Том 11. Письма 1836-1841 - Гоголь Николай Васильевич 17 стр.


На днях я получил письмо от Смирнова*. Он упоминает, между прочим, об обеде, данном Крылову* по случаю его пятидесятилетней литературной жизни. Я думаю, уже тебе известно, что государь, узнавши об этом обеде, прислал на тарелку Крылову Станислава 2-й степени. Но замечательно то, что Греч* и Булгарин* отказались быть на этом обеде, но когда узнали, что государь интересуется сам, прислали тотчас просить себе билетов. Но Одоевский*, один из директоров, им отказал, тогда они нагло пришли сами, говоря, что им приказано быть на обеде, но билетов больше не было, и они не могли быть и не были. Смирнов прибавляет, что Булгарин, на возвратном пути в Дерпт, был кем-то, вероятно, из дерптск<их> студентов так исправно поколочен, что недели две пролежал в постели. Этого наслаждения я не понимаю. По мне поколотить Булгарина так же гадко, как и поцеловать его.[166] По случаю этого празднества были написаны и читаны на нем же стихи, — одни, Бенедиктова*, незамечательны, другие, кн. Вяземского*, очень милы и очень умны и остроумны. Они были петы. Музыку написал Вельегурский*. Вот они:

I

На радость полувековую
Скликает нас веселый зов:
Здесь с музой свадьбу золотую
Сегодня празднует Крылов.
На этой свадьбе все мы сватья!
И не к чему таить вину —
Все за одно, все без изъятья
Мы влюблены в его жену.
Длись счастливою судьбою,
Нить любезных нам годов.
Здравствуй с милою женою,
Здравствуй, дедушка Крылов!

II

И этот брак был не бесплодный.
Сам Феб его благословил!
Потомству наш поэт народный
Свое потомство укрепил.
Изба его детьми богата
Под сенью брачного венца:

И дети — славные ребята!
И дети все умны в отца.
Длись судьбами всеблагими,
Нить любезных нам годов.
Здравствуй с детками своими.
Здравствуй, дедушка Крылов.

III

Мудрец игривый и глубокий,
Простосердечное дитя,
И дочкам он давал уроки
И батюшек учил шутя.
Искусством ловкого обмана,
Где и кольнет из-под пера:
Там Петр кивает на Ивана,
Иван кивает на Петра.
Длись счастливою судьбою,
Нить счастливых нам годов.
Здравствуй с милою женою,
Здравствуй, дедушка Крылов.

IV

Где нужно, он навесть умеет
Свое волшебное стекло,
И в зеркале его яснеет
Суровой истины чело.
Весь мир в руках у чародея,
Все твари дань ему несут:
По дудке нашего Орфея
Все звери пляшут и поют.
Здравствуй с детками своими etc.

V

Забавой он людей исправил,
Сметая с них пороков пыль,
И баснями себя прославил,
И слава эта — наша быль.
И не забудут этой были,
Пока по-русски говорят —
Ее давно мы затвердили,
Ее и внуки затвердят.
Здравствуй с милою женою и проч.

VI

Чего ему нам пожелать бы?
Чтобы от свадьбы золотой
Он дожил до алмазной свадьбы
С своей столетнею женой!
Он так беспечно, так досужно
Прошел со славой долгий путь,
Что до ста лет не будет нужно
Ему прилечь и отдохнуть.
Здравствуй с детками и проч.

Ну, что еще тебе сказать? Только и хочется говорить о небе да о Риме. Золотарев пробыл только полторы недели в Риме и, осмотревши, как папа моет ноги и благословляет народ, отправился в Неаполь осмотреть наскоро всё, что можно осмотреть.[167] В две недели он хотел совершить всё это и возвратиться в Рим, досмотреть всё прочее, что ускользнуло от его неутомимых глаз; но вот уже больше двух недель, а его всё еще нет. — Что делают русские питторы*, ты знаешь сам. К 12 и 2 часам к Лепре, потом кафе Грек, потом на Монте Пинчио, потом к Bon goût*, потом опять к Лепре, потом на биллиард. Зимою заводились было русские чаи и карты, но, к счастию, то и другое прекратилось. Здесь чай — что-то страшное, что-то похожее на привидение, приходящее пугать нас. И притом мне было грустно это подобие вечеров, потому что оно напоминало наши вечера и других людей, и другие разговоры. Иногда бывает дико и странно, когда очнешься и вглядишься, кто тебя окружает. Художники наши, особливо приезжающие вновь, что-то такое… Какое несносное теперь у нас воспитание! Дерзать и судить обо всем, это сделалось девизом всех средственно воспитанных у нас теперь людей, а таких людей теперь множество. А судить и рядить о литературе считается чем-то необходимым и патентом на образованного человека. Ты можешь судить, каковы суждения литературных людей, окончивших свое воспитание в Академии художеств и слушавших Плаксина*. — Дурнов* мне надоел страшным образом тем, что ругает совершенно наповал всё, что ни находится в Риме. Но довольно взглянуть на небо и на Рим, чтобы позабыть всё это. Но что ты пишешь мне мало о Париже? Хоть напиши по крайней мере, какие халаты теперь выставлены в Passage Colbert* или в Орлеанской галерее, и здоров ли тот dindeaux* в 400 <нрзб>, который некогда нас совершенно оболванил в Rue Viviènne*. Если, на случай, кто из русских или не-русских будет ехать в Рим, перешли мне вместе с Тадеушем Мицкевича коробочку с pilules stomachiques*, которую возьми в аптеке Кольберта, и вместе с нею возьми еще другую, под названием pilules indiennes*. Но целую и обнимаю тебя и ожидаю с нетерпением твоего письма.

