Время прогулки окончилось. Алеша взял Аню на руки и понес к больнице. Понес не сразу, а предварительно стал увещевать и уговаривать. Аня слушала, ей очень хотелось угодить отцу, но ее губы нервно задвигались, как бы ища место на лице. И когда Алеша понес ее к красному корпусу, она закричала сразу с самой высокой, самой отчаянной ноты, забилась в его руках. Алеша повернул от больничного корпуса и понес к выходу, к воротам в конце аллеи.
— Ты куда? — крикнула Вероника, плача.
— А ты что, не видишь, что с ней творится? — спросил Алеша.
Аня не соображала, что ее несут домой, простирала руки за Алешино плечо, вскрикивала, как птица, выдыхая крик и вдыхая тоже с криком. Алеша широко шагал, унося дочь от этих криков. Вероника не поспевала следом и перемешивала шаг с пробежками.
— Но надо же сказать! — задыхаясь, прокричала Вероника.
— Завтра придешь. И скажешь, — спокойно сказал Алеша.
В этих криках он один был спокоен и, похоже, на какое-то время подменил Веронику в танке. А она трусила рядом, не понимая его и боясь.
Неподалеку от дома Алеша спустил Аню с рук, и она шла по знакомой дорожке собственными ногами. Нюра увидела их из окна и лихорадочно замахала рукой, всколыхивая, взбивая в воздухе радостную минуту. Аня увидела, но не отреагировала. В ней не зажглась лампочка. В недельной почти борьбе истощился ее аккумулятор, и требовалось время, чтобы снова зарядить ее счастьем, вернуть в нее свет. Нюра увидела все это с высоты пятого этажа и заплакала, вытирая глаза концом платка.
Назавтра Вероника стояла перед Гренадершей, как двоечница перед директором школы.
— Вы просто выкрали ребенка, — обвинила Гренадерша.
— Она плакала, — со школьной беспомощностью оправдалась Вероника.
— Она у вас что, лишняя?
— Кто?
— Ваша дочь. У вас их что, десять?
— У нас она одна.
— Ставить единственного ребенка перед прямой угрозой…
— Угрозой чего? — оторопела Вероника.
— Жизни, чего же еще…
— Вы хотите сказать…
— Да. Именно это я и хочу сказать, — перебила Гренадерша.
— Но что же делать? — Вероника почувствовала, как погружается в океан безысходности.
О том, чтобы везти Аню обратно, не могло быть и речи. Вероника написала какую-то бумагу под названием «расписка» о том, что забрали ребенка недообследованным и всю дальнейшую ответственность… и так далее, и тому подобное.
Вероника расписалась под бумажкой и пошла из больницы. Она не знала, что у врачей есть такой прием: гипердиагностика. Завышение, преувеличение опасности. Это делается для того, чтобы в случае плохого исхода можно было сказать: «А мы предупреждали. Мы не виноваты». Чтобы родители потом не писали письма в Министерство здравоохранения и не подавали в суд. А в случае хорошего исхода все будут благодарны врачам и забудут про гипердиагностику, в крайнем случае скажут: «Вот врачи, ничего не понимают». Но от этого врачам ни холодно, ни жарко. Гренадерша страховала себя гипердиагностикой, а что чувствовала Вероника и как она шла домой — это уже не ее дело.
Вероника вернулась домой, и первое, что она сделала, — выпила стакан водки, чтобы вырубить себя из времени и пространства. Она подошла к дивану и легла. Диван то вздымался под ней, то шел вниз, как скоростной лифт.
Аня в соседней комнате играла с куклами в больницу. Она похудела и побледнела, ее личико стало прозрачным и аскетичным, как у богомолки.
Нюра не отходила от Ани ни на шаг. И даже когда нечего было делать, просто сидела и смотрела на своего перестрадавшего божка, скрестив руки на груди. Так бы и сидела, и ветер бы заносил прахом — не двинулась бы с места.
Вечером пришел Алеша. Услышал запах водки, увидел свою жену, распростертую на диване лицом вверх. Затылок онемел и одновременно раскалывался от боли, и Веронике казалось, если она поднимет голову, затылок останется на подушке.
— Встань и поставь чай, — приказал Алеша.
— Не могу.
— Можешь.
Алеша сел в кресло и развернул газету.
Вероника сползла с дивана и, держась за стену, побрела на кухню. Вид читающего мужа, как это ни странно, уравновесил ее больше, чем водка. Если Алеша сидит и читает, значит, ничего в мире не изменилось. Больница с Гренадершей удалились далеко и уменьшились до точки. А дома было все как всегда. Аня не звенела и не светилась, однако же была и топала ногами, и ее можно было потрогать и поносить на руках.
Затылок постепенно возвращался к голове, а голова к телу. Надо было жить. Надо было бороться, а не прятаться за водку.
