Куриный Бог (сборник) - Мария Галина 19 стр.


Костер тихонько фыркнул и рассыпал пригоршню искр.

— Сейчас я лягу спать, — сказал он своему подсознанию, — и ты поспи. Нам с тобой еще работать и работать.

Ветер, рассыпавший искры в костре, тихонько погладил его лицо.

* * *

— А потом я посреди ночи проснулся, словно что-то под руку толкнуло, и поглядел на хронометр. Пеленг работал, порядок. Только я отклонился градусов на тридцать, ну это ничего, так что я успел как раз к тому моменту, когда портал открылся. Ноги, правда, сбил. Босиком по лесу — не шутка. Теперь я думаю, — он на миг прикрыл глаза, — что вся эта история с зыбучим песком тоже… Понимаете, когда мне было лет десять, я провалился в такой песок. Там, где мы всегда купались… там намывали новый берег, земснаряд намывал, и я… я даже не провалился, просто нога ушла по бедро. Я тут же выбрался. И забыл, но подсознание-то помнит.

— Да, — согласился Молино, — подсознание помнит.

У Молино было совсем непроницаемое лицо. У него самого — такое же? Не очень-то приятно разговаривать с типом, у которого такое лицо.

— Вы нашли следы наркотика? — спросил он.

— Нет.

— Значит, он быстро распался. Надо их забирать, Молино. Срочно.

За плечом Молино дальние крыши таяли в сероватой дымке. Тут никогда не бывает по-настоящему чистого неба. Правда, дышалось в офисе легко, легче, чем на улице, — у Молино был хороший кондиционер. Но все равно какой-то неприятный даже не запах… привкус, что ли…

— Не горячитесь. — У Молино по-прежнему было каменное лицо, но в глазах появилось что-то такое… жалость?

— То есть как это?..

— Они функционируют, да? Все в порядке? Что вам еще нужно? На каком основании мы будем хватать людей и насильно волочь их с насиженных мест, уничтожать плоды их труда?

— Ничего не в порядке. Они сошли с ума. Коллективное безумие. Нельзя тянуть дальше, Молино. Иначе будет как на варианте-восемь.

— Ох уж этот мозг, — Молино смотрел на свои пальцы, — очень тонкая машина. Уж такая тонкая! Цифра — и та не выдерживает переноса. А мы хотим, чтобы наши мозги выдерживали. Как защититься от безумия? Никак. Но если нельзя от него защититься, может, и не надо, а? Может, безумием надо просто управлять?

— Что?..

— Самые простые решения часто оказываются самыми действенными. Немножко гипноза. Немножко того, немножко сего. Если нет внутренних тормозов, надо сконструировать протез. Собирательство, накопление бесполезных вещей — очень древний инстинкт. Древне́е, чем сам человек, Ремус. С внедрением культа реликвий ничего не получилось, но направление было верное. Надо было только убедить людей, что с некими предметами сопряжены некие качества. А дальше они сами выстроили свою систему ограничений, наказаний и поощрений. Это архетипы, Ремус. Думаете, почему так популярны все эти… как вы только что выразились? Ах да, дешевые виртуальные бродилки. Они обращаются к древним архетипам. Амулеты. Обереги. Собирательство. Высшие силы.

— Вы мне ничего не сказали!

— Мне нужен был независимый наблюдатель.

— Сукин вы сын, — горько сказал он.

— Работа такая, — флегматично отозвался Молино.

— Но я дал приказ Захару собираться, сворачивать работу…

— Уверен, он и пальцем не пошевелил. Он наверняка решил, что вы не дошли до портала. Что эти самые высшие силы прекрасным образом с вами разделались. Потому что они, поселенцы, у этих сил под защитой. А вы — нет.

— И он или, скорее, они с Ханной дали мне наркотик?

