Русская канарейка. Голос - Дина Рубина 14 стр.


Наконец, смирился. Что ж, бывает, сказал он себе мужественно. Случается с очень многими великолепными детскими голосами. Дар божий уходит, растворяется в тусклом мужском баритоне. А даже если и не растворился, если по-прежнему звенит и заливает мощью весь подъезд так, что изумленный сосед сверху, любитель Тридцать второй Бетховена, робко стучится с просьбой «повторить еще разок… Спасибо, детка, ты большой талант!» — что с того?! Не станет же он, запуская утром газонокосилку по островкам своей будущей мужской щетины, пищать, как в детском саду: «В лесу родилась елочка»? Воображаю, что скажет Габриэла!

* * *

А Габриэла постоянно что-то говорила, и подчас ровно противоположные вещи в течение одного дня. Например, ей надоела их группа, хотя ни одна школьная вечеринка без нее уже не обходилась.

Вообще-то, настоящую славу группе принес Ури, который оказался прирожденным ударником. Его манила любая поверхность. Меир говорил, что, даже снимая крышку с кастрюли, Ури мгновение раздумывает: налить в тарелку суп или шваркнуть по ней половником. Его руки ни секунды не могли пробыть в покое. На уроках он беззвучно ласкал и пришлепывал крышку парты, на переменах выбивал дробь на собственных коленках, груди и животе, а уж если ему доставалась тарабука… тут весь мир застывал в ожидании, когда его ладони, костяшки и подушечки пальцев пустятся в многоуровневый, многозвучный и многоступенчатый разговор, бурно, взахлеб, выплескивая целые монологи и умолкая лишь для того, чтобы уступить место нежному, пылкому, томительному голосу кларнета в руках Леона…

Меир и Габриэла старались подтягиваться за этими двумя, иногда ужасно мешая, сбивая с ритма, забывая, где и когда договорились вступать.

В конце концов на вечеринках ребята перестали скрывать, что хотели бы слушать Леона и Ури «без группы поддержки». Однажды Леон составил часовую программу, целую джазовую композицию, и они с Ури выступили дуэтом. И это был оглушительный успех, тем более что на время концерта Леон вымазался самой темной крем-пудрой, которую удалось достать в отделе косметики «Суперфарма», превратившись то ли в Эллу Фитцджеральд, то ли в Иму Сумак, и в паузах между игрой на кларнете выдавал такие рулады, что даже учителя и директор валились со стульев от восторга и хохота.

Меир тоже очень радовался — поздравлял, обнимал обоих, кричал:

— Это просто грандиозно, грандиозно, правда, Габриэла?

Та ответила: — Да, ничего — для школьного вечера…

А еще через неделю Меиру пришло в голову сколотить такую бродячую труппу — «Новый Глобус» («А что, можно летом разъезжать в машине по всей стране: договариваемся с домами культуры и кибуцами, запихиваем реквизит в мамины корзины…»).

Не мелочась, взялись за Шекспира: «Двенадцатая ночь, или Что угодно». Не всю пьесу, конечно, так, парочку сцен. Репетировали все там же — у Меира, на глазах Магды и Буси, под шумок таскавшей у Магды печенье.

Оливию, разумеется, играла Габриэла, герцога — Меир; Леон отдувался за двоих: за Себастьяна и Виолу. Ури был на подхвате и отвечал за мелкие роли и звуковое сопровождение, явно злоупотребляя ударными; и еще две плотвички из класса крутились под ногами — подпевалки Габриэлы, ее преданная клака.

Магда пожертвовала в реквизитный фонд спектакля свой роскошный испанский веер. И, величаво овевая им прекрасное лицо, раскрывая его на груди, Габриэла произносила текст — как считала правильным, чуточку в нос:

— Что вы, сударь, я совсем не так бессердечна! Поверьте, я обязательно велю составить опись всех моих прелестей: их внесут в реестр и на каждой частице и принадлежности наклеят ярлык с наименованием. Например: первое — пара губ, в меру красных; второе — два серых глаза и к ним в придачу веки; третье — одна шея, один подбородок… и так далее. Вас послали, чтобы оценить меня?

На что Леон-Виола, подавшись к Оливии слишком близко, отвечал:

Я понял вас: вы чересчур надменны.
Но, будь вы даже ведьмой, вы красивы.
Мой господин вас любит. Как он любит!
Будь вы красивей всех красавиц в мире,
Такой любви не наградить нельзя[18].

Вот когда впервые он приволок на обозренье публики «венский гардероб» Барышни в его родном парусиновом саквояже. Не забыл ни шляпки с вуалью, ни сумочки с защелкой в виде львиной морды.

