спине, но она по-прежнему не отводила взгляда от зеркала, назло себе и той, другой. Та, другая, Вареньке совсем не нравилась, она даже пугала ее своей злобной силой. Но Варенька чувствовала: та, другая, не была врагом. Эта мысль почему-то успокаивала ее, как будто все становилось на свои места. И вот когда она открывала рот, высовывала розовый язык, а потом спрашивала шепотом: «Ну что, сука, а?» И сука улыбалась ей зловеще из зеркала.

Мать ничего не рассказывала ей об отце, а бездетная старуха Старостина, от которой муж ушел к молоденькой продавщице, нарожавшей от него кучу ребятишек, говорила, что незаконные дети рождаются от дьявола. Это, конечно, была полная чушь, но Варе нравилось воображать себя ведьмой, дочерью дьявола. И вскоре она убедилась в том, что обладает дьявольской силой.

Варенька не дружила со сверстниками. Летом она забиралась в какое-нибудь глухое место на берегу озера, подальше от людей, подальше от города. Она любила купаться и загорать голышом. И однажды, когда она выходила из воды, из кустов навстречу ей вдруг вынырнул Костя Синус – так школьники прозвали худощавого и длинноволосого учителя математики. Он упал перед Варенькой на колени, обхватил ее ноги руками и поцеловал в живот. Она было испугалась, оттолкнула его, но он был таким жалким, что она тотчас пришла в себя. Взяла полотенце и стала вытираться, с улыбкой поглядывая на учителя, который ползал по песку у ее ног и лепетал: «Богиня… Венера… Варварушка…» Варенька сполна насладилась властью над мужчиной, а потом, когда он снова обхватил ее ноги руками, не стала его отталкивать.

Через несколько дней, возвращаясь из Кандаурова, куда мать послала ее за покупками, Варенька остановила машину, за рулем которой сидел начальник милиции майор Пан Паратов, мощный мужчина с бычьей шеей. На Вареньке было короткое летнее платье, и всю дорогу Паратов косился на ее бедра, а Варенька ерзала на сиденье и извивалась, чтобы он мог убедиться в том, что под платьем ничего нет. В полукилометре от Чудова потный и задыхающийся Паратов свернул в лес, остановил машину и прямо спросил: «Ты чего, сука, хочешь?» И Варенька так же прямо ему ответила, чего же сука хочет на самом деле: «Любви Пантелеймон Романыч»

Через несколько дней, возвращаясь из Кандаурова, куда мать послала ее за покупками, Варенька остановила машину, за рулем которой сидел начальник милиции майор Пан Паратов, мощный мужчина с бычьей шеей. На Вареньке было короткое летнее платье, и всю дорогу Паратов косился на ее бедра, а Варенька ерзала на сиденье и извивалась, чтобы он мог убедиться в том, что под платьем ничего нет. В полукилометре от Чудова потный и задыхающийся Паратов свернул в лес, остановил машину и прямо спросил: «Ты чего, сука, хочешь?» И Варенька так же прямо ему ответила, чего же сука хочет на самом деле: «Любви Пантелеймон Романыч»

Каждый вечер в кустах у дома ее поджидал Костя Синус. Каждый день ей звонил майор Пан Паратов и сопел в трубку. Директор леспромхоза Никитин обещал купить ей квартиру в Москве. Хозяин чудовских магазинов Стас Однобрюхов бесплатно отпускал ей сигареты и чуть не плакал, когда Варенька говорила, что сегодня не может, а завтра – посмотрим. Отец дьякон Гостилин называл ее блудницей вавилонской, стервой и бездушной железякой, но никогда не расставался с пуговкой от ее лифчика. Жерех-младший умолял выйти за него и обещал тотчас бросить жену и детей: доктор никак не мог забыть того волшебного мига, когда он попросил ее показать язык и она с презрительной улыбкой открыла рот и высунула влажный язык, с которого упала капелька розового огня, и мужчина вдруг онемел, весь задрожав от первобытного стыда и нежности…

По вечерам Варенька любовалась своим телом, разглядывая себя в большом зеркале. Эти плечи, эта маленькая грудь с родинкой у соска, эти гладкие бедра… Божественное тело… И ведьмины глаза ее набухали слезами, когда она медленно проводила пальцем по прекрасной своей груди…

Это были слезы любви.

