Первая любовь (сборник) - Роман Сенчин 12 стр.


А я забиваю. Смотрю на нее. Иногда останавливаю пленку и просто смотрю.

Откуда она взялась? Почему за сорок лет больше таких не было?

Одри.

9 апреля 1995 года.

Октябрина Михайловна показала мне песню «Moon River». Из фильма «Завтрак у Тиффани». Кассеты у нее нет. Когда пела – несколько раз останавливалась. Отворачивалась к окну. Я тоже туда смотрел. Ничего там такого не было, за окном. Потом сказала, что они ровесницы. Она и Одри. Я чуть не свалился со стула. 1929 год. Лучше бы она этого не говорила. Еще сказала, что Одри Хепберн умерла два года назад в Швейцарии. В возрасте 63 лет.

Какая-то ерунда. Ей не может быть шестьдесят три года. Никому не может быть столько лет.

А Октябрина Михайловна сказала: «Значит, мне тоже пора. Все кончилось. Больше ничего не будет».

Потом мы сидели молча, и я не знал, как оттуда уйти.

12 апреля 1995 года.

Я рассказал Октябрине Михайловне про Семенова. Не про то, конечно, откуда у меня взялись для нее деньги, а так – вообще. В принципе про Семенова. Она дала мне книжку Оскара Уайльда. Про какой-то портрет. Завтра почитаю.

Через две недели у меня день рождения. Думаю позвать пацанов из двора. Интересно, что скажет папа?

Он приходил сегодня ночью. Я уже спал. Вошел и включил свет. Потом сказал: «Не прикидывайся. Я знаю, что ты не спишь».

Я посмотрел на часы – было двадцать минут четвертого. Еле глаза открыл. А он говорит: «Вот видишь». И я подумал – а что это, интересно, я должен «вот видеть»?

Он сел к моему компьютеру и стал пить свой виски. Прямо из горлышка. Минут десять, наверное, так сидели. Он у компьютера – я на своей кровати. Я подумал – может, штаны надеть. А он говорит – с кем я хочу остаться, если они с мамой будут жить по отдельности? Я говорю – ни с кем, я хочу спать. А он говорит – у тебя могла быть совсем другая мама. Ее должны были звать Наташа. А я думаю – у меня маму зовут Лена. А он говорит – шлюха она. А я ему говорю – мою маму зовут Лена. Он посмотрел на меня и говорит – а ты уроки приготовил на завтра?

15 апреля 1995 года.

Вчера ходили с нашими пацанами драться в соседний двор. Те проиграли нам в баскетбол и не хотят отдавать деньги. Уговор был на двадцать баксов. Наши пацаны дней пять собирали свою двадцатку. Трясли по всему району шпану. Тех, у кого есть бабки. Раньше бы и меня трясли. Короче, высокий Андрей сказал – надо наказывать. Мне сломали ползуба. Теперь придется вставлять. Пацаны заглядывали мне в рот и хлопали по плечу. Андрей сказал – с боевым крещением.

В школе все по-прежнему. Полный отстой. Антон Стрельников влюбился в другую училку. Алгебра на этот раз. Придурок. Про Одри Хепберн он даже не слышал. Хотел сперва дать ему фильм, но потом передумал. Пусть тащится от своих теток.

16 апреля 1995 года.

Семенов пришел в школу весь в синяках. У меня тоже верхняя губа еще не прошла. Опухла и висит, как большая слива. Нормально смотримся за одной партой. Антон говорит, что Семенова папаша отделал. Примерно догадываюсь, за что. Но Антон говорит, что он его постоянно колотит. С детского сада еще. Они вместе в один детский садик ходили. Говорит, что папаша бил Семенова прямо при воспитателях. Даже милиция приезжала. Но он откупился. Раздал бабки ментам и утащил маленького Семенова за воротник в машину. В машине, говорит Антон, еще ему добавил. А Семенов из машины визжал как поросенок. «Нам тогда было лет шесть, – сказал Антон. – Мы стояли вокруг джипа и старались заглянуть внутрь. Окна-то высоко. Слышно только, как он визжит, и посмотреть охота. А воспитательницы все ушли. Семеновский папаша им тоже тогда денег дал. Да и холодно было. Почти Новый год. Чего им на улице делать? Ну да – на следующий день подарки давали – елка там, Дед Мороз».

17 апреля 1995 года.

Дома больше никто не орет. Они вообще не разговаривают друг с другом. Даже через меня. Мама два раза не ночевала дома. Папа смотрел телевизор, а потом пел. Закрывался в ванной комнате и пел какие-то странные песни. В два часа ночи. Интересно, что подумали соседи?