<Адрес:> Paris. A monsieur Monsieur Alexandre de Danilevsky. Rue de Marivaux, № 11.

Гоголь М. И., 16 мая 1838*

69. М. И. ГОГОЛЬ. Мая 16 <н. ст. 1838>. Рим.

Я получил ваше письмо и уже хотел было отвечать на него, как вдруг мне принесли еще одно ваше письмо, в котором вы извещаете о смерти Татьяны Ивановны*. Мне было тоже прискорбно об этом слышать. Мне еще более было жаль, что мой добрый Данилевский не со мною в это время, чтобы я мог сколько-нибудь облегчить участием его потерю и утешить его в ней. Я однако ж написал к нему об этом в Париж, где он теперь находится и где, может быть, уже получил это печальное известие без меня. — Частые потери наконец так приучают сердце и ум к мысли о смерти, что она, наконец, не имеет для нас ничего ужасного. Истинный христианин радуется смерти близкого своему сердцу. Он правда разлучается с ним, он не видит уже его, но он утешен мыслью, что друг его уже вкушает блаженство, уже бросил все горести, уже ничто не смущает его. И в этом-то состоит глубокое самоотвержение, какое может только быть и какое может только внушить одна христианская религия. Мне очень жалко было слышать, что наша Олинька так часто хворает. Я вас прошу, когда будете писать, не забыть известить меня, какого роду ее припадки, не скрывая ничего, так, как бы доктору. Я посоветуюсь с своей стороны с лучшими здешними докторами. Ум хорошо, а два лучше, говорит пословица. Недавно я получил письмо от сестер из Петербурга. Они здоровы, и мне приятно было видеть из письма их, что они поумнели и поняли свой долг и обязанность. Они уже не надоедают, как дети, просьбами о приезде к их именинам и проч. Они говорят и просят поступать так, как требует мое здоровье. Я писал нарочно к некоторым моим знакомым* образованным и милым дамам посещать их в институте. Они были так добры, что взялись с охотою исполнить мою просьбу. Это доставит им приятное развлечение и вместе с тем нечувствительно их образует и познакомит с тем, как вести себя. — В Риме время с началом мая прелестное. Летом, когда сделается очень жарко, думаю на месяц уехать в одну из прелестных деревень около Рима. — тем более, что все почти в это время уезжают.[168] Кн. Зин<анда> Волконская, к которой я всегда питал дружбу и уважение и которая услаждала мое время пребывания в Риме, уехала, и у меня теперь в городе немного таких знакомых, с которыми любила беседовать моя душа. Но природа здешняя заменяет всё. Вы спрашивали, кажется, в одном из ваших писем о Репниных. Они всегда почти живут или в Неаполе, или во Флоренции, а не в Риме.

Но пора мне кончить. Будьте здоровы. Целую несколько раз ваши ручки и обнимаю сестру.

Нежно любящий ваш сын

Николай.

<Адрес:> à Pultava en Russie.

Но пора мне кончить. Будьте здоровы. Целую несколько раз ваши ручки и обнимаю сестру.

Нежно любящий ваш сын

Николай.

<Адрес:> à Pultava en Russie.

Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской.

В Полтаву, оттуда в д. Василевку.

Данилевскому А. С., 16 мая 1838*

70. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. 16 мая <н. ст. 1838>. Рим.