Магда была очарована. Оживилась, как девчонка, разложила вещи на столе и на стульях, развесила на плечики, расправляла кружева, ахала и восхищенно качала головой:

— Она была такая грациозная крошка, твоя Барышня! Береги эти сокровища, Леон. Когда-нибудь продашь их в музей за весьма приличные деньги.

Леон сказал:

— Еще чего! Они привыкли жить со мной. Я иногда дома их ношу, чтобы не скучали.

Габриэла зашлась от хохота и, задыхаясь, повторяла:

— О-о, представляю!.. Наша певчая птаха в оборках и кружевах… Какие перышки! Какой носок!

А Магда, не обращая на нее внимания, серьезно попросила мальчика:

— Надень, а? Вот это платье.

— Это уже не налезает, — с сожалением сказал он, тоже не глядя на Габриэлу, всем своим видом показывая, кому посвятил этот сюрприз, притащив свое драгоценное наследство. — Вот блузу и юбку, пожалуй, сейчас накину…

Скрылся в ванной и…

И когда дверь распахнулась, в проеме стояла девушка в кружевной блузке с несколько коротковатыми рукавами, в плиссированной юбке, в шляпке с вуалью, с сумочкой в руке… Босая.

— Господа, — прозвенела она жалобно-нежным голоском. — Прошу извинить мой вид… Мне посчастливилось скрыться от грабителей.

Габриэла завизжала и заявила, что сейчас описается. Меир просто лег на пол, умирая от смеха. А Магда серьезно смотрела на новоявленную девицу, на то, как угловато-изящно та двигается по кухне, как стеснительно-дерзко смотрит из-под вуали, как закладывает за ушко выбившуюся прядку на виске и говорит-говорит не переставая этим звенящим, таким естественным, таким органичным образу голоском.

«Он не притворяется, — подумала Магда. — Он просто стал этой девицей… Так, значит, вот что имел в виду Шекспир в этих историях с перевертышами и переодеваниями. А я думала, это театральная условность».


Вечером, вынимая из рук уснувшего Натана газету, она нечаянно разбудила его, и пока тот ворчал и ворочался, уминая подушку и удобней пристраивая голову, говорила полушепотом:

— Знаешь… сегодня дети репетировали Шекспира, и Леон переоделся в наряды своей прабабки, которые чудом сохранились… И он так легко, так органично двигался, девушку играл — просто поразительно! У него даже шея меняется. Понимаешь? Наклон головы, глаза такие кроткие… Настоящий артист!

— М-м-м… артист, кларнетист, певец…

— И очень ранимый… и влюблен в эту маленькую мерзавку Габриэлу…

— …Ранимый… Магда, я хотел бы немного поспать.

Когда муж, погасив свою лампу, уже похрапывал, Магда сказала самой себе:

— Удивительная семья, которая вся уже только в нем одном.

Помолчала и добавила шепотом:

— Последний Этингер…

* * *

— Ты обратил внимание, что они не уточняют, где, собственно, работает Натан и что он делает? — спросила Габриэла.

Они сидели на лужайке, что возле Бельгийского дома, в Ботаническом саду университета. Прямо в траве сидели: какой-то особенной, мелкокружевной, шелковой на ощупь травке, с круглыми крошечными листочками. Школьные рюкзаки валялись рядом.

Это был третий их совместный (и тайный) побег — последние денечки одиннадцатого класса, кошмар контрольных и экзаменов, идущих плотно сомкнутым строем, римской «свиньей».

Месяц назад утром столкнулись у дверей школы, молча глянули друг на друга, будто впервые увидели, и так же молча, не сговариваясь, повернулись и пошли прочь… Шли по разным сторонам улицы, искоса держа друг друга в поле зрения. А отойдя на приличное расстояние, бросились бежать в университетский парк, где провалялись на травке до вечера, впервые открыто и жадно осматривая, оглаживая и ощупывая друг друга — пока только взглядами.

В Бельгийском доме шла какая-то конференция. В патио, окруженном чугунной, крупно кованной решеткой, толклись группки участников с одноразовыми стаканами и тарелками в руках.

— И что же он делает? — спросил Леон почти машинально, укладываясь на спину в тайной надежде, что, как и в прошлый раз, она склонится над ним и станет сорванной травинкой тихо водить по его лицу, по закрытым глазам, доводя до обморочного блаженства, но своего лица не приближая. Сам же он не смел ни коснуться ее, ни придвинуться ближе, хотя все его изнурительные ночи в последнее время были заняты составлением судорожных стратегических планов: протянуть руку, якобы нечаянно задеть ладонь… и так далее, по возрастающей сложности, до апогея неисполнимого счастья. И все это — после нескольких лет драк, тычков, пинков и прочего мучительства; после того, как однажды он чуть не вытряс из нее душу — схватил за плечи и в ярости мотал по школьному коридору, пока Меир не вызволил ее из «этих железных лап».

