Жунгли - Юрий Буйда 27 стр.


Лиза обожала мать. Она не знала женщины красивее, чем ее мать. Когда Лизе исполнилось тринадцать и она в какое-то мгновение внезапно, вдруг осознала, что не унаследовала от матери ни капли красоты, ее это просто удивило. Она слышала про генетику, про наследственность и была уверена, что красота матери непременно передастся дочери. Пусть не вся, но хоть часть обязательно перейдет к Лизе. Красота просто дремала где-то внутри, в этих самых генах, чтобы однажды проснуться и озарить Лизу своим божественным светом.

Но время шло, ничего такого не случалось, Лизины ляжки становились все толще, мешали при ходьбе, потели и покрывались прыщами.

Лиза, как всякая женщина, ни за что не согласилась бы пожертвовать ради какой-то там внутренней красоты красотой настоящей, той, что заставляла мужчин провожать ее мать затуманенным взглядом. Но куда же подевалась красота матери при переходе к дочери? Не могла же она растаять, погаснуть на полпути. Где-то же она должна была храниться до поры до времени. Красота была чем-то вроде энергии, а энергия, как Лиза знала из школьных учебников, не может возникнуть из ничего и не может никуда исчезнуть, она может только переходить из одной формы в другую.

Всякая же энергия была для Лизы электричеством. Энергия красоты, разлитая в природе, проявляла себя ударом тока, когда Лиза пыталась натянуть на себя маленькое желтое трикотажное платье, обнаруженное среди вещей покойной матери. Оно было очень коротким и тесным для Зои Сунбуловой, женщины довольно крупной. Тонкая ткань обтягивала тело, выявляя все его недостатки. Лиза никогда не видела мать в этом платье.

Иногда тайком от отца Лиза надевала желтое платье. Грудь вываливалась из глубокого выреза, складки на животе и боках становились как будто больше, а голые ноги – толще и длиннее. Красная, потная, со слезами на глазах, неуклюжая Лиза разглядывала себя в большом зеркале. Ее била дрожь, она дрожала, тело чесалось, из носа текло, она стонала от унижения.

Желтый был цветом измены и разлуки, но при этом – солнечным, золотым цветом зрелости. Но это платье… Выйти в таком платье из дома – все равно что объявить войну всему миру. Неужели мать надевала его? И как себя при этом чувствовала немолодая женщина, выставлявшая напоказ свое увядающее тело? А может быть, это платье было только мечтой? Может быть, мать хранила его как память о юности, когда оно было ей впору?

Мысли Лизы путались, искали и не находили жизнеспособной формы. Надевая это платье в своей комнате, она словно совершала вылазку в иной мир, оказывалась в сумеречной зоне, где непознанное граничило с непознаваемым.

Желтое платье, желтое платье, неизъяснимое, черт бы его побрал, платье!

Однажды она не выдержала – натянула это чертово платье, надела плащ и спустилась во двор, жмурясь и косолапя от страха. Еще ничего не сделав, она чувствовала себя так, словно уже совершила какое-то преступление, причем страшное и позорное преступление.

Лиза вышла из подъезда и увидела людей, столпившихся у детской площадки. В основном это были старухи, целыми днями сидевшие на лавочках и пересказывавшие друг дружке мексиканские сериалы. Но теперь они лишь молча смотрели на старика, который лежал на спине рядом с качелями. Никто не знал, кто он такой, откуда пришел и почему вдруг умер. Присел на скамейку, закурил и сполз наземь. Кто-то вызвал «скорую» и милицию. Первыми приехали милиционеры. Они пытались узнать, кто такой этот старик, но при нем не оказалось никаких документов, а старухам, которые знали всех в округе, он был незнаком. Старик был в рыжем пиджаке и поношенных ботинках. Его накрыли простыней, из-под которой торчали тощая нога в башмаке со стертой подметкой и лиловая рука с потухшей сигаретой. Милиционеры вежливо покуривали в сторонке и зевали в кулак. Было жарко, душно. Тело лежало на утоптанном песке, накрытое простыней. Лиловая рука и стертая до белизны подметка.

