Высогота как бы только теперь вспомнил, что не нанес на листок ни одной руны, ни единого слова… Он поднес перо к пергаменту, но чернила уже высохли. Старика это нисколько не огорчило.
— Так и запишем, — продолжал он, — что девушка никогда не рожала, а также что на теле ее не обнаружены никакие застарелые знаки, шрамы, рубцы, следы, которые оставляют тяжелый труд, несчастные случаи, бурная жизнь. Подчеркиваю: речь идет о застарелых следах. Свежие следы на ее теле наличествуют в достатке. Девочку избивали. Хлестали, причем не отцовской рукой. Ногами, вероятно, пинали тоже.
Я обнаружил на ее теле весьма странный, я бы сказал, своеобразный знак… Хм… Запишем и это для блага науки… В паху, почти у самого срама, вытатуирована пунцовая роза.
Высогота сосредоточенно осмотрел очиненный конец пера, затем погрузил его в чернильницу. Однако на этот раз не забыл, с какой целью это сделал, — начал быстро покрывать листок ровными строками наклонного письма. Писал, пока чернила не высохли на пере.
— В полубреду она говорила и кричала. Однако акцент и характер произношения, если отбросить частые вкрапления непристойностей, взятых из жаргона преступников, не позволяют сказать что-либо с абсолютной уверенностью, но я рискнул бы утверждать, что ее родина скорее всего Север, нежели Юг. Отдельные слова…
Он снова поскрипел пером по пергаменту, правда, не очень долго, и даже очень недолго, чтобы успеть записать все только что сказанное. Затем продолжил монолог прямо с того места, где прервал его:
— Некоторые выражения, слова, имена и названия, произнесенные в бреду, следовало бы запомнить. И впоследствии изучить. Все указывает на то, что весьма — к тому же весьма — необычная особа нашла тропинку к хибаре старого Высоготы…
Он немного помолчал, прислушался.
— Только бы, — пробормотал он, — хибара старого Высоготы не оказалась завершением ее пути.
***Высогота склонился над пергаментом и даже поднес к нему перо, но не написал ничего, ни единой руны. Бросил перо на стол. Несколько секунд сопел, раздраженно ворчал, сморкался. Поглядел на топчан, прислушался к исходящим оттуда звукам.
— Необходимо отметить и записать, — сказал он утомленно, — что все обстоит очень скверно. Мои старания и процедуры могут оказаться недостаточными, а усилия тщетными, ибо опасения были обоснованными. Рана заражена. Девочка вся в огне. Уже выступили три из четырех основных признаков резкого воспалительного процесса. Rubor, calor и tumor. В данный момент они легко обнаруживаются визуально и на ощупь. Когда пройдет постпроцедурный шок, проявится и четвертый симптом — dolor.[2]
Запишем: почти полстолетия минуло с того дня, как я занимался медицинской практикой. Чувствую, как годы иссушают мою память и снижают ловкость моих пальцев. Я уже мало что делать умею и еще меньше сделать могу. Вся надежда на защитные механизмы юного организма.
***— Двенадцатый час после процедуры. Как и ожидалось, наступило четвертое кардинальное проявление признаков заражения: dolor. Больная кричит от боли, поднимается температура, усиливается фебра.[3] У меня нет ничего, никаких средств, которые можно было бы ей дать. Есть лишь небольшое количество датурового эликсира,[4] но девочка слишком слаба, чтобы выдержать его действие. Есть также немного бореца, но борец ее наверняка убьет.
***— Пятнадцатый час после процедуры. Рассвет. Больная без сознания. Температура резко возрастает. Фебра усиливается. Кроме того, наблюдаются сильные спазмы лицевых мышц. Если это столбняк — девочке конец. Вся надежда на то, что это просто сокращения лицевого либо тройничного нерва. Либо и того, и другого… Тогда девочка будет обезображена… Но жить будет…
Высогота глянул на пергамент, на котором не увидел ни одной руны, ни единого слова.