Октябрина Михайловна говорит, что у детей проблемы с родителями оттого, что дети не успевают застать своих родителей в нормальном возрасте. Пока те еще не стали такими, как сейчас. В этом заключается драма. Так говорит Октябрина Михайловна. А раньше они были нормальные.

Она говорит, что помнит, как мой папа появился в нашем доме.

«Он был такой худой, веселый. И сразу видно, что из провинции».

Оказывается, у мамы уже был тогда парень, почти жених. Октябрина Михайловна не помнит его имени.

Сегодня специально ходил по улицам и смотрел – сколько женщин походит на Одри Хепберн.

Нисколько.

Промочил ноги и потерял ключи. Жалко брелок. Если свистишь, он отзывается. Посвистел во дворе немного – бесполезно. Где-то в другом месте, видимо, уронил.

18 апреля 1995 года.

Октябрина Михайловна вспомнила, как папа (только он тогда был еще не папа, а просто неизвестно кто) однажды пришел на день рождения к маме в костюме клоуна. Шел в нем прямо по улице, а потом показывал фокусы. В подъезде и во дворе. Все соседи вышли из своих квартир. Она говорит – было ужасно весело. Все смеялись и хлопали.

Дочитал книжку Оскара Уайльда. Круто. Может, позвать Семенова на день рождения?

Ходил свистеть на соседнюю улицу. Губа почти не болит, но из-за сломанного зуба свистеть как-то не так. Брелок не нашелся. Вместо него появились те пацаны, с которыми мы дрались на прошлой неделе.

Еле убежал.

19 апреля 1995 года.

Сегодня приходил милиционер. Оказывается, высокий Андрей сломал одному из тех пацанов ключицу. Теперь его родители подали в суд. Я видел, как Андрей тогда схватил обрезок трубы, но милиционеру ничего не сказал. Я там, говорю, вообще не был. А он смотрит на мое разбитое лицо и говорит – не был? Я говорю – нет.

Пацаны во дворе сказали мне – ты нормальный.

Я не предатель.

Вчера приснилось, что это меня затащил в машину отец. Бьет изо всех сил, а я не могу от него увернуться. Только голову закрываю. Руки маленькие – никак от него не закрыться. Он такой большой, а у меня пальто неудобное. С воротником. И руки в нем плохо поднимаются. Я уже забыл о нем, а теперь вдруг во сне увидел. Бабушка подарила, когда мне было пять лет. А в окно машины заглядывает Антон Стрельников. Но почему-то большой. И целуется с учительницей алгебры.

Потом приснилась Одри.

20 апреля 1995 года.

Я умею играть «Moon River» на пианино. Одним пальцем. Октябрина Михайловна смеется надо мной и говорит, что остальные девять мне не нужны. Со мной и так все ясно.

Посмотрим.

Папа сказал, что костюм клоуна ему одолжил один приятель из циркового училища. Он говорит, что у него не было денег на нормальный подарок тогда.

«Какие подарки? Вообще не было денег. Пришлось корчить из себя дурака. Чуть от стыда не умер. А ты откуда узнал?»

Я говорю – от Октябрины Михайловны. А он говорит – ты где для нее деньги нашел? Я говорю – секрет фирмы.

Мама опять не ночевала дома.

21 апреля 1995 года.

Семенов сказал, что знает настоящее имя Одри. А я ему говорю – я думал, что Одри – настоящее. А он говорит – ни фига. Ее звали Эдда Кэтлин ван-Хеемстра Хепберн-Рустон. Я ему говорю – напиши. Он написал. Я говорю – а ты-то откуда знаешь? Он говорит – я в детстве любил прикольные имена запоминать. Первого монгольского космонавта звали Жугдэрдемидийн Гуррагча. Я говорю – врешь. А второго? Он говорит – второго не было. Можешь проверить. А первого звали Гуррагча. Сам посмотри на Интернете. Там и про Одри Хепберн до фига всего есть. Я говорю – например? Он говорит – ну, она дочь голландской баронессы и английского банкира. Снималась в Голливуде в пятидесятых годах. А до этого – в Англии. Я говорю – а ты зачем про нее смотрел?

Он молчит и ничего мне не отвечает. Я ему снова говорю. И он тогда пальцем показывает на мою тетрадь. Там четыре раза на одной странице написано: «Одри Хепберн».

24 апреля 1995 года.