— Ну какой наркотик, Ремус? — скучно произнес Молино. — Вы вообще когда-нибудь задумывались о том, что инспекторы — тоже люди? У них тоже есть мозг, знаете ли. Ну да, они всегда возвращаются, и в нормальном социуме им легче корректировать свое поведение, но суть дела от этого не меняется.

— Вы хотите сказать…

— Ремус, на самом деле мы очень плохо представляем себе, что конкретно происходит с человеческой психикой при переносе. Но одно известно достоверно: у подвергшихся переносу сильно повышается внушаемость. Вы никогда не задумывались, почему оперативников так быстро переводят на другую работу?

— Нет. И я не заметил за собой никаких…

— Это потому, что вы всегда были тугодумом, Ремус, — с удовольствием сказал Молино.

А ведь Молино меня терпеть не может, подумал он. И всегда терпеть не мог. И как я раньше этого не замечал? Или он скрывал это ради дела, а теперь уже нет нужды? Теперь меня спишут.

Эта мысль почему-то не особенно его расстроила. Тем более его ведь не то чтобы окончательно спишут — никто не уходит отсюда окончательно. Переведут в сектор поддержки, вот и все.

— А где мой камешек? — спросил он неожиданно для себя.

— Что?

— Ну, мой амулет? Мой фальшивый оберег. Он был у меня в кармане.

— Черт, Ремус! Вы бы видели себя, когда ввалились в ворота. Вас раздели и потащили на обработку. Какой еще камешек? И не надо так смотреть на меня, Ремус. Все хорошо. Все, правда, хорошо. Колония уцелела. Она развивается. Ну психи они, и хрен с ним. Еще пара лет, и можно будет повторить опыт.

— Людей не жалко? — спросил он.

— Жалко, — честно ответил Молино. — Потому и стараемся.

* * *

— Пять лет! — горько сказала Соня. — Пять лет ты не казал сюда носа. Прыгал по своим мирам, спасал кого-то. А я что, не человек? Меня что, не надо спасать?

— Успокойся.

— Мне плохо, ясно? И пожаловаться некому! Тебе? Да ты всегда был такой, даже когда маленький был. Отобрал у меня…

— Ты что, не можешь до сих пор простить мне это чертово мороженое?

— А я любила это мороженое! — заорала Соня. Лицо у нее пошло пятнами и стало некрасивым, но она вдруг при этом оказалась удивительно похожа на ту маленькую девочку, которую он помнил. — Я нарочно оставила себе кусочек! На дне вафельной трубочки. Потому что это самое вкусное! А ты просто проходил мимо и выхватил у меня из руки…

— Соня…

— И слопал! Слопал!

— Да я ж тебе купил другое!

— Я не хотела другое, — и она, к его ужасу, расплакалась. — Я хоте-ела это! На дне трубочки!

— Ну что ты… как маленькая!

Она и есть маленькая, подумал он. Это ее внутренний ребенок. Он так и не вырос. Сидит, перепуганный, требует мороженого. Этот ее… как его звали? Мордатый такой. Артур, что ли? Нет, Альфред. Неудивительно, что он смылся. Она не готова к взрослым отношениям. А нежности и любви жаждет, как любой маленький ребенок. Бедная, бедная моя девочка…

Он так и сказал:

— Бедная, бедная моя девочка! Ну не плачь. Давай я тебя поведу в кафе. Нет, не в кафе. В самый роскошный ресторан. Надевай свои брильянты…

— Ты что, дурак?! — сердито сказала она. — Откуда у меня брильянты?!

— Пошли, купим по дороге! Маленькое черное платье есть?

Она шмыгнула носом и улыбнулась:

— Ты псих.

— Ага, — согласился он, — псих. Имею я право на честно заработанные премиальные купить своей сестре брильянты? Я вызываю такси, ага? Иди одевайся. И чтоб по первому разряду, слышишь?

— Точно, сумасшедший, — она порывисто, как ребенок, вздохнула. — Что, правда, идем?

