Заночевав со стадом на дальнем выгоне, Гена перед рассветом откочевал к деревне. Овцы шли тихо, и он обогнал их. На опушке Гена заметил странную фигуру, бредущую от дома Кузыки в сторону церкви. У пастуха был острый глаз, и он отчетливо разглядел старого Кузыку, удаляющегося на кладбище. Гене никто не верил. Решили, что спьяну померещилось. Я самым внимательным образом выслушал его сбивчивый рассказ и спросил, крещеный ли он. Пастух закивал и показал серебряный крестик на грязном капроновом шнурке. По его словам, водки он не видел уже неделю. Я купил у него парной баранины и спровадил суеверного пастуха к совхозному стаду. А потом я пошел к Хомутовой.
Она старалась не показывать, что ей неприятны мои странные расспросы. Тем более что она и не знала ничего. Нет, Иван на сердце не жаловался. Недомогание? Да, появилась слабость дня за три до кончины… О Петре Кузыке не вспоминал? Нет!
От нее я направился к братьям Михайловым, недавно схоронившим отца. Там на меня поглядели неприветливо, поговорили коротко и сурово. Женатые братаны обитали в домах по соседству, так что беседа состоялась в большом семейном кругу. Суть ее можно свести к простому резюме: «А кому какое дело?» Рассказу глупого пастуха мне настоятельно порекомендовали не доверять. Спорить я не стал – Игнат и Валера были ребята крепкие. К родне Натальи Филатовой я заглядывать не стал.
Результат моих визитов последовал быстро и оказался совершенно не таким, как я предполагал. Я копался в огороде, пропалывал огурцы, когда со стороны леса быстрым шагом подошла к моему забору Валентина, супруга Василия Кузыки.
– Ты чего народ мутишь? – вместо приветствия спросила она.
Я счел нужным промолчать.
– Ходишь, вынюхиваешь, – запальчиво продолжила Валентина. – Городская дурь из тебя не вышла, вот что. Будоражишь людей почем зря. Все тебе неймется. Из города выгнали, мало тебе? Нос суешь… Генки наслушался, и теперь баламутите на пару. Хватит. О себе подумай лучше.
– А что о себе? – спросил я.
– А ничего. Не простудись смотри. А то зачахнешь да помрешь! – Валентина рассмеялась, оскалившись, и вдруг, резво отпрянув от забора, пошагала назад нервной, припрыгивающей походкой.
Разумеется, после такой беседы ни о какой прополке и речи быть не могло. Я занялся плотницкими работами. Забил гвоздями окна и вставил вторые рамы. Укрепил входную и внутреннюю двери. Смазал на них задвижки, а для внутренней вытесал крепкий засов. Успел до темноты. Ночь я встретил за чтением Ветхого Завета. Нет более душеспасительного занятия для одинокого мужчины в сельской глуши, где двигатель внутреннего сгорания и телевизор плотно соседствуют с древними суевериями, о которых не рекомендуется говорить вслух, потому что иногда они воплощаются. Под рукой был топор. Я с трудом разбирал мелкий шрифт карманной Библии, когда почувствовал, что на меня смотрят. Я поднял голову. В окне, еле видимое, белело страшное лицо мертвого Петра Кузыки, на него падал отсвет настольной лампы. Он поднял руку. Костяшками пальцев настойчиво побарабанил по стеклу. Требовал, чтобы его впустили. Я покачал головой. Наши взгляды встретились.
Однажды мне довелось видеть глаза трупа, это был мой компаньон, его застрелили. Но глаза Кузыки вовсе не были мертвыми. Они были застывшими, не влажными, но сухими глазами трупа, блестевшими, словно хорошо отполированный камень, и глядели сквозь меня, однако в них не было пустоты. Они выражали мысль! Существо, стоявшее по ту сторону окна, думало, чувствовало, хотя и не жило. Оно даже двигалось и, вероятно, было способно на осмысленные действия. И оно хотело общаться со мной.
– Я тебя не впущу. Уходи! – приказал я.
Старик как-то странно помотал головой. Изо рта его вырвалось невнятное мычание.
Я вдруг подумал, что мертвецу ничего не стоит сильным ударом проломить хрупкие двойные стекла и вторгнуться в мой дом, но именно этого он почему-то не мог. Ему требовалось мое разрешение. Осознание этого нахлынуло на меня освежающей волной, я глянул вниз и увидел, что вместо топора моя рука лежит на Библии, подаренной на вокзале свидетелем Иеговы. «Нет уж, – решил я, – что-что, а приглашать к себе в дом упыря я не буду!»
Я медленно поднял руку и перекрестил окно.