Не знаю, застанет ли это письмо тебя в Париже. Не знаю даже, застало ли тебя то письмо, которое писал я к тебе третьего дня. Причина же, почему я пишу к тебе вслед за первым второе, есть представившаяся оказия. Письмо тебе это вручит мой добрый приятель m-r Pavé*, который, верно, тебе понравится. Он знает даже и по-русски (ибо воспитывался вместе с сыном кн. Зин<аиды> Волконской), но говорить на нашем языке затрудняется, и потому, чтобы лучше расшевелить его и заставить говорить, говори по-французски или на нашем втором родном языке, т. е. по-италиански. Вторая причина, почему я пишу к тебе, но ты, может быть, уже ее знаешь. Я был поражен,[169] когда услышал. Нужно знать, что не успел я бросить в окошко письмо, которое долженствовало лететь к тебе в Париж, как из другого окошка, в Poste restante подали мне другое из дому. Печальная новость была заключена в первых строках. Итак, добрая мать твоя не существует! Эта потеря была для меня слишком родственной.[170] Ты для меня роднее родного брата, это ты знаешь сам. В твоей матери я потерял[171] близкое к тебе, стало быть, и близкое ко мне, и я вспомнил при этом <Се>[172] мереньки, Толстое и наши поездки, и те счастливые только три <верс>[173] ты расстояния между наши<ми>[174] бывалыми жилищами, и мне стало грустно. С каждым годом, с каждым месяцем разрываются более и более узы, связывающие меня с нашим холодным отечеством. Но тебе теперь нужно, между прочим, подумать обо всех делах. Маминька мне не пишет никаких подробностей. Она только что услышала об этом и в ту же минуту бросилась меня известить. Видно, что и она была этим сильно потревожена, потому что письмо ее написано наскоро. Татьяна Ивановна умерла в Семереньках, и вот почему нет никаких подробностей об этом у нас. Итак, тебе нужно поскорее осведомиться о ее распоряжениях последних и обо всем, сколько для себя, столько и для других, потому что ты — старший брат. Но ты сам поймешь всё. Напиши мне всё, что и каким образом ты теперь предпримешь, словом, твои намерения. — Прощай, будь здоров, и да уладится всё к лучшему для тебя. Кстати, вещи, о которых я просил тебя, ты теперь можешь прислать через Pavé, он мне их привезет в самый Рим. Помоги ему, если можешь, выбрать или заказать для меня парик. Хочу сбрить волоса — на этот раз не для того, чтобы росли волоса, но собственно для головы, не поможет ли это испарениям, а вместе с ними вдохновению испаряться сильнее. Тупеет мое вдохновение, голова часто покрыта тяжелым облаком, который я должен беспрестан<но> стараться рассеивать, а между тем мне так много еще нужно сделать. — Есть парики нового изобретения, которые приходятся на всякую голову, деланные не с железными пружинами, а с гумиластическими.

<Адрес:> à Monsieur Monsieur Alexandre de Danilevsky. Paris, Rue de Marivaux, 11 (N onze).

Репниной В. Н., 14 июня 1838*

71. В. Н. РЕПНИНОЙ. Рим. 14 <июня? 1838.>

Итак, вы уже в Неаполе. Как я завидую вам! глядите на море, купаетесь мыслью в яхонтовом небе, пьете, как мадеру, упоительный воздух. Перед вами лежат живописные лазарони*; лазарони едят макароны; макароны длиною с дорогу от Рима до Неаполя, которую вы так быстро пролетели. Я думаю, как вам теперь кажется печален наш бедный Рим с его монастырями, Колизеями, кардиналами и Пиацою Барберини*! И я, грешный, признаюсь вам, принимаюсь с робостью за перо, чтобы напомнить вам об обещании писать. Я не постигаю причин вашего молчания. Я был на почте и спрашивал, нет ли мне писем из Неаполя. Non c’e*, — ответил мне сидевший за решеткою с пером за ухом impiegato*. Пишите, ради бога, пишите! Ничего не скрывайте, пишите хладнокровно и по порядку. Прежде всего позвольте узнать, где выбрали вашу квартиру: возле королевского дворца или Castel Nuovo*? и с которой стороны у вас море: с правой или левой? Велик ли театр Сен-Карло, в котором, без сомнения, вы были не один раз? и как вы нарисовали вид Неаполя: карандашом или акварелью? Если вам угодно, то я закажу для него рамы в Риме, тем более, что возле меня живет мастер, очень хороший человек, хмельного не берет в рот и весьма дешево берет за работу. Я думаю, кн. Григорий Петрович* в больших теперь хлопотах: распределяет комнаты, повелевает одной сделаться детскою, другой быть столовою, третьей гостиною, в которой, увы! вряд ли достанется сидеть пишущему сии строки. Прошу извинить меня великодушно, что так нахально втиснул я сюда свою особу. Издавна уже так устроено людское самолюбие: всюду хочется всунуть свою рожу, хоть эта рожа ни на что не похожа. И в самом деле, до того ли вам, будучи теперь так очарованными красотами Неаполя, чтобы думать о такой пешке, каков я? Извините, что ничего не пишу о новостях римских: со времен вашего отъезда решительно ничего здесь не случилось нового. Массоти* вам кланяется. Жена того мужа, который, при возвещении о приходе к вам, назван был маленьким человеком, слава богу, здорова.