— Ага, правда. Мы пойдем в дорогущий ресторан, и закажем шампанское, и будем танцевать, а потом к столику подойдет красивый мужик, такой, знаешь, широкоплечий, и спросит: «Можно пригласить вашу девушку?» А я скажу: «Я не против, но учти, вообще-то это моя сестра, и если ты ее, урод, обидишь, я тебе рога обломаю». Вот.

— Мороженое купишь? — спросила она деловито.

— Пять вафельных трубочек, — сказал он. — И микстуру для горла. Чтоб два раза не вставать.

Она взвизгнула и захлопала в ладоши.

Что мне, дураку, стоило сделать это раньше? Ее же так просто порадовать. Чего я ждал? Чего от нее хотел? Чтобы она выросла? Образумилась? Это как пшеница, ее надо растить. Заботиться. Полоть сорняки. Уничтожать вредителей. Рыхлить землю. И ждать урожая… Молиться и ждать урожая.

— Сонька, — сказал он, — пока ты не пошла красоту наводить… один только вопрос. Вот помнишь, мы еще с мамой и тетей Таней на море ездили?

— Это когда ты у меня мороженое отобрал?

— Разве это тогда? Ладно, забудь про мороженое, я другое хотел спросить. Помнишь, я тебе такой камешек подарил? Я его нашел на пляже, с дырочками такой? Он называется…

— Куриный Бог. Знаю.

— Ну да. И ты продела шнурок и таскала на шее. Помнишь?

— Погоди.

Сонька убежала в спальню, он слышал, как она шуршит чем-то и грохочет. Потом вернулась — на розовой раскрытой детской ладони лежал маленький смуглый Куриный Бог, и черный вылинявший шнурок болтался, точно усики неведомого растения.

— Ты что, вот так его… хранила? — спросил он.

Она смущенно улыбнулась:

— Ты ж мне его подарил.

— Сонька, — сказал он, — я тебя люблю. Дашь поносить?

— В обмен на брильянты? — спросила она деловито.

— Заметано. Только… больше восьми каратов я не потяну.

Что мне, дураку, стоило сделать это раньше? Ее же так просто порадовать. Чего я ждал? Чего от нее хотел? Чтобы она выросла? Образумилась? Это как пшеница, ее надо растить. Заботиться. Полоть сорняки. Уничтожать вредителей. Рыхлить землю. И ждать урожая… Молиться и ждать урожая.

— Сонька, — сказал он, — пока ты не пошла красоту наводить… один только вопрос. Вот помнишь, мы еще с мамой и тетей Таней на море ездили?

— Это когда ты у меня мороженое отобрал?

— Разве это тогда? Ладно, забудь про мороженое, я другое хотел спросить. Помнишь, я тебе такой камешек подарил? Я его нашел на пляже, с дырочками такой? Он называется…

— Куриный Бог. Знаю.

— Ну да. И ты продела шнурок и таскала на шее. Помнишь?

— Погоди.

Сонька убежала в спальню, он слышал, как она шуршит чем-то и грохочет. Потом вернулась — на розовой раскрытой детской ладони лежал маленький смуглый Куриный Бог, и черный вылинявший шнурок болтался, точно усики неведомого растения.

— Ты что, вот так его… хранила? — спросил он.

Она смущенно улыбнулась:

— Ты ж мне его подарил.

— Сонька, — сказал он, — я тебя люблю. Дашь поносить?

— В обмен на брильянты? — спросила она деловито.

— Заметано. Только… больше восьми каратов я не потяну.

— Я так и знала, — горько сказала она, — ты лузер.

— Ну, лузер. Иди одевайся.

Самые простые решения, думал он, держа камешек на ладони, они самые правильные. Все верно. Почему бы тем, кем бы они ни были, тоже не выбирать самые простые решения? Зачем нужны сложности, когда есть подручный материал, когда древние архетипы сами работают на тебя?