Кузыка еще некоторое время смотрел на меня, словно крестное знамение не оказывало на него никакого воздействия, а потом медленно отступил в темноту. Я слышал его шаги за стеной, как он, шурша травой, обходил дом, зачем-то скребся в дверь, потом перестал. Он не уходил, будто выжидал чего-то. Подмоги? Не знаю. Наконец его старческая поступь замерла вдали. Я представил, как он ходит по пустынной ночной деревне, освещенной луной, а в избах не спят люди, дрожат и молятся, справляя нужду под себя. И еще я понял, почему такая нервная стала Валентина. У нее почти до истерики дошло, а ведь она прибежала меня предупредить, но не могла сказать от чего. Каково ей сейчас?
Утром я помчался к Михайловым. Валеру я застал во дворе. Он посмотрел на меня чуточку с удивлением и – виновато. Он знал! Такое покорное умолчание меня взбесило, и я заорал. Можно сказать, что благим матом, если мат используется на благое дело. На вопли выскочил весь клан Михайловых, к забору приплелся Игнат и встал рядом со мною, глядя в землю. Вскоре я выдохся и охрип.
– Пошли к Василию, – сказал я.
К дому Кузыки мы шли молча. Говорить не хотелось, да и сказано было уже все. Зашли в сени, Валера постучался.
– Можно к вам? – требовательно спросил он и, не дожидаясь ответа, дернул дверь.
– Можно, – ответил Василий.
На кухне, у свежевыбеленной русской печи, нас ждали Василий и Валентина.
– Давай рассказывай, – хмуро обронил Валера.
То, что Василий Кузыка поведал об отце, ужасало своей умопомрачительной сельской обыденностью. На третий день после смерти Петр Кузыка явился ночью к сыну и попросил впустить. Тот, естественно, не мог отказать. Старый Кузыка зашел в дом и сказал, что голоден. Валентина быстро накрыла на стол. Старик поел с хорошим аппетитом и ушел, ни сказав ни единого слова. Он стал приходить каждую ночь, его впускали и кормили. Об этом вскоре узнала вся деревня, но ничего не говорили между собой – боялись. Петр Кузыка при жизни был скверным человеком, а после смерти стал и вовсе упырем. Соседей он угробил за то, что они нередко вздорили раньше.
– Оправдание можно найти даже вурдалаку, – подвел я итог. – До других он пока не добрался, но это вовсе не значит, что не доберется и впредь. Вы намерены терпеть его и дальше? Вижу, намерены… Ну подумаешь, завелся в деревне упырь! Можно ночью из дома не выходить, можно переехать, в конце концов! Верно?
– Ты прав. Извини за вчерашнее, – сказала Валентина.
– Сегодня он к вам опять придет. Что думаете делать?
– Да ничего. Покормим, как всегда, – ответил Василий. И добавил: – Отец же.
Словно это его оправдывало.
Я поглядел на братьев Михайловых.
– А мы что? – потупился Игнат. – Надо, конечно, чего-то делать.
– Вы хоть на могилу к нему ходили? – осведомился я. – Землю смотрели? Может, он и не умер вовсе, а просто живет в лесу.
– Я часто хожу, – вступился Василий. – Нормальная земля, не тронута. Как мы его закопали, так и осталась.
– Ты сам в милицию пойдешь? – набрался храбрости Валера.
Я только сплюнул. Определенно, в милицию я больше не ходок. Я ей не верю. А наших тихих поселян туда на аркане не затащишь, у них вечные отговорки: ехать далеко да хозяйство не на кого оставить… то да се… Вместо милиции я отправился на кладбище. Могила Петра Кузыки уже поросла травой. Просевший холмик был заботливо выровнен, у креста лежали чуть увядшие цветы. Высокие красные стены церкви нависали пугающей кирпичной громадой. Без купола и креста она казалась большой грозной башней, скрывающей до наступления темноты злобный, тупой и почти осязаемый сгусток тени. Возвращаясь с погоста, я подумал, что только в земле оскверненного храма из недобрых умерших стариков выводятся упыри. Дома я стал торопливо заниматься хозяйством – надвигалась ночь.
Они пришли ко мне вчетвером: Петр Кузыка и его злокозненные соседи. Даже после смерти вурдалак сколотил в загробном мире свою бригаду. Они мотались под окнами белесыми чучелами. В деревне даже собаки не лаяли. Я понял, что им тоже страшно. И еще я понял, что мне надо возвращаться в город. Пусть без денег, но там я буду ходить по улицам без опаски. А работу себе найду…
Перед рассветом вурдалаки сгинули. Вслед за тем раздался великий грохот и сотрясение земли. «Уеду!» – окончательно решил я.
Утром, напоследок посетив кладбище, я надел кожаное пальто и отправился пешком на станцию. Идти было шестнадцать километров, но я надеялся поймать попутку. У околицы ко мне присоединилась Валентина. Она отправлялась в милицию. Это было уже бесполезно, потому что на рассвете рухнула церковь, навеки погребя под развалинами могилу упыря и всех его безвинных жертв, лунными ночами стремящихся прочь из своих тесных гробов.