Вечером Аня и Нюра легли спать, даже во сне не разлучая души. Вероника и Алеша сидели на кухне. Это были неплохие минуты, как ни странно. Они чувствовали себя, как два солдата на передовой, когда один отстреливается, а другой подносит боеприпасы, и они не выстоят поодиночке. Они могут выстоять только вдвоем. На них шла колонна, именуемая «прямая угроза», но они были рядом и бесстрашно смотрели вперед. Иногда прежде смысл их соединения ускальзывал от Вероники. А в эту минуту все стало на свои места. И Мишка Красовицкий, с бутылкой ликера, оказался во вражеской колонне, и на него тоже хорошо бы не пожалеть патрона.
За окном висела лохматая осенняя ночь. Хорошо в такую ночь сидеть в теплом доме и знать, что у тебя есть друзья и близкие люди.
Плетеный светильник отбрасывал на потолок тень, похожую на паутину. Они сидели долго, и долго покачивался в ночи круг паутины на потолке.
В редакцию пришло письмо от рабочего Нечаева А. Б., в котором он поведал о конфликте с инженером Зубаткиным В. Г.
Конфликт возник на охоте. Они гнали зайца, бежали по осеннему раскисшему полю. Заяц широко, активно прыгал и вдруг сел, развернувшись лицом к преследователям. (Нечаев так и написал: лицом, не мордой.) Нечаев и Зубаткин бежали к зайцу, а он смотрел, как они приближаются, и не двигался с места. Было непонятно: почему он сидит? Но когда подбежали и приподняли зайца — стало ясно: у него на каждой лапе налипло по килограмму грязи, и он не мог скакать, преодолевая четырехкилограммовый груз, равный весу своего тела. Заяц это понял и остановился. Но сидеть спиной к преследователям еще страшнее, и он развернулся, чтобы «встретить смерть лицом к лицу».
Зубаткин вернул зайца на землю, сдернул с плеча винтовку и нацелился в упор, и это была уже не охота, а расстрел. Нечаев сдернул с плеча свою винтовку и нацелился в Зубаткина. И добавил, что если Зубаткин убьет зайца, то он, Нечаев, Зубаткина. Зубаткин не поверил, однако рисковать не стал. Он опустил ружье и дал Нечаеву кулаком по уху. Нечаев драться не собирался, но агрессия порождает агрессию, и он дал Зубаткину прикладом куда-то в челюсть. Посреди осеннего поля произошла большая драка с нанесением словесных оскорблений и телесных травм. А заяц сидел и смотрел, как охотники дерутся. Для него было самое время убежать, и если бы он мог, то так бы и сделал.
Вернувшись домой, Зубаткин подал в суд, хотя ударил первый… Челюсть ему починили в больнице, свинтив и закрепив какими-то штырями, и теперь он мог этой челюстью пользоваться. А Нечаева будут судить за хулиганство сроком до трех лет, и, хотя этот срок не особенно большой, у него на эти три года есть другие планы, а именно: вывести бригаду в отличники социалистического соревнования и довести сына из ясельного возраста до детсадовского.
Жена Нечаева пошла к жене Зубаткина попросить, чтобы она повлияла на мужа и тот забрал заявление из суда. Зубаткин тоже виноват, но это видел только заяц, а зайца в свидетели не позовешь. Жена Зубаткина запросила тысячу рублей деньгами, после чего жена Нечаева плюнула ей в лицо, а та в свою очередь вцепилась ей в волосы. Произошел двусторонний разрыв отношений. Нечаев просит газету помочь ему, потому что газета — это выражение общественной нравственности, а нравственность должна быть на стороне зайца, а не на стороне Зубаткина.
— Вы не хотите этим заняться? — спросил завотделом.
— Нет. Не хочу.
— Почему? — поразился зав.
— У меня дочь заболела. Поэтому.
— Дети обязательно болеют, — объяснил зав. — Иначе они не растут.
Беспечность зава как бы снимала опасность с Ани. Дескать, не она первая, не она последняя. Веронику гораздо меньше устроили бы сочувствие и испуг.
— А что с девочкой? — уточнил зав.
Вероника сказала диагноз.
— Это Егоров, — с той же легкостью отозвался зав. — Вы должны выйти на Егорова. В отделе науки должен быть его телефон. Он у нас несколько раз выступал на научных средах.
— Егоров? — переспросила Вероника.
— Это гений. Последняя инстанция перед Богом. Стойте здесь, никуда не уходите. Я вам сейчас принесу его телефон.
Зав исчез, будто испарился. Ему было легко двигаться, потому что у него был дефицит в весе. Он весил на двадцать килограмм меньше, чем принято при его росте, и поэтому мог подпрыгивать и парить в воздухе.