— Договор? — прошептал он и сжал руку.

И ощутил, как быстро, слишком быстро нагревается в кулаке маленький Куриный Бог.

Подземное море

Артемий Михайлович обнаружил себя в совершенно незнакомом месте.

Ничего странного в этом вроде бы не было, поскольку он уснул в дороге, но, во-первых, трамвай не машина и даже не автобус, и сойти с маршрута он в принципе не способен. Во-вторых, Артемий Михайлович ездил этим маршрутом уже лет двадцать. Он видел, как город постепенно менялся, рушились старые дома и поднимались новые, тополиные ветки укорачивались до безобразных обрубков, потом выбрасывали стремительные пучки зелени, которая вскоре становилась жестяной, сворачивалась в трубку, бурела и опадала, желтые листья ложились на синий асфальт, а легкая Шуховская башня то чернела в светлом небе, то, напротив, желтела, подсвеченная, в темном. Магазинчик сладостей при знаменитой кондитерской фабрике как работал с незапамятных времен, так и продолжал работать по сию пору, а вот магазин «Молоко» на углу переименовали в «Мини-маркет», а потом и вовсе в «Интим», потом часть лампочек в слове «Интим» выгорела, а позже пропала и сама вывеска, и дверь заросла досками крест-накрест.

Все меньше по вечерам оставалось освещенных окон, вместо занавесок и фикусов в окнах виднелись навесные потолки и точечные светильники, потом светильники как по команде гасли, и бывало так, что трамвай, погромыхивая, тащился несколько минут мимо совершенно темных громадин, в которых не светилось ни одного окна. И все реже удавалось Артемию Михайловичу играть по дороге в обычную свою игру, представляя себя кем-то из жителей за освещенными окнами. Люди, мелькающие иногда в узкой щели между занавесками, кажутся яркими и красивыми, а, следовательно, жизнь у них должна быть такой же яркой и красивой. Артемий Михайлович, впрочем, не признался бы в своих смешных мечтах и очень удивился бы, услышав, что так развлекают себя все, кто старается в трамвае сесть поближе к окну, а не поближе к выходу.

К слову сказать, те, кто при свободных местах старается сесть ближе к выходу, энергичны, напористы и озабочены домашними делами, либо, напротив, как ни странно, чрезмерно застенчивы — им неуютна сама мысль тревожить кого-то, протискиваясь от своего места у окна к раздвижной двери. Те же, кто предпочитает сидеть у окна, склонны к равнодушному наблюдению за окружающим пространством и к некоторой мечтательности. Часто сидящих рядом они и вовсе не замечают и только потом, вдруг встрепенувшись, обнаруживают, что вместо приятной блондинки в перетянутой ремешком норковой шубке рядом громоздится угрюмая старуха в сером фестончатом платке козьего пуха поверх серого же драпового пальто с битым молью цигейковым воротником. И когда только она успела сесть?

Именно по этой причине — из-за старух, облюбовавших маршрут вследствие близости нескольких церквей и одной больницы, — Артемий Михайлович предпочитал двойные сиденья и место у окошка. Слишком часто на одиночных приходится вставать, освобождая сиденье для очередной укоризненной бабушки, а так забьешься вглубь, и никто тебя не видит.

Скорее всего, у Артемия Михайловича была легкая клаустрофобия. Не то чтобы у него в метро поднималось давление, или начинало бухать сердце, или не хватало воздуха, но становилось как-то слегка неуютно, особенно в час пик, когда коридор между кольцевой и радиальной оказывался забит невольно шагающими в одном ритме людьми. Иногда воображение рисовало ему тех же людей, но сбившихся в плотный ком, и такие же страшные человеческие комки напирали сзади, и он уже слышал внутри себя глуховатый треск прогибающихся ребер. Какая-то катастрофа, взрыв или просто паника — и вот уже нет отдельных людей, а просто какая-то шевелящаяся масса. Он отгонял эти мысли, вспоминая недавно прочитанное или отсмотренное по телевизору, но ладони сами собой делались мокрыми, и он, стыдясь этого, незаметно вытирал их о брюки, хотя и так никто не видел. В метро никто никого не видит.