— При условии, — глухо пробормотал он, — что нет заражения.
***— Двадцатый час после процедуры. Температура поднимается. Rubor, calor, tumor и dolor подходят, как мне кажется, к кризисной точке. Но у девочки нет шансов дотянуть хотя бы до этих границ. Так и запишу… Я, Высогота из Корво, не верю в существование богов. Но если они случайно все же существуют, то пусть возьмут под свое крыло эту девочку. И да простят мне то, что я сделал… Если то, что я сделал, окажется ошибкой.
Высогота отложил перо, потер припухшие и свербящие веки, прижал ладони к вискам.
— Я дал ей смесь датуры и аконита, — глухо сказал он. — В ближайшие часы должно решиться все…
***Он не спал, а лишь дремал, когда из дремы его вырвали стук и удары, сопровождаемые стоном. Стоном скорее ярости, чем боли.
На дворе светало, сквозь щели в ставнях сочился слабый свет. Песок в часах пересыпался до конца, причем уже давно — Высогота, как всегда, забыл их перевернуть. Каганчик едва тлел, рубиновые угли в камине слабо освещали угол комнатушки. Старик встал, отдернул сляпанную на скорую руку занавеску из покрывал, которой отгородил топчан от остальной части комнаты, чтобы обеспечить больной покой.
Девочка уже ухитрилась подняться с пола, на который только что скатилась, и теперь сидела, сгорбившись на краю постели, пытаясь почесать лицо, обмотанное перевязкой.
— Я же просил не вставать, — кашлянул Высогота. — Ты слишком слаба. Если чего-то хочешь, крикни. Я всегда рядом.
— А я вот как раз и не хочу, чтобы ты был рядом, — сказала она тихо, вполголоса, но вполне внятно. — Мне надо помочиться.
Когда он вернулся, чтобы забрать ночной горшок, она лежала на топчане, ощупывая материю, прижатую к щеке лентами и охватывающую лоб и шею. Когда минуту спустя Высогота снова подошел к ней, она не пошевелилась, чтобы изменить позу, а лишь спросила, глядя в потолок:
— Четверо суток, говоришь?
— Пятеро. После нашего последнего разговора прошли еще сутки. Все это время ты спала. Это хорошо. Тебе сон необходим.
— Я чувствую себя лучше.
— Рад слышать. Снимем повязку. Я помогу тебе сесть. Возьми меня за руку.
Рана затягивалась хорошо и не мокла. На этот раз почти не пришлось с болью отрывать тряпицу от струпа. Девушка осторожно дотронулась до щеки. Поморщилась. Высогота знал, что причиной была не только боль. Всякий раз она заново убеждалась в размерах раны и понимала, сколь она серьезна. С ужасом убеждалась, что то, что раньше она чувствовала прикосновением, не было кошмаром, вызванным температурой.
— У тебя есть зеркало?
— Нет, — солгал он.
Она взглянула на него, пожалуй, впервые совершенно осознанно.
— Стало быть, все настолько плохо. — Она осторожно провела пальцами по швам.
— Рана очень обширная, — прогудел он, злясь на себя за то, что вынужден объяснять и извиняться перед девчонкой. — Опухоль на лице все еще не спадает. Через несколько дней я сниму швы, а пока буду прикладывать арнику и вытяжку из вербены. Не стану обматывать всю голову. Рана хорошо заживает. Поверь мне — хорошо.
Она не ответила. Пошевелила губами, подвигала челюстью, морщила и кривила лицо, проверяя, что рана делать позволяет, а чего нет.
— Я сварил бульон из голубя. Поешь?
— Поем. Только теперь попробую сама. Унизительно, когда тебя кормят, будто паралитичку.
