— Патрик? Это ты? — слышу я его осторожный голос.
Подобно кадру из фильма ужасов — камера резко приближается — неожиданно, без предупреждения, из-за своей колонны появляется Луис Керрутерс, крадучись и подпрыгивая одновременно (если такое возможно). Улыбнувшись продавщице, я неловко отхожу прочь от него, к витрине с подтяжками, мне срочно нужен ксанакс, валиум, гальцион, фруктовое мороженое, что угодно.
Я не смотрю, я не могу смотреть на него, но ощущаю, что он рядом. Его голос подтверждает это.
— Патрик… Привет…
Закрыв глаза, я подношу руку к лицу и бормочу вполголоса:
— Не заставляй меня говорить это.
— Патрик, — говорит он с наигранным простодушием. — Что ты имеешь в виду?
И после длинной паузы:
— Патрик… почему ты не смотришь на меня?
— Я игнорирую тебя, Луис. — Сделав вдох, я успокаиваю себя тем, что смотрю на ценник на свитере от Armani. — Разве ты не видишь? Я тебя полностью игнорирую.
— Патрик, разве мы не можем просто поговорить? — спрашивает он, почти скуля. — Патрик… посмотри на меня.
После еще одного короткого вдоха, вздохнув, я признаюсь:
— Нам не о чем, не о чем говорить…
— Так не может больше продолжаться, — нетерпеливо обрывает он меня. — Я так больше не могу.
Я что-то бормочу и потихоньку отхожу от него. Он упорно идет за мной.
— Ладно, — произносит он, когда мы доходим до противоположного конца магазина, где я делаю вид, что рассматриваю ряды шелковых галстуков, хотя все расплывается у меня перед глазами, — наверное, тебе будет приятно узнать, что я переезжаю… в другой штат.
Я чувствую небольшое облегчение и мне удается спросить (правда, все еще не глядя на него):
— Куда?
— В Аризону, — совершенно спокойно говорит он, видимо, благодаря тому, что я заинтересовался его переездом. — Перехожу в другой отдел.
— Заммеча-а-ательно, — бормочу я.
— Хочешь знать, почему? — спрашивает он.
— Нет, не очень.
— Из-за тебя, — сообщает он.
— Не говори этого, — умоляю я.
— Из-за тебя, — повторяет он.
— Ты больной, — говорю я ему.
— Если я и больной, то из-за тебя, — чересчур небрежно произносит он, рассматривая ногти. — Я болен из-за тебя, и мне не станет лучше.
— Ты чудовищно преувеличил свою страсть. Чудовищно, — говорю я, и отхожу к другому стенду.
— Но я знаю, что ты чувствуешь то же, что и я, — продолжает Луис, плетясь за мной. — И я знаю, что если ты… — он понижает голос и пожимает плечами, — если ты не признаешься… в своих чувствах, это не значит, что у тебя их нет.
— Что ты хочешь этим сказать? — шиплю я.
— Что я знаю, что ты испытываешь те же чувства, что и я. — Он театральным жестом срывает с себя темные очки, словно в доказательство этой мысли.
— Ты пришел… к неверному выводу, — задыхаюсь я. — Ты, очевидно… нездоров.
— Почему? — спрашивает он. — Что плохого в том, чтобы любить тебя, Патрик?
— O… господи.
— Желать тебя? Хотеть быть с тобою? — спрашивает он. — Что в этом плохого?
Я чувствую, что он беспомощно смотрит на меня, что он на грани нервного срыва. Сначала я могу ответить на его слова только долгим молчанием, но потом мне удается парировать шипением:
— Ну что за хроническая неспособность разумно оценить ситуацию? — я замолкаю. — А?
Я поднимаю голову от свитеров, галстуков, или что там у нас, и смотрю на Луиса. На мгновение он улыбается, обрадованный тем, что я наконец-то признал его присутствие, но вскоре улыбка ломается и в темных закоулках своего пидорского мозга он что-то осознает и принимается плакать. Когда я хладнокровно захожу за колонну, за которой могу спрятаться, он тащится следом и, грубо схватив меня за плечо, разворачивает лицом к нему: Луис не хочет смотреть в лицо действительности.