Впрочем с совершенным почтением и таковою преданностью имею честь быть,      ваш покорный слуга, Н. Гоголь.

P. S. А ведь Емельяни уж уехал!*

Вяземскому П. А., 25 июня 1838*

72. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ. Июнь 25 <н. ст. 1838>. Рим.

Уже протекло более двух лет с тех пор, как я имел удовольствие видеть и слышать вас, князь. Но я помню так, как бы это было вчера, и буду помнить долго вашу доброту, ваш прощальный поцелуй, данный вами мне уже на пароходе, ваши рекомендательные письма, которые приобрели мне благосклонный прием от тех, которым были вручены. Живя в Риме, я припомнил всё то, что вы говорили мне о нем. Всё это справедливо, так же как и верное ваше сравнение его с Неаполем. Я читаю этот роман каждый день* с новым и новым наслаждением и, как в картине старинного автора, я в нем отыскиваю каждый день новое и только говорю: как много нового в старом и куды как больше,[175] нежели в самом новом! Еще не так давно был я вместе с княгиней Зин<аидой> Волхонской на знакомой и близкой вашему сердцу могиле*. Кусты роз и кипарисы растут; между ними прокрались какие-то незнакомые два-три цветка. Я уважаю те цветы, которые вырастают сами собою на могиле. Мне всё кажется, что это речи усопшего к нам, но мы глядим, силимся и не можем понять их. Потом я был еще один раз с одним москвичом, знающим вас — и вновь уверился, что эта могила не сирота: в Италии нельзя быть сиротою ни живущему, ни усопшему. Дождемся ли мы вас под наше роскошное небо, хотя на несколько дней отогреть душу, без сомнения, уставшую от жестоких ласк севера, хотя и родственных? Я думал, что я по крайней мере встречу здесь известие о выходе полного собрания ваших сочинений*, но сколько ни переглядывал нашу тощую Северную Пчелу*, нигде не нашел об этом ничего. Что касается до меня… но прежде позвольте мне замучить вас моею убедительною просьбою. Ваша доброта и ваша прекрасная душа дают мне эту дерзость. Примите благосклонно подателя этого письма, брата моего — Данилевского*. Отлагая в сторону родство, я могу сказать, что это один из достойнейших молодых людей. В нем много таланта и вкуса. Бывши два года в Париже, в Италии и Германии, он не пропустил ничего, чего бы не обратить в свою пользу. Он мой единственный родственник и единственный друг от колыбели, от первых лет юности деливший со мною всё, все небольшие мои радости и горя. Он намерен теперь заняться службою. Помогите ему[176] вашим влиянием и вашим добрым советом. Век не позабуду вашей этой милости[177] и за нее буду в пятьсот раз более вам обязан, нежели если бы вы мне оказали ее самому, и клянусь, она падет не на камень. Он достоин быть более счастлив, нежели есть, вы это увидите. Извините меня великодушно,[178] что я так дурно и с такими ошибками пишу. Увы, не в силах! Здоровье мое плохо. Всякое занятие, самое легкое, отяжелевает мою голову. Италия, прекрасная, моя ненаглядная Италия продлила мою жизнь, но искоренить совершенно болезнь, деспотически вшедшую в состав мой и обратившуюся в натуру, она не властна. Что если я не окончу труда моего*?.. О, прочь эта ужасная мысль! Она вмещает в себе целый ад мук, которых не доведи бог вкушать смертному. Да сохранят вас небеса в силах негаснущих и в здоровье. Не забывайте того, который, не ведая ни отношений, ни приличий света, только следовал побуждениям своего сердца, благоговел пред талантом, читать и изучать его считал высшим наслаждением в свете, а для себя единственным, и который вследствие этого был всегда исполнен к вам высокого, непритворного уважения и любви, знакомой немногим.

Назад Дальше