Она ела долго. Деревянную ложку подносила ко рту осторожно и с таким трудом, словно та весила фунта два. Но справилась без помощи Высоготы, с интересом наблюдавшего за ней. Высогота был любознательным и сгорал от нетерпения, зная, что одновременно с выздоровлением девушки начнутся разговоры, которые могут прояснить загадку. Он знал — и не мог дождаться этой минуты. Он слишком долго жил в одиночестве, в отрыве от людей и мира.
Девушка кончила есть, откинулась на подушки. Некоторое время неподвижно глядела в потолок, потом слегка повернула голову. Невероятно большие зеленые глаза — в который раз отметил Высогота — придавали ее лицу невинно детское выражение, в данный момент, однако, противоречащее жутко искалеченной щеке. Высогота знал такой тип красоты — большеглазый вечный ребенок, лицо, вызывающее инстинктивную симпатию. Вечная девочка, даже когда двадцатый или тридцатый дни рождения давно останутся в прошлом. Да, конечно, Высогота прекрасно знал этот тип красоты. Такой была его вторая жена. Такой же была его дочь.
— Мне надо отсюда бежать, — неожиданно сказала девушка. — И как можно скорее. За мной гонятся. Ты же знаешь.
— Знаю, — подтвердил он. — Это были твои первые слова, которые вовсе не были бредом. Точнее — одни из первых. Потому что прежде всего ты спросила о своем коне и своем мече. Именно в такой последовательности. Когда я заверил тебя, что и конь, и меч под надежным присмотром, ты заподозрила меня в соучастии какому-то Бонарту и решила, что я не лечу тебя, а подвергаю пыткам надежды. Когда я не без труда вывел тебя из заблуждения, ты назвалась Фалькой и поблагодарила меня за спасение.
— Это хорошо. — Она отвернулась, словно опасалась смотреть ему в глаза. — Хорошо, что не забыла поблагодарить. Все, что случилось, я помню как бы сквозь туман. Не знаю, что было явью, а что сном. И боялась, что не поблагодарила. Меня зовут не Фалька.
— Об этом я тоже узнал, хотя скорее всего случайно. Ты разговаривала в бреду.
— Я беглянка, — сказала она, не поворачиваясь. — Беглец. Укрывать меня опасно. Опасно знать, как меня в действительности зовут. Мне надо лезть в седло и выматываться, пока они не добрались сюда.
— Ты только что, — мягко сказал он, — с трудом села на горшок. Что-то я не представляю себе, как ты залезешь в седло. Но уверяю: здесь безопасно. Здесь тебя никто не отыщет.
— За мной наверняка гонятся. Идут по следу, перепахивают все кругом…
— Успокойся. Ежедневно идут дожди, следы найти невозможно. А ты на безлюдье, у отшельника. В доме пустынника, который отринул себя от мира или мир от себя так, чтобы миру тоже нелегко было бы его отыскать. Впрочем, если ты так хочешь, я могу найти способ передать весть о тебе твоим родным или друзьям.
— Ты даже не знаешь, кто я…
— Ты — раненая девушка, — прервал он. — Убегающая от кого-то, кто не задумываясь ранит девушек. Хочешь, чтобы я кому-нибудь сообщил о тебе?
— Некому сообщать, — после краткого молчания ответила она. Высогота уловил, как изменился ее голос. — Мои друзья погибли. Все до единого.
Он промолчал.
— Я — смерть, — продолжала она странным голосом. — Каждый, кто сталкивается со мной, умирает.
— Не каждый, — возразил он, внимательно глядя на нее. — Не Бонарт, тот, чье имя ты выкрикивала в бреду, тот, от которого собираешься теперь убегать. Ваше столкновение навредило больше тебе, чем ему. Это он… ранил тебя в лицо?
— Нет. — Она сжала губы, чтобы приглушить то ли стон, то ли ругательство. — В лицо меня ранил Филин. Стефан Скеллен. А Бонарт… Бонарт ранил гораздо сильнее. Глубже. Что, я и об этом тоже говорила в бреду?