В то же самое время, когда я прошу Луиса: «Уходи», — он всхлипывает:
— О господи, Патрик, отчего я тебе не нравлюсь? — а потом, к несчастью, валится на пол у моих ног.
— Поднимайся, — бормочу я, стоя над ним. — Поднимайся.
— Отчего мы не можем быть вместе? — всхлипывает он, колотя кулаком по полу.
— Потому что я… не… — я окидываю быстрым взглядом магазин, чтобы убедиться, что никто не слушает; он хватается за мои колени, я стряхиваю его руку.
— …я не нахожу тебя… сексуально привлекательным, — глядя сверху вниз на него, громко шепчу я.
«Господи, я не верю, что сказал такое», — бормочу я про себя, ни к кому обращаясь. Я трясу головой, чтобы она прояснилась. Неразбериха достигла такого уровня, что я больше не способен к восприятию. Сказав Луису: «Оставь меня, пожалуйста, в покое», — я начинаю двигаться прочь.
Не в состоянии понять эту просьбу, Луис, все еще лежа на полу, хватается за полу моего шелкового плаща от Armani с криком:
— Пожалуйста, Патрик, пожалуйста, не бросай меня!
— Послушай меня, — говорю я, опускаясь на колено и пытаясь оторвать Луиса от пола. Но это вызывает у него какой-то несвязный крик, превращающийся в вопль, который усиливается таким крещендо, что привлекает внимание стоящего на входе охранника, и он направляется к нам.
— Смотри, что ты наделал, — в отчаянии шепчу я. — Вставай. Поднимайся.
— Все в порядке? — Охранник, здоровенный чернокожий парень, смотрит на нас сверху вниз.
— Да, благодарю, — отвечаю я, глядя на Луиса. — Все отлично.
— Не-е-е-ет, — воет Луис, захлебываясь плачем.
— Да, — повторяю я, глядя на охранника.
— Вы уверены? — спрашивает он.
Профессионально улыбаясь, я произношу:
— Дайте нам, пожалуйста, одну минутку. Оставьте нас наедине.
Я поворачиваюсь к Луису.
— Ну хватит, Луис. Вставай. Ты распустил нюни.
Я снова смотрю на охранника и, подняв руку, кивая, изрекаю: «Всего минуту, пожалуйста».
Охранник, неуверенно кивнув, нерешительно возвращается на свой пост.
Все еще стоя на колене, я хватаю Луиса за неподатливые плечи и спокойно, понизив голос, с самой серьезной угрозой, словно разговариваю с ребенком, которого ждет наказание, говорю ему:
— Слушай меня, Луис, если ты не прекратишь рыдать, жалкий ебаный пидор, я перережу тебе твою ебаную глотку. Ты слышишь меня? Пару раз я легонько шлепаю его по лицу. Яснее выразиться я не могу.
— О, убей меня, — хнычет он с закрытыми глазами, кивая головой, и все дальше погружается в бессвязность, а потом ревет. — Если у меня нет тебя, я не хочу жить. Я хочу умереть.
Мой рассудок едва не покидает меня прямо здесь, в Barney's. Я хватаю Луиса за воротник, стискиваю его в кулаке, и подтащив его голову вплотную к своему лицу, шепчу вполголоса:
— Слушай меня, Луис. Ты слышишь меня? Я обычно не делаю предупреждений людям, Луис. Так-что-будь-благодарен-за-то-что-я-предупреждаю-тебя.
Его рассудок окончательно помутился, голова стыдливо опущена, он издает какие-то гортанные звуки, так что слов не разберешь. Я хватаю его за волосы — они жесткие от мусса, я узнаю запах новой марки, Cactus. Задрав его голову, путаясь, я рявкаю:
— Слушай, ты хочешь умереть? Я тебе это устрою, Луис. Я делал это и раньше и я, блядь, выпущу из тебя кишки, я вспорю твой ебаный живот и буду толкать твои ебаные внутренности в твою пидорскую глотку, пока ты не подавишься ими.