Подошла седая дворовая дурочка Наташа. Она не умела говорить членораздельно, только гугнила, у нее не было половины зубов, при ходьбе она ставила правую ногу на носок и подпрыгивала, однако ей доверяли выгуливать не только собак, но и малышей в колясках. Наташа вела за руку девочку лет четырех. Она усадила малышку на качели и стала ее раскачивать. Ножки девочки взлетали над мертвым телом. Она улыбалась – ей очень нравилось на качелях – и смущенно отворачивалась, когда пролетала над телом, укрытым простыней, над лиловой рукой и стертой до белизны подметкой.

Тело увезли, когда стемнело.

Лиза вернулась домой, сняла плащ, заперлась в своей комнате и достала из-под подушки резиновую грелку, в которой прятала от отца водку. Теплая водка отдавала резиной. От избытка электричества у Лизы разболелась голова. Видимо, следовало установить на туфли заземление. В какой-то газете она читала про антистатический эластичный ремешок заземления для уличной обуви со встроенным резистором. Возможно, это именно то, что ей было нужно. То, что поможет ей переступить через стыд, стать свободной и любимой.


Жорж мечтал о том времени, когда он купит наконец собственное жилье. Квартира его будет выглядеть так, словно ее каждый день моют серной кислотой, а хозяин в любую минуту может ответить, сколько сантиметров от стула до стула и от стульев – до окна. Так и будет. Он всегда вовремя платил по счетам: закон есть закон. Он переходил улицу только на зеленый свет: правила есть правила. Он осуждал курящих женщин и девчонок в вызывающем мини: нормы есть нормы. И он не любил людей, которые пренебрегают законами, правилами и нормами.

Проспав весь день, он поздно поужинал, а потом отправился погулять за домом, в чахлой березовой рощице, тянувшейся вдоль улицы почти до кольцевой автодороги. Здесь люди обычно выгуливали собак. Жители окрестных домов давно превратили эту рощицу в кладбище домашних животных. К старой сосне, возвышавшейся посреди рощи, была прибита табличка: «Домашних животных не хоронить!», и именно под этой сосной Жорж и застукал женщину. В руках у нее была небольшая лопата, а у ног – сверток.

Когда в тихих сумерках Лиза услыхала за спиной скрипучий голос карлика, она отшвырнула лопату, присела на корточки и, обхватив голову руками, завыла от страха.

- Нечистую совесть хороните? – проскрипел Жорж, не узнавший в темноте Лизу. – Закон вам не писан?

- Я никого не хороню! – простонала Лиза. – Вы меня напугали до смерти, Жорж…

- Лиза… – Жорж смутился. – Это кошка? Вам помочь?

- Не надо, – сказала Лиза. – Это не животное.

Карлик отступил на шаг от свертка.

- Это платье, – упавшим голосом сказала Лиза.

- Что значит – платье? – удивился Жорж. – Платье как платье или платье как что? Да что с вами, Лиза?

А Лиза не могла больше сдерживаться. Она вдруг одним движением разорвала пакет, вытряхнула из него желтое платье и приложила к груди. Платье было совсем коротким, на бретельках, яркое, и крупная нескладная Лиза смотрелась бы в этом платьице совершенно нелепо. Ей не следовало прикладывать платье к себе, но она это сделала, повинуясь какому-то смутному порыву. В этом порыве смешалось невысказанное – одиночество, тоска, стыд, унижение, мечта, беззащитность, и карлик Жорж оторопел перед этой обжигающей, почти непристойной, почти позорной искренностью.

Он отвел взгляд, хотя на нем были черные очки.

- Это мамино, – сказала Лиза. – Ужас, правда?

- Пойдемте, – мягко сказал Жорж, взяв ее за руку.

И она покорно последовала за ним, не выпуская его руки.

Всю дорогу они молчали.