В любом случае трамваем ему удобнее — от кожно-венерологического диспансера, где он работал в биохимической лаборатории, до дома можно было добраться без пересадок, напрямую. Так он и делал год за годом, только трамвай, в который он садился, сначала был красным и желтым, потом стал бело-голубым и приобрел стильные, чуть угловатые контуры, а потом отрастил изнутри сложный турникет, к электронному аппарату которого Артемий Михайлович прикладывал плоский квадратик проездного. Эти поездки были тайным крохотным отпуском, передышкой, когда можно было просто сидеть (ну, в крайнем случае, стоять) и не думать ни о чем, а просто ехать себе знакомыми местами, скупо и застенчиво меняющими сезонную окраску.

Теперь же Артемий Михайлович поднял голову и недоуменно огляделся. Уже до этого он сквозь дрему ощущал непорядок, и оттого сон его стал тревожным. Наверное, дело было в том, что трамвай перескочил с привычного маршрута на какую-то запасную колею, направляясь в депо (трамвайное депо, Артемий Михайлович знал, было где-то неподалеку), и внутренний сторож, привыкший к трамвайной рутине, уловил эту перемену. Сейчас трамвай стоял, ряды коричневых обитых сидений были пусты, вагоновожатая в пронзительно оранжевом жилете и с ломиком в руке стояла в проходе, и Артемий Михайлович, еще не пришедший в себя со сна, испуганно вздрогнул: вид у нее был грозный.

— Выходите, — сказала вагоновожатая, впрочем, довольно дружелюбно, — приехали.

— Куда? — Голос спросонья был одновременно хриплым и тоненьким, Артемий Михайлович сам его устыдился.

— В депо. Не слышали, что ли? Трамвай идет в депо. Просьба освободить вагон.

Для подтверждения своих слов вагоновожатая помахала ломиком, которым всего-навсего переводила стрелку, но получилось это у нее опять же грозно и воинственно.

Рефлекторно он послушался — как всегда слушался людей, облеченных властью, хотя бы и регистраторшу в поликлинике или охранника на входе. Сиденье было нагрето его телом, а снизу еще шел теплый воздух. Оттого его, видимо, и разморило. Тетка в оранжевом жилете уже забралась на свое важное вожатое место и теперь сидела, подняв руки, точно пианист за миг до того, как бросить их на клавиши, всем своим видом показывая, что только и ждет, когда он уберется отсюда.

Артемий Михайлович торопливо, боком слез со ступеней, и трамвай тотчас зазвенел и двинулся мимо, отбрасывая пятна света на мокрые рельсы и мокрый асфальт, — подсвеченная изнутри теплая коробчонка. Артемий Михайлович вдохнул сырой воздух, окутавший его, точно речная холодная вода. Рельсы раздваивались и расплывались в сумерках, как бывает, когда нажмешь на глазное яблоко; фонари светили сквозь морось, причем один, как раз над головой Артемия Михайловича, внезапно гас и медленно, мигая, разгорался вновь. Это почему-то раздражало и мешало сосредоточиться.

Стемнело, как всегда в октябре, стремительно и глухо, прорехи в темных слоистых тучах, поначалу фарфорово-синие, прозрачные, тускнели, морось все густела, и вообще хотелось домой. Для этого следовало вернуться назад, выйти на правильные трамвайные пути и то ли сесть на подходящий трамвай и доехать до дома, то ли дойти пешком. Тут Артемий Михайлович понял, что не представляет себе, где оказался и насколько далеко завезла его тетка в оранжевом жилете. Тогда он вновь осмотрелся, уже более внимательно.

Назад Дальше