Он не слушает. Все еще сидя на корточках, я с недоверием смотрю на него.
— Пожалуйста, Патрик, пожалуйста. Послушай меня. Я все продумал. Я уйду из P&P, и ты, может быть, тоже, и мы переедем в Аризону, а потом…
— Заткнись, Луис, — трясу я его. — O господи, только заткнись.
Я быстро встаю, отряхиваюсь, а когда мне кажется, что он успокоился и я могу уйти, Луис хватается за мою правую лодыжку и пытается удержать меня. В конце концов, проволочив его полтора метра, я, беспомощно улыбаясь паре, пасущейся возле отдела носков, вынужден ударить его ногой в лицо. Луис смотрит на меня умоляющими глазами, на его левой щеке обозначается небольшая ранка. Пара уходит от нас.
— Я люблю тебя, — жалко ноет он. — Я люблю тебя.
— Я уже понял, Луис, — ору я. — Ты убедил меня. Теперь вставай.
По счастью, вмешивается продавец, взволнованный сценой, устроенной Луисом, и помогает ему подняться.
Через несколько минут он уже довольно спокоен, и мы стоим возле главного входа в магазин. Луис держит в руке носовой платок, его глаза крепко зажмурены, под левым глазом набухает синяк. Вид у него собранный.
— Знаешь, имей мужество взглянуть в лицо действительности, — говорю я.
С болью он смотрит сквозь вращающиеся двери на проливной дождь, потом, с печальным вздохом, поворачивается ко мне. Я смотрю на нескончаемые ряды галстуков, а потом на потолок.
По счастью, вмешивается продавец, взволнованный сценой, устроенной Луисом, и помогает ему подняться.
Через несколько минут он уже довольно спокоен, и мы стоим возле главного входа в магазин. Луис держит в руке носовой платок, его глаза крепко зажмурены, под левым глазом набухает синяк. Вид у него собранный.
— Знаешь, имей мужество взглянуть в лицо действительности, — говорю я.
С болью он смотрит сквозь вращающиеся двери на проливной дождь, потом, с печальным вздохом, поворачивается ко мне. Я смотрю на нескончаемые ряды галстуков, а потом на потолок.
УБИЙСТВО РЕБЕНКА В ЗООПАРКЕ
Проходит череда дней. По ночам я сплю интервалами по двадцать минут. У меня нет целей, все как в тумане, возникают навязчивые мысли об убийстве, потом они пропадают, вновь возникают и уходят, тихо дремлют во время мирного завтрака в Alex Goes to Camp, где я заказываю салат из бараньей сосиски с омаром и белой фасолью под лимонным соком и уксусом foie gras. На мне выцветшие джинсы, куртка от Armani и белая майка от Comme des Garcons за сто сорок долларов. Я звоню к себе домой, чтобы прослушать сообщения на автоответчике. Сдаю видеокассеты. Останавливаюсь у банкомата. Вчера ночью Жанетт спросила меня: «Патрик, зачем у тебя в бумажнике лежат бритвенные лезвия?» Утреннее Шоу Патти Винтерс было посвящено мальчику, влюбившемуся в упаковку мыла.
Я неспособен быть достойным членом общества, и обнаруживаю, что беспокойно брожу по зоопарку, расположенному в Центральном Парке. У ворот по периметру торчат торговцы наркотиками, над их головами от проезжающих мимо колясок тянется запах лошадиного навоза, а верхушки небоскребов, жилых зданий на Пятой Авеню, Трамп Плаза, здания АТ&Т, окружающих парк, который, в свою очередь, окружает зоопарк, подчеркивают неестественность этого запаха. Чернокожий уборщик, моющий пол в мужском туалете, просит меня спустить за собой воду.