— Что-то секретное. Так мама говорит.

Она вывернула руку локтем вверх и сосредоточенно уставилась на узорные отпечатки травы с прихлопнутой бедной мошкой на предплечье.

— Сдуй! — брезгливо морщась, приказала Леону, сунув локоть к его лицу. Тот принялся дуть. Перед его носом под тканью белой маечки дышал двуглавый рельеф ее недосягаемой таинственной груди.

Леон уже знал, что Магда училась в одном классе с матерью Габриэлы, что в юности они были подружками, но позже почему-то разошлись. Еще он неуловимо чувствовал, что при Габриэле Магда всегда как-то тщательнее разговаривает, точно обдумывая каждое слово. Не так, как обычно разговаривает с Леоном, за их завтраками на кухне.

— Ты, конечно, знаешь, что он был в плену? — Габриэла сорвала травку, поднесла к его губам, и вот тут полагалось закрыть глаза… но он широко раскрыл их и рывком сел:

— Как — в плену?

— Ну да, у сирийцев. Года два, что ли… Давно, сто лет назад. И его обменяли — задорого. Бог знает, что именно за него отдали. — Она вздохнула и спросила насмешливо: — Ну что ты так вскинулся, малыш? Бывает. У нас это бывает, а?

Прищурилась, будто усмотрела там, в мирном патио, откуда невнятно доносился шумок разговора освобожденных узников конференции, что-то очень интересное, и ровным голосом добавила:

— Они отбили ему яйца.

И грубая взрослая простота, с какой это было сказано, оттолкнули его от Габриэлы почти физически. Он даже отодвинулся.

— Ну, когда он вернулся, в таком, понимаешь ли, плачевном виде… то да се, психиатры, урологи… Короче, наши врачи, конечно, славно поработали, но это заняло приличное время. Подсчитай — когда у Магды родился Меир…

Все это было невыносимо слышать и особенно невыносимо — слышать от нее.

— Зачем мне считать? — дернув плечом, огрызнулся он. — Делать мне больше нечего.

— А просто интересно. Она же старуха. Ей его всунули из пробирки!

— Замолчи! — крикнул Леон. Он вскочил на ноги, Габриэла осталась сидеть, чуть откинувшись, опершись на обе руки, глядя снизу нестерпимо синими, темно-синими среди зеленой травы глазами, по-прежнему насмешливо щурясь, точно речь шла не о трагедии, а о чем-то непристойном.

— Могу объяснить, как это делается, — не унималась она.

— Не хочу слышать! И не хочу говорить с тобой о Магде, поняла?

— И все это время она ждала, как понурая ослица, — задумчиво проговорила Габриэла, отведя взгляд. — Ждала, когда ее оплодотворят. Ждала, ждала… а годы шли… — Она хмыкнула: — Я просто сделала бы это с кем угодно да и родила ему хоть кого.

— Как — с кем угодно? — поразился Леон. — Ведь это Магда.

— Магда, Магда! — передразнила она. — Вот именно, что Магда. Тоскливый синий чулок. Верная зануда. Еще немного — и они бы вообще остались без детей. — Она помолчала и легко махнула рукой: — Не стоит копаться в этой семейной куче. Вряд ли он часто дарит ей супружеские радости. Больная семья. Образцово-больная…

— Откуда ты все это знаешь? — процедил Леон в брезгливом бешенстве.

— Знаю-зна-а-аю! — пропела Габриэла, поглядывая снизу вверх и явно им любуясь. Сидела, задрав ногу на ногу, носок белой спортивной тапочки покачивался, как бы сокрушенно кивая ее словам. — Мне, например, не все равно, будет ли меня нормально трахать мой будущий муж, — добавила она с тем же невозмутимым прищуром. — Будь ты хоть герой-инвалид, хоть секретный агент ноль-ноль-семь и всякая такая мура, а будь добр…

Голубая змейка вены пересекала загорелую лодыжку над белой кромкой обуви, что качалась перед Леоном, как ветка с запретным плодом. И с бессильным возмущением он понимал, что никогда не сможет повернуться и уйти, что бы там она ни несла; что он готов стоять так до вечера, не двигаясь, не отрываясь от смуглой косточки с голубой жилкой, от тонких рук, прищуренных синих глаз; от сводящих его с ума безжалостных губ.

* * *

Она будто ждала от него ошибки, за которую могла бы наказать; подначивала, насмешничала, обижала — тонко и умно, не так, как раньше, — по-женски. Когда хотела позлить, называла малышом, зная, как переживает он из-за разницы в росте. Да он еще и выглядел подростком, и, находясь рядом, она была похожа на его старшую сестру — развитую, уверенную, ироничную. Она постоянно провоцировала и дразнила.

