Он делал успехи, Леон, — это было необходимо ему позарез, чтобы справиться с собой, своим плюгавым ростом, своей тонкой костью, своим проклятым писклявым голосом детсадовского солиста.
И то ли природный объем его легких был отменным, то ли духовой инструмент сделал свое дело, но очень скоро он научился задерживать дыхание на полторы, на две минуты, с каждой тренировкой добавляя еще по две-три-пять секунд к личному рекорду, под водой зачарованно глядя на стайки жемчужных пузырьков, вылетающих из губ…
В эти месяцы в его сны проникла морская глубина: медленные длинные караваны водорослей, бесконечные змеистые их волны, влекомые подводным течением. Величаво развернулись причудливые за́мки кораллов, сиренево-оранжевые, губчатые, пещеристые, из укромных впадинок взмывали текучие стада серебристых, розово-черных полосатых рыб. Во сне пришла такая невесомая свобода тела, такая светлая радость парения, каких на земле он не чувствовал никогда.
Ну почему же — не чувствовал…
Лет через пятнадцать его коронные задержки-ферматы из репертуара легендарных кастратов, идущие не от дирижера к солисту, а наоборот, когда дирижер ловит желание певца продлить ноту и порой до обморока держит для него гармонию в оркестре, жадно ловя переход на коду, — будут потрясать и публику, и музыкальных критиков. После премьеры «Семирамиды» Николы Порпоры в парижской «Опера Бастий», где он пел арию Миртео и почти на две минуты застопорил оркестр на невероятном, текучем, искрящемся алмазными всполохами си, а на исходе выплеснул в зал целую стаю серебристых рыбок движением груди и обеих рук, и зал «О́пера Бастий» загрохотал и смял все течение спектакля, и долго раскачивался и выл свое «браво!!!», а грудь Леона ходила счастливым поршнем, некий молодой и остроумный критик написал в «Ле Монд де ля Мюзик», еженедельном приложении к «Ле Монд», весьма лестную рецензию, припомнив там «затейников-кастратов, вроде Фаринелли, Виченци, Ауэрбаха или Валларди, которые подобными задержаниями на одной ноте, причем не на самой высокой, а чуть выше рабочей середины (прохвосты!), убивали публику наповал, доводя впечатлительных дам до нервного потрясения и удушья. Ведь не секрет, — писал он, — что некоторые экзальтированные слушательницы и слушатели специально задерживали дыхание на подобных сверхдлинных ферматах вместе с солистом. В театре Генделя в Лондоне случались регулярные обмороки именно по этой самой причине — для чего всегда наготове был лакей со специальной нюхательной солью в кисете: он ходил по рядам и приводил в чувство самоудавленников от оперы… Леон Этингер не позволяет себе жульничать на удобных “вышесредних” нотах, он “гвоздит” в высокой тесситуре, на пределе диапазона, и это, конечно, связки и мастерство, но еще и чудо невероятно развитых и умело расходуемых легких. Это не просто “вокально-техническое сочетание”, это настоящее психотронное оружие! Не забывайте, что со времен написания барочной музыки “камертон” подскочил вверх, так что си того периода относительно нашего с вами си выглядит бедным родственником…»
И далее автор рецензии остроумно замечал, что «при подобном исполнении обмороки в зале обеспечены, а вот летальные исходы — это уж на совести блистательного артиста. Не скрою, — так он заканчивал статью, — я бы с удовольствием отправил к праотцам столь изысканным способом пару-тройку ныне здравствующих политиков».
* * *А Эли Волосатый к тому же оказался земляком-одесситом, фанатом парусных лодок, и сам владел подержанным швертботом, который беспрерывно чинил и латал. Энтузиаст морского спорта, он был главным вдохновителем и организатором ежегодных регат юниоров в Эйлатском заливе. Леон сначала опасался выходить с ним в море — не потому, что боялся глубокой воды, просто на волнах, даже слабых, его укачивало. Но в один прекрасный день, поддавшись на уговоры Эли («Эх ты, Одесса-мама!»), переступив борт и прыгнув в лодку, уже не упускал возможности еще и еще раз это испытать: соленый мокрый ветер, солнечные жгуты на плечах, шипучие брызги в лицо и горящие, вспухшие от напряжения ладони…
— Это тебе не лыжи, — говорил Эли. — На лыжи прыгнул и помчался. Здесь ты физически устаешь, устаешь как мужчина: узлы вязать, поднимать и настраивать паруса, все учитывать: состояние ветра, как вошел в поворот. Ты должен владеть своим телом и мозгами, понимаешь?