— Сам спустишь, черномазый, — отвечаю я, а когда он делает шаг в мою сторону, сверкнувшее лезвие ножа вынуждает его отступить. Все будки «Информация», похоже, закрыты. Слепой грызет сушку. Двое пьяных педиков утешают друг друга на скамейке. Рядом мать кормит грудью ребенка, и это зрелище пробуждает во мне нечто ужасное.
Зоопарк кажется пустым и безжизненным. У полярных медведей запущенный и обдолбанный вид. В грязном искуственном пруду мрачно плавает крокодил. Из стеклянных клеток печально глядят буревестники. У туканов — острые, как ножи, клювы. С бессмысленными криком ныряют со скал во вспенивающуюся воду тюлени. Хранители зоопарка кормят их дохлой рыбой. Возле бассейна собралась толпа, в основном взрослые, лишь некоторые с детьми. На бассейне табличка с предупреждением: МОНЕТЫ МОГУТ УБИТЬ ЖИВОТНЫХ — ПРОГЛОЧЕННАЯ МОНЕТА МОЖЕТ СТАТЬ ПРИЧИНОЙ ЯЗВЫ, ИНФЕКЦИИ И ГИБЕЛИ. И что же я делаю? Когда никто из служителей не видит, швыряю в бассейн полную пригоршню мелочи. Мне ненавистны не тюлени — меня раздражают радостные зрители. Глаза полярной совы очень похожи на мои, особенно когда она широко раскрывает их. И пока я смотрю на нее, опустив темные очки, что-то необъяснимое пробегает между мной и птицей — какое-то странное напряжение, невероятный зов. Это начало последующих событий, которые развиваются и заканчиваются очень быстро.
Пингвины обитают в темном помещении, претенциозно названном «Край Ледяных Торосов»; здесь прохладно, особенно по сравнению с влажной и теплой погодой снаружи. Пингвины в бассейне лениво скользят мимо зеркальных стен, у которых собрались зрители. Пингвины на скалах, которые не купаются, кажутся одуревшими, усталыми и скучающими; они по большей части зевают, временами потягиваются. Звуки, подражающие пингвиньим, вероятно на кассете, проигрывают через динамики, звук включен громко, так как в помещении людно. На мой взгляд, пингвины симпатичные. Я замечаю, что один похож на Макдермотта.
Ребенок, которому не больше пяти лет, доедает шоколадный батончик. Его мать велит ему выкинуть обертку и возвращается к разговору с другой женщиной, у той ребенок приблизительно такого же возраста, все трое смотрят в грязную синеву аквариума. Первый ребенок отправляется к мусорной урне, стоящей в темном углу зала, — там притаился я. Поднявшись на цыпочки, он аккуратно опускает бумажку в урну. Я что-то шепчу. Заметив меня, ребенок остается стоять, вдали от толпы, он немного испуган, но смотрит на меня с немым восторгом. Я смотрю на него.
— Хочешь… печенье? — спрашиваю я, опуская руку в карман.
Он кивает маленькой головкой, медленно опуская ее, но прежде чем успевает ответить, моя неожиданная беспечность превращается в дикую волну ярости. Я выхватываю из кармана нож и быстро бью его в шею. Ошеломленный, он пятится к урне, издавая булькающие звуки, как грудной младенец. Кровь, хлещущая из раны на шее, не дает ему крикнуть или заплакать. И хотя мне хочется посмотреть, как он умирает, я толкаю его за урну, а потом незаметно смешиваюсь с толпой, трогаю за плечо миловидную девушку и, улыбаясь, указываю на пингвина, приготовившегося нырять. Позади, если приглядеться, можно увидеть за урной дергающуюся ногу ребенка. Я слежу за его матерью, которая, заметив его отсутствие, начинает искать его взглядом по толпе. Я вновь касаюсь плеча девушки, но она улыбается мне и извиняющееся пожимает плечами, а я не могу понять, почему.