Утром, напоследок посетив кладбище, я надел кожаное пальто и отправился пешком на станцию. Идти было шестнадцать километров, но я надеялся поймать попутку. У околицы ко мне присоединилась Валентина. Она отправлялась в милицию. Это было уже бесполезно, потому что на рассвете рухнула церковь, навеки погребя под развалинами могилу упыря и всех его безвинных жертв, лунными ночами стремящихся прочь из своих тесных гробов.
СЕРГЕЙ УДАЛИН
Большая разница
Гайдуки нагрянули в Решинари в канун Георгиева дня перед самым рассветом. Быстренько окружили село, зажгли факелы и принялись под заливистый, захлебывающийся собачий лай сгонять народ на площадь перед церковью. Впрочем, даже матерые сторожевые псы умолкали и пятились от плетня, когда мимо них проезжали два всадника на холеных мадьярских жеребцах.
Передний – кряжистый, усатый мужчина средних лет в ярко-красной бекеше и высокой меховой шапке – на ходу отдавал приказания. Но по тому, как он оглядывался на спутника, закутанного в черный шерстяной плащ безусого молодого человека с непокрытой головой, сразу становилось ясно, кто здесь главный. Волосы у безусого были ярко-рыжего цвета, и когда мимо пробегали гайдуки, казалось, что именно от головы начальника они и зажигали свои факелы.
Безусый всю дорогу молчал и лишь одобрительно кивал, наблюдая за действиями подчиненных. По всему видать, что управляться с селянами им не впервой. Угроза поджечь дом подгоняла даже самых неторопливых, и через четверть часа все жители села, от малых детей до немощных стариков, собрались на площади. Тут рыжеволосый спешился и наконец-то заговорил:
– Радуйтесь, селяне! С кровавыми убийцами Батори покончено навсегда. Новый господарь Трансильвании князь Ференц Ракоци скоро наведет здесь порядок, и вы заживете спокойно и счастливо. И в первую очередь он повелел извести всякую нечисть, которая развелась по всей стране при попустительстве злокозненного негодяя Габора Батори. Для этого он и прислал нас сюда из Клуж-Напоки.
Ну, старик, – обернулся он к старосте, не такому уж и дряхлому на вид бородачу, не успевшему впопыхах надеть безрукавку и теперь поеживающемуся от утренней прохлады, – рассказывай, есть ли у вас в округе морои?
– Как не быть, – хмуро ответил тот. – Чай, не где-нибудь, а в Трансильвании живем.
– Чего ж ты тут стоишь? Показывай, где они хоронятся.
– Так, господин хороший, кабы мы это знали, давно бы сами справились, – виновато пробасил староста. – А те, кто знал, уже не расскажут.
Рыжеволосый зыркнул на него пронзительно-голубыми глазами, но затем самодовольно усмехнулся:
– Ну, старый, ты, видать, просто спрашивать не умеешь. Гляди, как это делается. – И он кивнул усатому, стоявшему по правую руку. – Начинай, хорунжий!
Разъяснений не требовалось. Дело было нехитрое и уже привычное. Гайдуки по одному подводили селян к хорунжему, а тот доставал из мешка головку чеснока и выдавал по дольке каждому испытуемому. Крестьяне морщились, но старательно прожевывали, после чего стражники отводили их в сторону.
Вдруг одна довольно миловидная девица с длинной черной косой, седьмая или восьмая по счету, поперхнулась, закашлялась и выплюнула чеснок на землю. Все замерли в испуге, даже собаки на мгновение перестали брехать. От неподвижного хищного взгляда рыжеволосого у многих по спине пробежал холодок.
– Повторить! – коротко распорядился он.
Хорунжий буквально вбил в рот несчастной новую порцию. Всхлипывая и пряча глаза, она все-таки разжевала едкую чесночину и после пристального осмотра – не утаила ли чего за щекой – заняла место среди прошедших испытание.
Зато следующий за ней тщедушный паренек даже не попытался попробовать чеснок на вкус. Отвернул голову, дернулся было бежать, но тут же забился в цепких руках гайдуков. По толпе прошелся ропот, но тут же утих от зычной команды рыжеволосого:
– Проверить!
Один из стражников поднес нож к горлу паренька, чтобы и не думал рыпаться, а второй резко дернул за ворот рубахи. На бледной, с синими прожилками шее только наметанный глаз смог бы разглядеть крошечные красные точки. Но гайдуки как раз и были народом бывалым.
– Укушенный, ваше благородие, – четко доложил тот, что рвал ворот.
Парнишка сразу обмяк и повалился бы на колени, если бы его все еще не удерживали под локти.
– Показывай, кто тебя кусал.