Вероника стояла обескураженная. Действительно, как можно было при ее танковом устройстве пустить Аню в поток, когда существует гений Егоров, который может то, чего не может никто.
Зав принес бумажку с телефоном из семи цифр — код от сейфа, в котором лежит Анина жизнь и ее, Вероникино, бессмертие.
Вероника вошла в свой кабинет, тут же набрала семь цифр, секретарша Егорова тут же соединила. Вероника услышала голос человека, который торопится, но не просто торопится, спасается бегством из пожара, а вокруг него все горит, трещит и рушится, и если он сию секунду не выпрыгнет в окно, то на него сверху упадет горящая балка. А тут еще звонит телефон и надо разговаривать.
— Да…
— Здравствуйте, — растерянно произнесла Вероника. Она не умела разговаривать, когда ей не были рады. А ей не были рады. Это очевидно.
— Кто это? — отрывисто, торопливо, напряженно.
— Меня зовут Вероника Андреевна Владимирцева. Я мать девочки Ани Владимирцевой, трех лет.
— Короче, — приказал Егоров.
— У нее вульгарный пиелонефрит или врожденный порок почки…
— Запишитесь на консультативный прием. С собой должны быть рентгеновские снимки.
Разговор был окончен.
— Их нет! — выкрикнула Вероника, чтобы продлить разговор. Чтобы Егоров не положил трубку.
— Сделайте.
— Это невозможно! — снова выкрикнула Вероника.
— Почему? — удивился Егоров, и впервые она услышала человеческие интонации.
— Надо класть в больницу.
— Положите.
— Она не лежит.
— Это несерьезный разговор.
Егоров положил трубку, и затикали короткие, равнодушные гудки отбоя.
Вероника зарыдала. Зав стоял рядом. Его трясло. Ему казалось, будто он схватился мокрыми руками за оголенные провода: столько накопилось в воздухе страстей, так высока была концентрация отчаяния.
Вероника рыдала, положив лицо на стол. Рухнул лик надежды, снова приблизилась козья морда страданий.
— Мне выйти или остаться? — спросил зав.
Помощь могла выразиться в том, чтобы остаться и позвонить самому либо убрать себя и дать Веронике справиться и собраться.
Вероника махнула рукой, что значило: уйти. Зав послушно вышел, но остался стоять возле дверей, чтобы никого не пускать в кабинет. Он стоял с потерянным лицом. Чужое горе достало его сквозь врожденную беспечность, доставшуюся ему по женской линии, через мать и бабку.
Вероника перестала рыдать и просто лежала лицом на столе. Потом подняла лицо, посмотрела на часы. Без четверти три. Она дала себе еще десять минут. Сидела безучастная, отключенная от всего, глядя перед собой и ничего не видя. Когда часы показали без пяти три, она подвинула к себе телефон, набрала номер Егорова, услышала секретаршу.
— Кто спрашивает? — мягко поинтересовалась секретарша.
— Газета. — Вероника назвала свою газету.
— Одну минуточку.
Вероника снова услышала егоровское «да».
— С вами говорит газета, — сухо отрекомендовалась Вероника и еще раз назвала свою газету. Ей было безразлично: торопится Егоров или не торопится, поспевает или опаздывает. Интересы газеты на уровне государственных интересов, а больница — это часть государства.
— Да, — снова повторил Егоров, и это было совершенно другое «да». Это новое «да» означало: слушаю, слушаю вас внимательно, я готов все бросить и выслушать вас от начала до конца…
— Я хочу написать о вас очерк под рубрикой «Люди нашего города». Для этого мне понадобятся ваши три дня, скажем: вторник, среда, четверг, — потребовала, почти постановила Вероника.
— Что значит «мои три дня»? — не понял Егоров.
— Это значит, что я должна быть возле вас три дня полностью, с утра до вечера. Мне нужен ваш день в срезе.
— А ночью? — пошутил Егоров. Теперь он робел и пробивался к человеческим интонациям.
— А вы и ночью работаете?
— Нет. Ночью я сплю.
— Значит, ночь не нужна. Во сне все одинаковы. Когда я могу прийти?
— Сегодня понедельник. Значит, давайте завтра. Я начинаю свой день в восемь пятнадцать.
— Записываю.
Егоров продиктовал адрес больницы и принялся растолковывать: как удобнее добраться на общественном транспорте.
— Шофер найдет, — сдержанно прервала его Вероника, давая понять, что она относится к иному социальному статусу и не из тех, кто ездит на метро, а потом спрашивает у прохожих, заглядывая в бумажку: где такая-то больница, и такой-то корпус, и такой-то кабинет.
Она опустится на сиденье машины возле своего подъезда и поднимется с сиденья возле нужного ей подъезда. В промежутке будет смотреть перед собой, на бегущий мимо город, и обдумывать планы на предстоящий день или не думать ни о чем. Просто смотреть.