Когда мать наконец замечает его, она не кричит, поскольку видит одну ногу и предполагает, что он, играючи, прячется от нее. Сначала ее лицо выражает облегчение. Подходя к урне, она воркует:
— Ты что, малыш, играешь в прятки со мной?
С того места, где я стою, за спиной миловидной девушки, которая, как я уже понял, иностранная туристка, мне виден тот самый момент, когда лицо матери искажается страхом. Закинув на плечо сумочку, она отпихивает урну, и видит лицо, полностью залитое кровью, из-за которой ему трудно моргать. Схватившись руками за горло, он слабо сучит ногами. Звук, изданный матерью, трудно описать — какое-то взвизгивание, переходящее в вопль.
После того как она падает на пол рядом с телом, несколько человек оборачиваются, я слышу свой крик, голос переполняют чувства: «Я врач, расступитесь, я врач», — и опускаюсь на колено рядом с матерью. Потом нас окружает любопытствующая толпа, я отвожу ее руки с тела ребенка, который, лежа на спине, тщетно хватает воздух, кровь выходит из шеи ровными, постепенно ослабевающими струйками, заливает рубашку Polo, уже пропитанную ей. В эти минуты, пока я с благоговением придерживаю голову ребенка, стараясь не испачкаться кровью, я смутно понимаю, что если кто-нибудь вызовет помощь по телефону или здесь окажется настоящий врач, то существует реальный шанс спасти ребенка. Но этого не происходит. Вместо этого я бессмысленно держу его, а его мать (толстая домохозяйка, похоже, еврейка, которая, тщетно пытаясь выглядеть стильно, надела дизайнерские джинсы и некрасивый черный шерстяной свитер с узором из листочков) визжит. Мы с ней не обращаем внимания на хаос, на что-то кричащих вокруг нас людей, — мы сосредоточились на умирающем ребенке.
Хотя поначалу я доволен своими действиями, внезапно меня потрясает печальная безнадежность: как просто и бессмысленно можно отнять жизнь у ребенка. У маленького, скрюченного, окровавленного существа, лежащего передо мной, не было никакой истории, никакого достойного прошлого, практически ничего не утрачено. Гораздо хуже (и приятнее) отнять жизнь у человека, достигшего расцвета, у которого есть семья, друзья, карьера, прошлое, — его смерть огорчит гораздо больше людей, способных на безграничное горе, чем смерть ребенка; возможно, смерть такого человека разрушит больше жизней, чем бессмысленная, жалкая смерть этого мальчика. Меня автоматически охватывает почти непреодолимое желание зарезать и его мать, бьющуюся в истерике, но мне удается всего лишь сильно ударить ее по лицу и заорать, чтобы она успокоилась. Никто не посмотрел на меня неодобрительно. Я смутно понимаю, что теперь комнату освещена, где-то открыли дверь, появились работники зоопарка, охранники, кто-то — один из туристов? — фотографирует со вспышкой, за нами в бассейне охуевают пингвины, в страхе колотясь о стекло. Меня отталкивает полицейский, хоть я и говорю ему, что я — врач. Мальчика вытаскивают наружу, кладут на землю, снимают с него рубашку. Он хватает воздух, умирает. Мать приходится держать.
Я чувствую опустошенность, как будто меня здесь уже нет, даже прибытие полиции не кажется мне достаточной причиной, чтобы уйти, я стою в толпе у пингвинария, рядом с десятками других людей, и долгое время не двигаюсь с места. Потом, наконец, я иду по Пятой Авеню, удивленный тем, как мало крови попало на мою куртку, захожу в книжный магазин и покупаю книжку, а потом в кондитерском киоске на углу Пятой и Шестой — покупаю шоколаднный батончик с кокосом. Я представляю дыру, растущую на солнце, и это почему-то снимает напряжение, которое я впервые почувствовал, глядя в совиные глаза, и которое возникло вновь, когда мальчика вытащили из пингвинария, и я иду дальше, непойманный, и руки мои в крови.