Цыпа была последней в Чудове, кто узнал о похождениях Вареньки.

Казалось, в городе не осталось ни одного мужчины, который не переспал бы с ее шестнадцатилетней дочерью. Учителя, врачи, милиционеры, бизнесмены… Они были старше Вареньки на десять, двадцать, даже тридцать с лишним лет… Она переспала даже с пьяницей Люминием, который похвалялся тем, что у него член с ногтем… С Люминием!...

Цыпа растерялась. Она не знала, как поступить, что делать с дочерью. Она не понимала, почему Варенька так себя ведет. Рядом не было никого, с кем Цыпа могла бы посоветоваться. Она достала из шкафчика бутылку водки, которую семнадцать лет назад недопил Сергей Однобрюхов, и впервые в жизни надралась.

Когда дочь вернулась домой, Цыпа спросила, с трудом ворочая языком:

- Но с Люминием то зачем, Варенька?

Дочь усмехнулась.

- А тебе-то что?

- И вот так ты хочешь жизнь прожить?

- Жизнь? – Варенька зевнула. – Это у тебя жизнь, а у меня любовь.

Подмигнула матери и высунула язык, с которого вдруг упала капелька розового огня.


В середине августа в Чудове появился Синенький.

Он постучал в дверь и, когда Цыпа открыла, сказал: «Я ваш брат, Цецилия Вениаминовна. Так уж получилось, простите».

Он был высоким, очень тощим, нескладным, узкоголовым, большеухим, с кадыкастой длинной шеей, свиными глазками и жалким ртом, в сиротской рубашке, застегнутую на верхнюю пуговицу, и в каких-то стариковский полосатых штанах. Бледная его кожа отливала синевой. Казалось, что мальчик все время мерзнет и постоянно недоедает.

За чаем с бутербродами Синенький рассказал о том, что его привело в Чудов.

Расставшись с Цыпиной матерью, Вениамин Ценциппер женился на чемпионке Москвы по гребле на каноэ. Вскоре она родила мальчика, которого назвали Валентином. Не прошло и года, как Ценциппер-старший оставил новую семью и уехал в Канаду. Здоровье чемпионки, и без того подорванное анаболиками и тяжелыми родами, не выдержало: она умерла, когда мальчику исполнилось четыре года. Валентин оказался а попечении прабабушки Еннафы, которая происходила из старообрядческой семьи и жила в деревне неподалеку от Нижнего. Перед смертю Еннафа нашла старый адрес Вениамина Ценциппера и отправила мальчика в Чудов, к его сводной сестре.

- Еннафа… - Цыпа покачала головой. – Боже мой, Еннафа… Ну что ж, поживи у нас, а там посмотрим…

- Можно мне еще бутерброд? – робко спросил Синенький.

Цыпа отвела ему комнату внизу, рядом с кухней.

В первый же вечер Синенький повесил на стену иконку, фотографии отца, матери и прабабушки Еннафы, на которую был похож больше, чем на мать.

Он держался ниже травы и тише воды, ничего не просил и не жаловался. Смущался, когда Цыпа звала его к столу. Сталкиваясь в доме с нею или с Варенькой, всякий раз прижимался к стене и шепотом извинялся.

- Насекомое какое-то, - сказала однажды Варенька. – Но неинтересное.

Когда Цыпа обнаружила на чердаке его одежку, тайком постиранную и развешанную для просушки, она пришла в ужас: рубашки, майки, трусы, носки – все было ветхим, дырявым, штопаным-перештопаным. Она выбросила это тряпье в помойку и чуть не силком затащила Синенького в магазин, купила ему одежду и обувь. Она боялась, что он упадет на колени или брякнет какую-нибудь дикость вроде: «Буду благодарен по гроб жизни», - но Синенький просто расплакался.