Крестьяне опять загудели, многие стали оглядываться по сторонам, но острые пики гайдуков убедили их, что лучше оставаться на месте. Да и укушенный в сопровождении четырех стражников, к всеобщему облегчению, направился не к ним, а в сторону кладбища.
Рыжеволосый с ними не пошел. Уже рассвело, и ему и отсюда было прекрасно видно, что творится за кладбищенской оградой. Паренек указал на старую, уже осыпавшуюся могилу с завалившимся набок крестом. Хорунжему принесли заранее заготовленный осиновый кол. Усатый воин долго примеривался, а потом воткнул заостренную палку в могильный холмик. Дюжий гайдук поднял над головой прихваченный в кузне молот. В этот момент с бугорка вновь посыпалась земля, крест накренился еще сильнее, и кое-кому из собравшихся на площади почудился короткий и глухой стон.
Гайдуку, видимо, тоже почудился, потому что ударить как следует у него не получилось. Кол углубился едва ли на локоть. Раздосадованный силач замахнулся снова и на этот раз приложился от души, с оттяжкой и уханьем. Но его голоса никто не расслышал.
Ни одна трембита не смогла бы издать звук такой высоты, какой разнесся над сельским кладбищем. И уж конечно, не было бы в нем такой боли, отчаяния, ярости, злобы и еще чего-то трудно уловимого. Наверное, обиды. Хотя кому и на кого тут следовало обижаться?
Народ на площади еще долго не мог прийти в себя. Мужчины и женщины одинаково тяжко вздыхали и истово крестились на купол церкви. И только появление гайдуков с укушенным вернуло их к действительности.
– Больше никого не знаешь? – со зловещей ухмылкой спросил у паренька рыжеволосый.
Тот отчаянно затряс головой, но так и не смог произнести ни слова.
– А если еще чесночку?
– Н-н-нет, н-не знаю, – выдавил-таки из себя несчастный.
– Ну и ладно, – с неожиданным равнодушием заключил предводитель гайдуков. – Уберите его, он мне больше не нужен.
Паренек приободрился и почти радостно зашагал за конвоирами. Но дошел только до хорунжего. Бывалый воин плавным бесшумным движением выдернул из ножен саблю и с одного удара снес бедняге голову. Очень аккуратно, отработанным, точным движением, так что даже кровь брызнула в противоположную от него сторону. Гайдуков тоже не замарало, привычные ко всему ребята на замедлили шаг и теперь направлялись к притихшей толпе, продолжающей осенять себя крестным знамением. Возмущаться жестокостью хорунжего никто и не думал. Все правильно – укушенный мороем после смерти сам мороем становится. А жить пареньку и так оставалось недолго – чахотку ни с чем не спутаешь.
Дознание продолжалось еще около часа. Выявили троих укушенных, обезвредили еще одно логово мороя. Но каждый раз толпа вздыхала все тише, крестилась не так истово и замерзала под взглядом рыжеволосого на все меньшее время. Наконец ему и самому надоело. Стариков и детей проверять и вовсе не стали.
– Заканчивай, – вполголоса приказал безусый хорунжему. – Скажи только, пусть хвороста принесут побольше и трупы жгут подальше от села. Не хватало еще аппетит себе испортить.
Он повернулся к старосте, подмигнул ему и весело спросил:
– Ну, старый, в дом-то пригласишь, за стол посадишь? Проголодался я что-то. А она, – рыжеволосый указал тонким пальцем с длинным, чуть загибающимся ногтем на ту девушку, что закашлялась от чеснока, – она мне за столом прислуживать будет. Ну, что встал-то? Дорогу показывай!
Он шутливо подтолкнул старика в спину и двинулся за ним следом, наступая черными остроносыми сапогами на длинную утреннюю тень, тянущуюся от проводника. И только тут все заметили, что сам рыжеволосый тени не отбрасывает.
– Пресвятая Дева! – охнула немолодая дородная крестьянка, стоявшая у него за спиной. – Да он же сам… морой!
– Ты, тетка, о том, чего не понимаешь, лучше не болтай! – одернул ее дюжий гайдук, тот самый, что забивал кол в могилу. – Какой же он морой? Морои – это мертвые кровопийцы, из могил по ночам встающие. А их благородие – стригой. Стригои – они живые, солнечного света не боятся, и чесноком их не проймешь. И у нового господаря они в большой чести. Так что помалкивай, если хочешь до преклонных лет дожить.
– Да как же это? – не унималась женщина. – Он же дочку мою с собой увел! А ежели укусит?
– Знамо дело, укусит, – согласился гайдук. – Сам же сказал, что проголодался. А какой же барин кровушки крестьянской не любит? Так ведь не убьет же небось! Ничего, стерпится, привыкнет.
И стражник направился вслед за начальником. Пожилая крестьянка хотела еще что-то сказать, но передумала, подняла глаза к нему и зашептала молитву.