В июне Леон участвовал в своей первой регате юниоров и занял третье место. Эли утверждал, что это прорыв, а для первой регаты (она проходила с хорошей, но короткой волной) — вообще отлично.
Но Леону всего было мало, он всюду жаждал реванша, признания профессионалов, первого места во всем — словно та, годовой давности драка с Меиром, вернее, его, Леона, гибель в глазах Габриэлы, превратили все его существо в некий смертоносный снаряд, выпущенный на орбиту длиною в целую молодость.
5Подслеповатые пуленепробиваемые окошки, в них — отверстия для стрельбы. Бронированная приземистая машина, в солдатском просторечии — «рыцарь». Обычное средство доставки бойцов к месту проведения операции. Такой вот катафалк, благослови его Аллах; прибежище вооруженных до зубов пилигримов.
Все в полном снаряжении: бронежилеты застегнуты, ремешки касок подтянуты, винтовки заряжены и под рукой. Все остальное — гранаты, патроны, нож, пакет первой помощи, рация — расфасовано по кармашкам «броника». Не балетная пачка этот бронежилет. И даже не смокинг.
Трясемся по колдобинам, умявшись на длинных лавках вдоль стен, и кое-кто по пути умудряется тихо подремывать, хотя дороги здесь — как Стешина стиральная доска, и той заднице, что не поместилась на лавке и трясется на ящике с боеприпасами, можно посочувствовать. В данном случае это задница Леона.
В кабине трое: водитель, командир и сержант-навигатор с целым хозяйством на коленях — карты, аэрофото… Но это на всякий случай; все и так вызубрено наизусть: «Район операции каждый из вас должен знать лучше, чем содержимое собственных трусов!»
Вот распахивается задняя дверь, и ты вываливаешься во тьму, не на страницы «Тысячи и одной ночи» — хотя острый новорожденный месяц на небе упал на спину и хочется почесать ему животик, — а в полный сказочных звезд арабский город Шхем, кузницу местных талантов.
— Квартал нагревается! Квартал нагревается, торопитесь, ребята!
В рации — напряженный голос полковника. Он в машине командования, откуда наблюдает за операцией. Если «работа» пойдет не по плану, будут вызваны прикрытие, огневая поддержка или медики. А операция длится долго, уже минут пятнадцать. Отгремели шоковые гранаты, дверь дома выбита, «действующее» звено ворвалось внутрь и прочесывает комнату за комнатой. Дом «запечатан» со всех сторон: Леон и Туба держат на мушке дверь и окна, Зимри прикрывает тыл. Там, внутри, Шаули с ребятами, ищут добычу — ту, что разведка преподнесла им на блюдечке. А Шаули — детина не маленький, Леона всегда мучит мысль, что тот — отличная мишень. Впрочем, сейчас никаких мыслей, а только — ночь, как лезвие ножа, винтовка и «акила», прибор ночного видения. И минуты, что тянутся невыносимо долго.
Здесь каждый дом буквально нафарширован оружием, а потому в любую секунду жди пения металлических пчелок или треска автоматных очередей. И спящий район — окрестные улочки Шхема, на одной из которых в доме родственников засела гадюка из ХАМАСа, — действительно постепенно просыпается. Нет, никто не зажигает света в домах, не слышно криков. Просто кожей, обостренным нюхом ты ощущаешь близость смертельного жала. Кожей чувствуешь температуру ночного, закипающего ненавистью воздуха: он и вправду нагревается…
Молодчик, которого им сегодня предстоит свинтить, тоже наверняка вооружен. Вообще, он мужик серьезный: прошел не один тренировочный лагерь, послужной его список внушителен и заслуживает доверия: взрыв армейского джипа у КПП Рафиах (двое погибших, двое раненых), подготовка диверсантов, взорвавших рейсовый автобус Тель-Авив — Эйлат (пятеро погибших, семнадцать раненых), ну, и еще десятка два заслуг в том же роде. Разведка пасет его уже года полтора, но он чрезвычайно осторожен: ночует в разных местах, чаще всего в каких-нибудь бункерах, близко никого не подпускает, кроме трех братьев и шурина. И вдруг — удача! Наша удача: младшая сестренка выходит замуж. Родственные отношения у арабов — дело первостепенной важности.
А район мы разворошили, вот-вот заполыхает…
Леон прирос к прицелу, готовый «расцеловать улицу» при первом же ее вздохе.
Тот же голос в наушниках:
— Ребята, торопитесь! Время кончается!
И вдруг — взвинченный тенор Шаули, уходящий в фальцет:
— Взят!!! Готов! На антресолях прятался, сука! Внимание, выводим!
— Взят!!! Готов! На антресолях прятался, сука! Внимание, выводим!