— Успокойся. Ты ослабла, тебе нельзя перевозбуждаться.
— Меня зовут Цири.
— Я сделаю тебе компресс из арники, Цири.
— Подожди… немножко. Дай мне зеркало.
— Я же сказал…
— Пожалуйста!
Высогота решил, что дальше оттягивать не стоит. Принес даже каганчик, чтобы она могла лучше рассмотреть, что сотворили с ее лицом.
— Ну да, — сказала она изменившимся, ломким голосом. — Ну да. Так я и думала. Почти так, как я думала.
Он вышел, задернув за собой занавеску.
Она старалась всхлипывать совсем тихо, так, чтобы он не слышал. Очень старалась.
***Через день Высогота снял половину швов. Цири ощупала щеку, пошипела как змея, жалуясь на сильную боль около уха и большую чувствительность шеи в районе челюсти. Однако встала, оделась и вышла во двор. Высогота не возражал и сопровождал ее. Помогать или поддерживать надобности не было. Она была здорова и гораздо сильнее, чем можно было предполагать.
Покачнулась лишь, когда выходила, и прислонилась к дверному косяку.
— Однако… — Она подавилась воздухом. — Ну и холодина! Мороз, верно? Уже зима? Сколько же времени я здесь провалялась? Сколько недель?
— Ровно шесть дней. Сегодня пятое октября. Но октябрь обещает быть очень холодным.
— Пятое октября? — Она поморщилась, ойкнула от боли. — Это как же так… Две недели?
— Что? Какие две недели?
— Не важно, — пожала она плечами. — Может, я что-то путаю… А может, и не путаю. Скажи, чем тут так жутко несет?
— Шкурами. Я ловлю ондатр, бобров, нутрий и выдр, выделываю шкуры. Ведь отшельникам тоже надо на что-то жить.
— Где моя коняга?
— В овчарне.
Вороная кобыла встретила пришедших громким ржанием, а коза Высоготы поддержала ее блеянием, в котором прозвучало явное недовольство необходимостью делить обиталище с другим жильцом. Цири обхватила лошадь за шею, пошлепала, погладила по загривку. Кобыла фыркала и гребла копытом солому.
— Где мое седло? Упряжь? Чепрак?
— Здесь.
Он не возражал, не делал замечаний, не высказывал своего мнения. Просто молчал, опираясь на палку. Не пошевелился, когда она застонала, пытаясь поднять седло, не дрогнул, когда покачнулась под грузом и тяжело, с громким стоном хлопнулась на застеленный соломой глинобитный пол. Не подошел, не помог встать. Просто внимательно смотрел.
— Ну да, — проговорила она сквозь стиснутые зубы, отталкивая кобылу, пытавшуюся сунуть ей нос за воротник. — Все ясно. Но я должна отсюда бежать, холера меня забери! Попросту должна!
— Куда? — холодно спросил он.
Она пощупала лицо, продолжая сидеть на соломе рядом с упущенным седлом.
— Как можно дальше.
Он кивнул, словно ответ его удовлетворил, сделав все ясным и понятным и не оставив места домыслам. Цири с трудом поднялась, даже не пытаясь наклониться за седлом и упряжью. Только проверила, есть ли у кобылы сено и овес в колоде, а потом принялась протирать спину и бока лошади пучком соломы. Высогота молча ждал и дождался. Девушка, побледнев как полотно, покачнулась, ее понесло на столб, поддерживавший крышу. Высогота молча подал ей палку.
— Со мной все в порядке. Прости…
— У тебя просто закружилась голова. Ты больна и слаба, как новорожденная. Возвращаемся. Тебе надо лечь.
***После захода солнца, проспав несколько часов, Цири вышла снова. Высогота, возвращаясь от реки, натолкнулся на нее около живой изгороди из ежевичных кустов.
— Не отходи слишком далеко от дома, — сказал он резко. — Во-первых, ты очень ослабла…
— Я чувствую себя лучше.