— Не распускай руки, — предупреждала она, как бы невзначай положив теплую ладонь сзади на его шею. — Попробуй только руки распускать! — И материнским тоном: — Я проверяю — не вспотел ли ты на сквозняке, малыш…

И он бесился.

К концу июня, как раз ко всей этой экзаменационной мясорубке, требовавшей невероятного напряжения, Леон уже был близок к помешательству и думать мог только о Габриэле, мысленно повторяя и пережевывая все удачные минуты их встреч, разговоров, касаний, поцелуев (они уже целовались, когда у нее бывало настроение)…

И о том, как она его поцеловала на днях — как бы пролетая мимо, но все же задержавшись снять нектар — рассеянный язык в поисках друга… Отклонилась и насмешливо спросила:

— Боже, что я там забыла, а, малыш?


И тут наш Меир, наш душа-человек, объявляет, что есть удачная идея: отпраздновать окончание этого долбаного года. Как это где? У нас, по-настоящему, без предков. Те намылились на какой-то концерт аж в Хайфу и даже заказали там номер в отеле, чтобы ночью не пилить назад. Так что — ура, свобода, заветные бутылочки из «Бусиной норы»… А сама Буся, будем надеяться, не настучит. И главное — втроем, по-семейному. Обойдемся без дублирующего состава, а? И даже — ой, пожалуйста, — без Ури: он же всех перебарабанит. Вечер в духе старого доброго блюза. Расслабимся… Что мы, не заслужили?!

— А родители в курсе и разрешили оторваться, — добавил Меир. — При условии, что дом не разнесем.

Он действительно припас несколько дисков «старого доброго бродвейского блюза» — Гершвин, Копленд, Уайлдхорн — и, кажется, всерьез решил «оторваться», чтоб все было «как полагается у взрослых людей». Даже травки где-то раздобыл. По очереди они приобщились к радостям свободы, валяясь на тахте в гостиной и передавая друг другу косячок, который на Леона ничуть не подействовал (видимо, все из той же носоглоточной брезгливости он не затягивался по-настоящему).

Несколько бутылок Магдиной фирменной настойки были торжественно вынесены из «Бусиной норы», раскупорены и выставлены на стол. И Меир стал азартно накачиваться, будто задался целью напиться вдрызг. Видимо, у него это тоже входило в программу «полного отрыва». Сначала он танцевал с Габриэлой, потом один, заплетающимся медвежьим танго. Но после того как локтем чуть не сбил с полки любимую мамину фигурку саксонского фарфора, Габриэла приказала ему лечь вот тут, на тахту, и не рыпаться. Меир с готовностью распростерся, изображая падишаха, и велел «своим одалискам» развлекать его танцами. А, сказал Леон, сейчас устроим шоу! И началось настоящее безумие: Леон сбегал в спальню, залез там в шкаф, вытащил длинный шелковый халат Магды с безумными черными розами по голубому полю. Скинув рубашку, мгновенно переоделся и предстал перед владыкой: соблазнительный, тонкий, в чалме, сооруженной из там же найденной кашемировой шали. И пустился отчебучивать танец живота, поддавая бедрами, страстно поглаживая растопыренными пальцами грудь и живот, томно вращая глазами и всячески изображая исступленную страсть. Габриэла, вообще-то не очень пластичная от природы, хохотала, как безумная. Она оседлала распростертого Меира и, одобрительно покрикивая, подскакивала у него на животе в такт Леоновым коленцам так, что даже здоровяк Меир крякал и выл, прося пощады. Когда Леон — полуголый, в расстегнутом халате, пошел колбасить вокруг тахты, извиваясь угрем и маша длинными широкими рукавами, они с Габриэлой уже смотрели друг на друга поверх Меира долгими влажными взглядами. Габриэла, скользнув с тахты, то и дело бегала к столу и обратно, по приказу «владыки» доливая в бокал следующую порцию наливки…


Вдруг Леон с Габриэлой оказались на виноградной террасе, куда вышли «подышать», и, в полной уверенности, что Меир уснул, долго там целовались в темноте, как сумасшедшие, отлепляясь только чтобы вдохнуть и вновь ринуться друг на друга, смешно сталкиваясь носами и лбами. Габриэла раздвинула халат на груди Леона и принялась гладить и массировать его грудь.

— Ух, как сердечко у тебя тарахтит, малыш! — и вдруг сильно и властно сжала его левый сосок, будто взяла душу в пригоршню.

Но наш Меир, наш Самсон, наш несокрушимый Портос — он был не из таковских, чтобы его свалила рюмочка или паршивый косячок. Дурным рыком поверженного сатрапа он велел им вернуться, пока не обезглавил обоих, к чер-р-р-ртовой матери!

Назад Дальше