В проем двери бойцы выталкивают «джонни» — он в наручниках, глаза завязаны — и бегом волокут к «рыцарю». И разом черное дыхание ночи взрывается беспорядочной и ядовитой отрыжкой автоматных и ружейных выстрелов.
Справа, слева, справа, слева, поверху, понизу… пули провизгивают в миллиметре от каски, бронежилет, как было сказано выше, — не балетная пачка… Солдаты бегут к машине, звено за звеном, стреляя во все стороны: источник огня в этом тайфуне вспышек и треска засечь невозможно. Вот уже «рыцарь», родненький, и дверцы открыты, и пока солдаты запрыгивают внутрь, Леон — замыкающий — останавливается и лупит во все стороны так, что гильзы разлетаются веером. Напоследок вышибает фонарь на столбе, и округа погружается в спасительную темень. Доброй ночи тебе, мирный Шхем!
Все уже внутри, с уловом; водитель рвет с места, «рыцаря» бросает вперед, и он прыгает, как рысь, и мгновенно набирает скорость.
Ну, вроде всё… Неплохо порыбачили. «Джонни» сгружен на скамейку, как мешок, привалился к стене в неудобной позе, тяжело дышит, скалится. Стонет…
Еще не свыкся с мыслью. Ничего, привыкнешь, миляга. Вот сейчас сдадим тебя серьезным ребятам, уж они пощупают твою нежную промежность, уж они порасспрашивают кое о ком, вопросов у них к тебе накопилось достаточно.
А у нас главное — что? Потерь и раненых нет.
— Курить — умираю… — мечтательно произносит Шаули.
* * *…С этим круглолицым, бровастым, с нежными ямочками на щеках, очень высоким и очень тощим парси они столкнулись еще в ба́куме — на базе распределения новобранцев. Переодевались рядом в только что выданную новенькую форму. Размеры — ужасающе разные, до смешного. Этим двоим вообще вряд ли стоило показываться вместе: эстрадная пара комиков. Легкая добыча армейских остряков.
— Я — парси, — доверительно сообщил Леону верзила.
— А я — руси, — усмехнувшись, ответил тот.
— Да иди ты! — удивился Шаули и произнес пылкую фразу на каком-то незнакомом языке.
— Не понял…
— Это я на фарси сказал, на нашем языке, — что ты похож на меня, как брат. У меня дома говорят на фарси, — пояснил Шаули. — Вот попади мы с тобой в Тегеран…
— …давай не надо, — отозвался Леон.
— Или в Тебриз…
— Знаешь, а не пошел ты…
И на перекличке встали рядом, не обращая внимания на иронические взгляды, и попросились в одну часть. И дальше уже практически не разлучались, ни на базе, где протаранили весь курс молодого бойца, ни на следующих ступенях изматывающих учений, когда в пустыне спали просто в вырытых ямах в песке, жрали одни лишь консервы из боевого пайка вперемешку с песком, пили воду с песком, скрипели песком на зубах, плевались песком, дышали песком и падали в него, в абсолютной апатии к голоду, жажде, ударам, ожогам и собственной крови и вони.
— Эй, Леон! Сигарету хочешь?
— Не курю.
— Что так? Болеешь?
— Не, пел когда-то. Курево горлу вредит.
— Ты — пел?! А что ты пел, Леон?
— Да всякое там… из классики.
— Что это — классика?
Леон молчит, улыбаясь в темноту.
Они распластались на земле посреди пустыни, измочаленные тренировками и стрельбищами. Пухлая тьма щупает твое лицо омерзительно холодными мокрыми пальцами. Воздух полон какими-то шорохами, шевелениями, щелчками и вздохами, но тебе уже все равно, кто там ползает, прыгает, подбирается или жалит: сил едва хватает на то, чтобы дышать, не до бесед по душам. Лучше не отвечать, притвориться, что уснул, да ты и уснешь через мгновение — просто выпадешь в мутный обморок забытья.
— Ну… как тебе объяснить.
Леон приподнимается на локте и выдает в студеную тьму пустыни длинную звенящую трель… и еще одну, октавой выше. И — в абсолютной тишине занявшегося дыхания в глотках полутора десятка солдат — третью заливистую трель, штопором восходящую в алмазное небо…
И когда на рассвете сержант поднимает их на первую пробежку, Леон просыпается с готовой кличкой «Кенарь». А армейская кличка — это вам любой резервист подтвердит — прикипает к твоей заднице на всю жизнь, будь ты потом хоть генеральный директор консорциума, хоть глава банка Израиля, хоть даже премьер-министр.
* * *Конечно, он знал, что Габриэла и Меир поженились.