Поднявшись в квартиру, Жорж пожелал Лизе «наидобрейшей ночи» и заперся в своей комнате.


После смерти матери они с отцом взялись разбирать ее вещи. Пальто, белье, обувь, старые сумочки… В одной из этих сумочек, в секретном кармашке, Жорж обнаружил фотографию, на которой Нина Дмитриевна была запечатлена в старинном кресле с высокой спинкой совершенно нагой, в одной только широкополой шляпе. Она сидела развалясь, высоко вскинув голову и положив ногу на ногу, с пальцем во рту, и ядовито улыбалась в объектив. Но больше всего поразила мальчика черная рука. Эта рука свисала с плеча, и длинные черные пальцы, унизанные кольцами, касались высокой женской груди. Это была мужская рука. Самого мужчины на снимке не было, он остался за кадром. Только эта рука, принадлежавшая какому-то чернокожему мужчине.

Жорж растерялся. Он никогда не видел мать голой. И не понимал, какие причины могли заставить его мать раздеться перед чужим человеком, пусть даже он трижды фотограф. И зачем она сунула в рот палец? И откуда, черт возьми, взялась эта рука? Резиновая, что ли? Да нет, похоже, живая.

Нина Дмитриевна была учительницей начальных классов. В школу она надевала строгий костюм, но и дома никто не видел ее растрепанной, неряшливо одетой. Среди ее знакомых были учителя, соседи и еще какая-то тетка Зина, жившая в деревне под Краснодаром, о которой мать иногда вспоминала. Никаких сомнительных знакомых, тем более – негров, у нее не было. Она была суховато-вежливой со всеми, даже с мужем и сыном. И вот та же самая Нина Дмитриевна ядовито улыбалась с фотографии улыбкой наглой шлюхи. Да вдобавок еще эта черная рука, по-хозяйски ласкающая ее обнаженную грудь. Выходит, у нее была тайная жизнь, о которой никто не догадывался…

Мальчик сидел на полу, таращась на снимок, и не слышал, как вошел отец. Он вырвал у сына фотографию, засопел, а потом вдруг изо всей силы ударил Жоржа. Мальчик упал. Отец ударил сына ногой, а когда тот попытался на четвереньках выбраться из комнаты, – догнал, навалился и принялся душить. Жорж вырвался. Отец снова набросился. Его трясло, он бил вслепую, выкрикивая что-то хриплым голосом, срывавшимся на визг. Соседи отняли мальчика. Отец заполз под стол и замер, всхлипывая и сжимая в кулаке смятую фотографию. Так он и умер там, под столом, со срамной тайной в кулаке. И спустя много лет Жорж чувствовал себя виноватым и в смерти матери, и в смерти отца: уроды виноваты во всем.

Жоржу вдруг захотелось рассказать Лизе о цирке, о себе, о том человеке, который чувствовал себя легким и веселым, когда стоял со скрещенными пальцами за форгангом в ожидании выхода, когда шел по канату под куполом шапито, о пьянящем возбуждении, которое кипело в нем, когда он выбегал на аплодисмент и вскидывал руки, как будто желая обнять весь этот блистающий мир, и посылал воздушные поцелуи, и весь горел, и серебристый костюм на нем переливался блестками, словно облитый дрожащим электрическим пламенем… А еще о скуластой блядовитой красавице из циркового кордебалета, которая трахалась в гримуборной с безмозглым дрессировщиком Нестором, не обращая внимания на влюбленного в нее карлика. И о лилипутке Саночке, гимнастке, которая любила розовые платья и блузки. Однажды она призналась ему в любви, а он в ответ набросился на нее и искусал до полусмерти, после чего его, плачущего от стыда и отвращения к себе, с окровавленным ртом, обоссавшегося от злости, закатали в ковер и выставили на мороз. Ему хотелось рассказать Лизе о матери, о срамной фотографии, о Саночке, которая на самом деле ему нравилась, но тогда — он понимал это — ему придется рассказать и о том, что произошло минувшей ночью в загородном доме, во флигеле. Желтое платье вдруг сблизило их самым неожиданным, решительным и постыдным образом, и Жоржу хотелось, чтобы эта близость сохранилась, но он опасался, что Лиза не сможет отличить зло от греха.