Когда зав заглянул в комнату, он ничего не понял. Вместо сломленной в плаче Вероники сидел маленький портативный танк, отделанный натуральным шелком и прибалтийским янтарем. Моторы его были разогреты, жерло направлено на цель.
— Ну так чего, займешься зайцем? — беспечно спросил зав.
— Договорились, — сказала Вероника. — Только ты меня не торопи.
Егоров сидел и отдыхал после трехчасовой операции. Ребенка привезли из-под Харькова. Пришлось оперировать по второму разу, перешивать наново, переделывать чей-то брак.
Болело плечо. Это профессиональная болезнь хирурга, когда рука все время во взвешенном состоянии. Боль угнетала, как всякая боль, и ставила в тупик. Что делать хирургу с немеющей рукой? Амосов советовал в таких случаях дополнительные нагрузки. Значит, надо оперировать не по три часа, а по шесть.
Позвонила какая-то дура, напросилась на консультацию, однако отказалась принести рентгеновские снимки. Как можно подтвердить или исключить врожденный порок, не имея рентгеновских снимков? Егоров хирург, а не ясновидящий. Он терпеть не мог мамаш-дур, потому что от их кудахтанья и суеты больше вреда, чем пользы, и хорошо бы таких мамаш изолировать от детей на время их болезни, арестовывать и брать под стражу.
Вошла секретарша Сима, внесла чай.
— Не соединяйте меня больше ни с кем, — попросил Егоров.
Сима молча кивнула. За Симой он был как за каменной стеной.
Она любила Егорова так, как матери любят своих сыновей: служила и ничего не требовала для себя. Для всех Егоров был богом, но она видела, что бог — бос, простужен и голоден. Она хотела обуть его, накормить и обогреть. А все остальные только норовили отщипнуть от него для себя. Вернее, для своих детей, а это еще больше, чем для себя, поэтому отщипывали поглубже и пообширнее.
— Маркин звонил, — сказала Сима.
— Что-нибудь передал?
— Нет. Просто так.
Это был единственный человек, который звонил просто так. Они дружили еще со школы, в общей сложности — страшно подумать — сорок лет.
Маркин женился не по любви, а потому что его Лидка была беременна. Егоров женился на своей Ирине по страстной любви. Он любил ее до умопомрачения в прямом смысле этого слова. До затмения мозгов. Маркин ему завидовал. Лидка знала, что муж ее не любит, и, чтобы удержать, почти каждый год рожала ему детей. А егоровская Ирина не хотела тратить красоту и молодость, и единственного сына пришлось вымаливать и выпрашивать ценой слез и унижений. Он любил ее долго, лет пятнадцать, а разлюбил в один день. Во вторник еще любил, а в среду проснулся свободным от нее. Может, это произошло не в один день. Был длительный период накопления, а щелчок произошел внезапно. Он разлюбил жену, а она об этом не догадывалась и продолжала быть уверена, что имеет над мужем большую власть, разрешала себе оголтелость и самодурство.
Как говорил Антон Павлович Чехов: «Женись по любви или без любви — результат один». Так что у них с Маркиным был один и тот же результат, но там хоть дети, а здесь разгромные, испепеляющие страсти, которые сейчас, издалека, казались ничем.
— Ирина Николаевна, — сообщила Сима. — Будете говорить?
— Я на операции.
Егоров знал, о чем будет говорить жена. Вчера их сын привел домой невесту. Девушка была настолько зажатой, что казалась неразвитой. Она заикалась, поэтому у нее была напряжена мимика и мычащий голос. Работает продавцом в булочной-кондитерской. Как можно с ней общаться? А может быть, сыну и не нужно интеллектуальное общение. Егоров испытал глубинное разочарование в сыне и стал присматриваться: не дебил ли он? Не дебил, конечно. Но разве такой должен быть сын у Егорова? Сам Егоров, если сравнить его с отцом, — оторвался и взлетел, как сокол над майским жучком. А этот — выше забора не взлетит. У него вообще отсутствует летающее устройство.
— Газета, — испуганным голосом сказала Сима.
Егоров поговорил с газетой довольно вежливо. Он вообще старался не ссориться с прессой. Пресса может вызвать осложнения, а всякие осложнения мешают работе.
Часы показывали три с минутами. Надо было спускаться в конференц-зал, читать лекцию молодым врачам, приехавшим на курсы усовершенствования. Были среди курсантов молодые женщины. Егоров кидал глазами, но не прислушивался душой. Мир с некоторых пор стал казаться ему черно-белым, а не цветным. Из этого состояния могли вывести водка и любовь. Взрыв над обыденностью. Но водку он не пил, берег голову для утренних операций. А любовь требует всего человека. А всего себя у Егорова не было. Была только часть.