Старшие Калдманы, робко нащупывая к нему «обратную дорогу», даже прислали приглашение на свадьбу, на которое он не отреагировал. Было бы странно заявиться туда и бродить одному с рюмкой-тарелкой среди нарядных родственников и гостей, любоваться на сияющую пару под хупой и слушать все эти посвящаешься мне по закону Моше и Израиля…
И рукоплескать, когда жених раздавит ножищей хрустальный бокал в память о разрушенном Храме.
Нет уж, без меня.
Ему казалось, что он научился отгонять Габриэлу. Во всяком случае, армия сильно этому помогла, а череда свойских девочек, с которыми так славно было проводить увольнительные, вполне его убедила, что уж с руками-ногами и попками у них все обстояло примерно так же, как у Габриэлы.
Леону казалось: встреть он ее сейчас, мог бы и мимо пройти, а мог бы и остановиться поболтать. Подумаешь, дело житейское: ну, оказались случайно в одной койке в сильную грозу…
…Как это ни смешно, в день, когда он столкнулся с ней на Центральном автовокзале в Тель-Авиве, тоже хлестал дождь, первый в этом сезоне. Небо раскатывало басовитые картавые арпеджио, что, впрочем, заглушалось обычными шумами этого гигантского здания: музыкой, голосами, ревом автобусных двигателей, беспрерывной рекламой и объявлениями по местному радио.
Он ждал свой автобус на Иерусалим в отличном настроении: впереди ждали огрызок пятницы и целая суббота, еще и утро воскресенья, если встать пораньше. Он давно научился обстоятельно раскладывать все свои отпускные часы и минуты по уютным полочкам, смакуя каждую и каждую посвящая замечательным не армейским, а личным делам.
По пятницам здесь крутились, сновали, бежали к автобусам, на ходу жуя питы с фалафелем, целыми компаниями сидели в кружок на полу со своими винтовками сотни солдат. За двадцать минут можно было встретить кого угодно из друзей, знакомых, однополчан. Леон и не удивился, когда на его плечо легла чья-то рука. Он даже не в первый миг обернулся, потому что запихивал в рюкзак вылезавший рукав форменного пуловера. А когда обернулся…
— Я ужасная, да? — спросила она, улыбаясь.
Он сказал:
— Да. Ужасная.
Она была прелестна: сарафан на бретельках открывал округлившиеся плечи, обнимал ее под упруго наполненной грудью. И так же упруго была наполнена под грудью нежно-бирюзовая легкая ткань сарафана. Глаза сияли, волосы стали еще пышнее.
— Смотри, какой огромный живот! — сказала она, упирая кулаки в поясницу и поддавая бедрами, словно предъявляя ему особое свое достижение. — И это только начало. Представляешь, что будет дальше? Это ведь близнецы!
— Я в восторге, — буркнул он, забрасывая на плечо рюкзак.
— Слушай, — сказала она, — покорми меня, а? Такая глупость, я утром сменила сумочку, и в той, другой, остался кошелек. И я без груша в кармане, раздетая, несчастная, в дождь… И ужасно есть хочу! Тебе не в напряг? — И свойски подмигнула: — Подкорми беременную тетку!
И ему ничего не оставалось, как, пропустив свой автобус, завести ее в кафе «Арома» на том же этаже и купить тост с сыром и помидорами, бутылку диетической колы. Пришлось сидеть за столом напротив, пока «беременная тетка» с отменным аппетитом поглощала свой обед. Он сидел, вытянув праздные руки на столе, и, чтобы не смотреть на Габриэлу, оглядывал зал и потоки пассажиров, что напирали друг на друга, просачивались сквозь толпу, текли, спешили, гомонили, ругались, целовались на ходу…
И все же боковым жадным зрением следил за ней. Откусывая от тоста, она наклонялась над столом, и полная грудь являлась за ненадежной резинкой сарафана, как дорогое украшение на витрине. Всякий раз он поспешно отводил глаза, как бездомный нищий перед той же витриной.
— Меир служит при аналитическом отделе Генштаба, — сказала она с оттопыренной щекой. — Натан говорит, это колоссально — в его возрасте. Но сам и пальцем не шевельнул, знаешь, эти его паршивые принципы… Но Меир предложил одну гениальную штуку, и они все отпали и забегали вокруг него, как ошпаренные крысы… Какую-то безумно важную штуку для одной супершпионской программы. Что-то там с алгоритмом, предсказывающим различные события с точностью до восьмидесяти процентов.
— Угу…
— Меир же гений. Настоящий гений.
Он молчал, рассматривая религиозную семейку: двух совсем юных родителей, успевших наклепать троих ребятишек мал мала меньше. Это правда. Меир — гений.