Пробуждения давались Жоржу нелегко. Он долго приходил в себя, сидя с сигаретой над стаканом с кофе. Он наливал кофе в стакан, обвязанный крашеной ниткой. Жорж не пил из чашек, потому что чашки были непрозрачными и нельзя было понять, много в чашке кофе или мало. А кофе должно быть в самый раз, не больше и не меньше. Прежде чем обвязывать стакан ниткой, он опускал ее в краску. На стекле оставался след, позволявший контролировать положение нитки. Он пил из стакана сто пятьдесят раз и не мыл его, только ополаскивал. Стекло изнутри успевало покрыться непрозрачным налетом, который Жорж соскребал ложечкой, чтобы разглядеть нитку, и уж только после этого наливал кофе – сколько нужно, в самый раз, не больше и не меньше. После этого делал отметку в тоненьком блокноте, с которым не расставался при переездах с квартиры на квартиру.

Вообще-то можно было бы купить мерный стакан с нанесенными на стекло делениями – он видел такой в аптеке – или подобрать чашку по размеру, но Жоржу не хотелось тратить время на пустяки. Поэтому он пользовался небольшим граненым стаканом, обвязанным крашеной ниткой. Использовал стакан сто пятьдесят раз, он выбрасывал его. Жорж был бережлив, почти что скуп, но стаканы он выбрасывал без сожаления. Одного стакана хватало на пятьдесят дней: он пил кофе трижды, два раза утром и разок вечером. Потом выкидывал, доставал из коробки новый, перевязывал его крашеной ниткой и вписывал в кухонный блокнот цифру 1.

Если кофе и сигареты не помогали, он прибегал к помощи электричества. То есть просто втыкал вилку в розетку и брался руками за оголенный провод. Его встряхивало так, что дыхание перехватывало, но зато весь день Жорж чувствовал себя свежим.

Со стаканом кофе и сигаретой он устроился в маленькой гостиной перед телевизором.

Передавали криминальные новости. Сотрудница милицейской пресс-службы рассказывала о пожаре в подмосковном дачном поселке, случившемся в предыдущую ночь. Сгорел флигель на участке, принадлежащем известному бизнесмену. На пепелище обнаружены три тела, которые удалось опознать только сейчас: это жена бизнесмена, неизвестный мужчина и неизвестная девочка лет десяти. Тела женщины и мужчины имеют признаки насильственной смерти, а девочка, судя по всему, задохнулась в дыму. Достоверно известно, что девочка не имеет никакого отношения к семье бизнесмена. Милиция осуществляет оперативно-розыскные мероприятия с целью выяснения мотивов преступления и установления личности преступников.

Жорж затянулся сигаретой. Он не поджигал этот флигель и не знал о том, что в спальне наверху находится эта девочка. Скорее всего, пожар случился из-за чайника или кофеварки: прежде чем отправиться в душ, мужчина включил что-то в кухне. Значит, единственным упущением Жоржа был этот чайник — следовало его выключить, покидая флигель. Но откуда там взялась эта девочка? Кто она?

- Господи, – сказала Лиза, неслышно вошедшая в гостиную. – Это ее дочь, что ли?

- Нет, – сказал Жорж. – У нее нет дочери. Никто не знает, кто она. Может, из деревни. Там рядом деревня.

- Все равно жалко: дети…

- Дети. Они всегда лезут куда их не просят, хоть им кол на голове теши. И поодиночке, и компанией. Особенно страшно, когда компанией. Тогда они становятся вообще не знаю кем. Загонят в угол, набросятся, изобьют, изнасилуют — и все это с восторгом…

- Господи, Жорж! – Лиза обошла его кругом и встала между ним и телевизором. – Вы что же это такое говорите? Это же дети!