Снова рассказал Октябрине Михайловне про Семенова. Она сказала – все дело в том, что мы все в итоге должны умереть. Это и есть самое главное. Мы умрем. А если это понял, то уже неважно – голубой твой друг или не голубой. Просто его становится жалко. Независимо от цвета. И себя жалко. И родителей. Вообще всех. А все остальное – неважно. Утрясется само собой. Главное, что пока живы. Она говорит, а сама на меня смотрит, и потом спрашивает – ты понял? Я говорю – понял. Только Семенов мне как бы не друг. А она говорит – это тоже неважно. Вы оба умрете. Я думаю – спасибо, конечно. Но так-то она права. Она говорит – потрогай свою коленку. Я потрогал. Она говорит – что чувствуешь? Я говорю – коленка. Она говорит – там кость. У тебя внутри твой скелет. Настоящий скелет, понимаешь? Как в ваших дурацких фильмах. Как на кладбище. Он твой. Это твой личный скелет. Когда-нибудь он обнажится. Никто не может этого изменить. Надо жалеть друг друга, пока он внутри. Ты понимаешь? Я говорю – чего непонятного? Скелет внутри, значит, все нормально. Она улыбается и говорит – молодец. А вообще умирать не страшно. Как будто вернулся домой. Как в детстве. Ты в детстве любил куда-нибудь ездить? Я говорю – к бабушке. Она в деревне живет. Она говорит – ну вот, значит, как к бабушке. Ты не бойся. Я говорю – я не боюсь. Она говорит – умирать не страшно.

2 мая 1995 года.

Высокого Андрея арестовали. Не за ключицу. За нее, видимо, будет отдельный срок. Все получилось из-за Семенова. Семенов у меня на дне рождения без конца рассказывал всякую чепуху про черных рэпперов и хип-хоп. А пацаны из двора слушали его с раскрытыми ртами. Папа мне даже потом сказал – он что, из музыкальной тусовки? Я объяснил ему насчет Интернета. Но пацаны про Интернет не в курсе. Только в общих чертах. Они не знали, что Семенов меня заранее спросил – кто будет на дне рождения. Высокий Андрей мне на кухне сказал – классный парень. Он что, типа из Америки приехал? А я говорю – просто читает много. Интересуется. Короче, они ушли вместе с Андреем и потом, видимо, где-то напились. Я не знаю, как у них там все получилось, но к утру джип семеновского папаши сгорел в гараже. Плюс еще две машины какого-то депутата. Он их от проверки там прятал. В Думе теперь шерстят за лишние тачки. Папаша бил Семенова ножкой от стула. Сломал ему несколько ребер и кисть левой руки. Наверное, Семенов этой рукой закрывался. Но от милиции откупил. Арестовали одного Андрея. Пацаны во дворе ходят груженые. В баскетбол перестали играть. Со мной не разговаривают.

11 мая 1995 года.

Приходила мама. Сказала – можно поговорить? Я сказал – можно. Она говорит – ты какой-то странный в последнее время. У тебя все в порядке? Я говорю – это я странный? Она говорит – не хами. И смотрит на меня. Так, наверное, минут пять молчали. А потом говорит – я, может, уеду скоро. Я говорю – а. Она говорит – может, завтра. Я снова говорю – а. Она говорит – я не могу тебя взять с собой, ты ведь понимаешь? Я говорю – понятно. А она говорит – чего ты заладил со своим «понятно»? А я говорю – я не заладил, я только один раз сказал. Сказал и сам смотрю на нее. А она на меня смотрит. И потом заплакала. Я говорю – а куда? Она говорит – в Швейцарию. Я говорю – там Одри Хепберн жила. Она говорит – это из твоего кино? Я говорю – да. Она смотрит на меня и говорит – красивая. Я молчу. А она говорит – у тебя девочка есть? Я говорю – а у тебя когда самолет? Она говорит – ну и ладно. Потом еще молчали минут пять. В конце она говорит – ты будешь обо мне помнить? Я говорю – наверное. На память пока не жалуюсь. Тогда она встала и ушла. Больше уже не плакала.

14 мая 1995 года.

Октябрина Михайловна умерла. Вчера вечером. Больше не буду писать.

Татьяна Тронина

Весенняя

И ты вступил в блаженные селенья,

Как некий дух, достойный жизни вечной.

Здесь нет надежд, желания, томленья,

Здесь твой эдем, мечты предел конечный.

Перед лицом единственно прекрасной

Иссяк источник горести напрасной.