Синенький был неприятен Цыпе, приниженностью, жалкой угодливостью, некрасивой худобой, болезненной бледностью, бедностью, шепотом, ничтожностью, наконец. Цыпу раздражало само его присутствие в доме, сознание того, что вот там, за стеной, притаилось какое-то существо, из-за которого Цыпа чувствовала себя чужой в собственном доме. Ей было неприятно встречаться с ним в коридоре, звать его к столу, выслушивать его «извините» и «спасибо», и вообще он мешал ей жить прежней жизнью, какой бы эта жизнь ни была. И ещё эта его дурацкая манера обращаться к ней как к матери…

Она открывала книгу – но не читалось, она садилась за фортепьяно – но не игралось.

Однажды она поставила пластинку на проигрыватель, сделала звук погромче и закрыла глаза. А когда открыла, увидела Синенького. Всклокоченный, с выпученными глазами и разинутым ртом, он стоял перед проигрывателем с выражением животного восторга на лице, граничащего с пещерным ужасом, и из носа у него текло. Но не успела Цыпа испугаться, как проигрыватель умолк и Синенький без сил опустился на пол.

- Вообще-то это Гендель, - сказала Цыпа. – Хочешь еще?

Синенький кивнул.

Цыпа поставила Доницетти.

Она научила Синенького пользоваться проигрывателем, и с той поры каждый день мальчик слушал Скарлатти и Мусоргского, Вагнера и Дебюсси. Цыпа еще никогда не встречала человека, который переживал бы музыку так, как Синенький. Он заламывал руки, закатывал глаза, плакал, улыбался, топал ногами, чесался или стоял с открытым ртом, беззвучно шевеля губами, а однажды он попросту обоссался.

У прабабушки Еннафы не было ни телевизора, ни радио, но среди соседей были не только старообрядцы, и в домах этих людей звучала музыка. Однако воспринимал ее Синенький, как поняла Цыпа, точно так же, как звук дождя или собачий лай. И только тут, в Чудове, из доисторического звукового хаоса благодаря Генделю и Доницетти, благодаря всем этим заезженным, привычным для нее школьным классикам родилась музыка – мир превыше всякого ума, и мальчик был поражен, и когда он плакал, слушая Скарлатти или Моцарта, он вовсе не кривлялся, не притворялся – он был потрясен всерьез, до дрожи, до переворота сердца, как говаривал в таких случаях дедушка Ценциппер. И благодаря Синенькому музыка для Цыпы вдруг зазвучала как в первый раз, и она вспомнила, как разревелась в детстве, впервые услышав первый концерт Чайковского.

Иногда в гостиную спускалась Варенька. Она садилась в уголке с насмешливой миной, но помалкивала и хмурилась, пока звучала музыка, поглядывая исподлобья то на мать, то на Синенького, а потом молча же уходила.

Наконец Синенький не выдержал и запел. Цыпа услышала, как он подпевает Робертино Лоретти, выводя «о соле мио», и замерла в дверном проеме. Прижимая руки к груди и приподнимаясь на цыпочки, Синенький упивался звуком, млел и грезил, и Цыпа вдруг поняла, что с его голосом, чистым и сильным, она наконец-то осуществит свою мечту и поставит на сцене «Попутную песню» Глинки.

Тем же вечером они стали репетировать. Варенька не выдержала и подсела к ним. У нее был очень хороший голос – Цыпа занималась с дочерью вокалом, а у Синенького голос был сильным и чистым, но лишенным оттенков. Однако в полночь, когда Цыпа сказала: «Ну все, последний раз - и спать», Варенька вдруг взяла за руку и, глядя в его свиные глазки, повела, и он вспыхнул и подхватил, не сводя с нее взгляда:

Не воздух, не зелень страдальца манят, -
Там ясные очи так ярко горят,
Так полны блаженства минуты свиданья,
Так сладки надеждой часы расставанья.

И Цыпа поняла, что у них все получится.

Они пели каждый вечер – и «Ах ты, степь широкая», и «Однозвучно звучит колокольчик», и «Не отвержи мене», и Синенький с таким отчаянием выводил своим сильным и чистым голосом «внегда оскудевати», что даже у Вареньки перехватывало дыхание, а потом они снова пели на три голоса «Попутную песню». Мерзкая и порочная Варенька держала за руку Синенького, глядя на него безумными голубыми глазищами, а он вытягивался в ниточку и не сводил с нее взгляда свиных глазок, и над ночным Чудовом разливалось и звенело:

Назад Дальше