- С восторгом, – упрямо повторил Жорж. – Чем слабее жертва, тем слаще. Догнать, повалить, содрать одежду, впиться зубами — с восторгом. Что мальчишки, что девчонки — с восторгом. Унизить слабого — с восторгом! – Он вдруг встал — Лиза от неожиданности отшатнулась — и закричал с надрывом: – С восторгом! Шишку в жопу загнать — с восторгом! Навалиться — и шишку, шишку! А потом попробуйте эту шишку вытащить! Попробуйте! Она же там чешуйками цепляется… И унизительно, и противно, и больно! – Он вдруг замолчал, с трудом переводя дух, а потом почти шепотом добавил: – Вы детей не знаете, Лиза, а я знаю. Они… они — с восторгом…

- Но эта девочка тут при чем? – спросила Лиза, готовая разреветься. – Эта — при чем?

Жорж вдруг вскинул руки, как будто желая обнять весь мир, бессмысленно зашипел, поклонился и быстро вышел.


Рано утром, когда все еще спали, старик Сунбулов сел на велосипед и отправился на Кандауровское кладбище. В рюкзаке он вез баночку краски, кисть, бутылку ацетона, нож, несколько тощих бутербродов с кислым сыром, пяток яблок, фляжку с водой и поллитровку. На Кандауровском кладбище была похоронена Зоя Сунбулова, и хотя бы раз в месяц старик отправлялся туда, чтобы навести порядок — поправить ограду, убрать мусор. На кладбище он иногда проводил весь день — работал, выпивал, дремал, болтал с такими же стариками и старухами, которые приходили навестить своих покойников.

Через час он прибыл на кладбище и сразу принялся за дело. За три последние недели трава в ограде вымахала выше колен, и старику пришлось попотеть, чтобы расчистить участок. Солнце припекало, но к фляжке он не притрагивался — берег воду: научился за годы службы в Туркестанском военном округе.

Расправившись с сорняками, взялся за ограду — давно хотел покрасить.

- Щас, Зойка, мы тебя тут обиходим, – бормотал он, ползая на карачках вдоль ограды. – Пока ты там лежишь себе припеваючи, мы тут тебя освежим… будешь как новенькая…

Он дразнил покойницу, называя ее то Зоей Ленивьевной, то Зоей Червивьевной, пересказывал ей содержание какого-нибудь сериала и делился новостями — о Лизе, которая все никак не заведет им внучка, о новом жильце — древнем человеке Жорже, о ценах на сахар и постное масло, которые опять подскочили…

- Вчера в телевизоре показывали змею, – сообщил он Зое. – В Бразилии живет, что ли. Это ж надо таких змей придумать! У нас змеи как змеи, а у них прямо слоны. Людей жрут, сволочи! Куда у них там милиция смотрит?

Часам к двум он закончил покраску ограды, вымыл руки с ацетоном, помочился в опустевшую банку из-под краски, попрощался с Зоей Могильевной и двинул на старое кладбище.

Где-то на старом Кандауровском кладбище была похоронена сестра Сунбулова — Наташа, Таша. Когда Сунбулову было семь лет, она вытолкнула его из-под колес грузовика, а сама осталась калекой – врачи собирали ее ногу по кусочкам. Сунбулов вбил себе в голову, что из-за него сестра стала не только хромоножкой, но и дурочкой. Мать говорила, что Таша такой уродилась, но он матери не верил. Он считал, что сестра ударилась головой, когда спасала его от грузовика, и с той поры и повредилась умом.

С возрастом он понял, что мать права, что сестра действительно такой родилась, но в глубине его души так и осталось чувство вины. Он не считал себя виноватым перед отцом – а с чего бы ему считать себя виноватым перед человеком, который каждый день напивался до полусмерти, бил всех, кто попадал под руку, а все его разговоры с сыном сводились к просьбам подать ключ семнадцать на девятнадцать или сбегать за пивом?

Назад Дальше