— Во-вторых, это опасно. Вокруг обширная трясина, бесконечные камыши. Ты не знаешь тропок, можешь заблудиться или утонуть.
— А ты, — она указала на мешочек, который он тащил, — тропки, конечно, знаешь. И даже не очень далеко по ним ходишь, стало быть, болото не очень и велико. Дубишь шкуры, чтобы жить, понятно. У Кэльпи, моей кобылы, не переводится овес, а поля тут что-то не видать. Мы едим кур и каши. И хлеб. Настоящий хлеб, не лепешки, что на поду пекут. Хлеба ты от траппера не получишь. А значит, неподалеку есть деревня.
— Железная логика, — спокойно согласился он. — И верно, провизию я получаю в ближнем селе. Самом ближнем, но вовсе не близком, лежащем на краю болота. Трясина прилегает к реке. Я обмениваю шкуры на пищу, которую мне привозят лодкой, на хлеб, крупу, муку, соль, сыр, иногда кролика или курицу. Порой привозят известия.
Вопроса он не дождался, поэтому продолжал:
— Орава конных за время погони дважды побывала в деревне. Первый раз предупредили, чтобы тебя не прятать, пригрозили мужикам огнем и мечом, если тебя в селе прихватят. Второй — обещали награду. За то, что найдут труп. Твои преследователи убеждены, что ты валяешься мертвая в лесах, в каком-нибудь яре или лощине.
— И не успокоятся, — проворчала она, — пока не отыщут труп. Уж это я знаю хорошо. Им нужно доказательство, что я подохла. Без такого доказательства они не откажутся от поисков. Будут тыркаться всюду. В конце концов доберутся до тебя.
— Это им очень важно, — заметил Высогота. — Я бы даже сказал, невероятно важно…
Цири стиснула зубы.
— Не бойся. Я уеду прежде, чем они меня найдут. Тебя не подставлю… Не бойся.
— С чего ты взяла, что я боюсь? — пожал он плечами. — Что, у меня есть причина бояться? Сюда не пройдет никто, никто тебя здесь не выследит. Но вот если ты высунешь нос из камышей, то точно попадешь своим преследователям в лапы.
— Иначе говоря, — гордо вскинула она голову, — я должна здесь остаться? Это ты хотел сказать?
— Ты не под арестом. Можешь уезжать, когда вздумаешь. Точнее — когда сумеешь. Но можешь остаться и переждать. Любые, даже самые горячие преследователи остывают. Рано или поздно. Всегда. Можешь поверить. Я в этом разбираюсь.
Ее зеленые глаза сверкнули, когда она взглянула на него.
— Впрочем, — быстро сказал он, пожимая плечами и уходя от ее взгляда, — поступай, как знаешь. Повторяю, я тебя не удерживаю.
— Однако сегодня, — вздохнула она, — я, пожалуй, не уеду. Слаба я еще. Да и солнце вот-вот зайдет… А я ведь тропок не знаю. Пошли-ка в хату. Озябла я что-то.
***— Ты сказал, что я пролежала у тебя шесть суток. Это верно?
— А зачем мне врать?
— Не кипятись. Я стараюсь подсчитать дни… Я убежала… Меня ранили… в день Эквинокция. Двадцать третьего сентября. Если ты предпочитаешь считать по-эльфьему, то в последний день Ламмаса.
— Этого не может быть.
— А зачем мне врать? — крикнула она и застонала, схватившись за лицо.
Высогота спокойно глядел на нее.
— Не знаю зачем, — холодно сказал он. — Но я когда-то был лекарем, Цири. Очень давно, но я все еще умею отличить рану, нанесенную десять часов назад, от раны, нанесенной четыре дня назад. Я нашел тебя двадцать седьмого сентября. Значит, ты была ранена двадцать шестого. На третий день Велена, если предпочитаешь считать по-эльфьему. Через три дня после Эквинокция.