Гёте, «Мариенбадская элегия»

– …Парад примет Президент России Борис Николаевич Ельцин. Вот что он заявил накануне: «Россияне! В этот печальный и светлый день…»

Михаил Иванович открыл глаза. Его разбудил телевизор, включенный у соседей, где-то за стеной.

Старик осторожно, с трудом, поднялся с кровати, преодолевая головокружение, добрался до окна и распахнул створки (этаж был первым). Где Гуля-то?

В доме, в другом подъезде, жила Гуля Рахматуллина, дворничиха – низенькая, широкая, похожая на пирата краснолицым свирепым своим лицом, ровесница Михаила Ивановича. Была Гуля странно молчалива, и, если со стороны посмотреть, ее даже можно было принять за немую. Но по утрам она будила весь огромный дом высоким неразборчивым криком: «Сама лентяй! Дурак глупая!» – и что-то еще в таком же роде. А дело в том, что каждое утро Гуля ругалась с водителем мусороуборочной машины, приезжавшим во двор опростать баки, и каждый раз выполнявшим свою работу очень неаккуратно, с чем Гуля никак не могла смириться – кто же так к своей работе относится? Во все остальное время дворничиха хранила презрительное молчание.

И если проходила мимо Михаила Ивановича, то лишь молча улыбалась. Никогда не останавливалась, чтобы поговорить.

Но раз в году она целенаправленно шла к распахнутому стариковскому окну (а окно у Михаила Ивановича целый день было распахнуто, точно тот боялся хоть на минуту, хоть на мгновение быть отрезанным от этого мира, от воздуха, от неба) и здоровалась, поклонившись.

…А, вон и она, Гуля, легка на помине!

Дворничиха приблизилась к окну и произнесла сколь можно приветливо:

– Здраста, Мишка!

На что старик ответил, как и во все прошлые года:

– Здравствуйте, Гуля Ижбердиевна! С праздником!

Гуля снова улыбнулась, ничего больше не сказала и ушла, переваливаясь с ноги на ногу. При ходьбе на праздничной ее, с люрексом, кофте звенели и переливались ордена с медалями, затмевая своим сиянием блеск фальшивой турецкой нити.

Это была величайшая, величайшая милость – старик это прекрасно понимал, – ибо никому больше дворничиха не улыбалась и ни с кем не здоровалась.

Раньше, в прежние года, вслед за Гулей выходил из дома и он. У Михаила Ивановича на груди звенел свой иконостас.

На Театральную площадь ехал. Праздник – цветы, музыка, речи… Но более всех поздравлений и речей старик ждал улыбку от Рахматуллиной Гули утром Девятого мая.

Он был особенным, этот старик, перечитавший за свою жизнь сотни прекрасных и умных книг, и потому больше всего ценил то, что дарилось бескорыстно, от всего сердца.

Но сегодня старик никуда не пошел. Не мог. Здоровье вот подкачало…

Остался дома и погрузился в воспоминания.

…Тоже весна была. Весна 45-го. Судьба тогда забросила старика… нет, не старика, а юношу, двадцатидвухлетнего Мишу Рубцова, милого, скромного, тихого и тихо-красивого (таких неярких, но чистых в своей простоте юношей всегда рожала русская земля) – в дальние страны.

Европу они освобождали.

…Какой-то дом. Домик. Особнячок одноэтажный – без мебели и без прочих вещей, без которых не может прожить нормальный человек, только рояль в одной из пустых комнат – бог весть как выстоявший все бои рояль, поцарапанный весь. Миша нажал на одну из клавиш – и в воздухе зазвенела высокая нота. И правда, живой!

Только что отгремел очередной уличный бой. (Его подробностей старик сейчас уже не помнил.) А после этого боя он, молодой – Миша Рубцов, – бесцельно ходил по пустым комнатам чужого дома, и под тяжелыми его сапогами жалко похрустывало какое-то стекло. Оконное, должно быть – рамы зияли пустотой. Этот хруст напоминал о чьей-то разбитой жизни.

В пустые рамы заглядывал свежий лохматый плющ, успевший сильно разрастись за весну, так любопытно и немного наивно заглядывал.

И солнце дробилось сквозь листья, и прыгали по комнате оранжевые солнечные зайчики, и ветерок в лицо дышал томный, майский – который не греет и не холодит, а только гладит и утешает. И рояль в соседней комнате вдруг заговорил.

Это, значит, Миркин тоже на рояль наткнулся – был у них во взводе такой Давид Миркин, а попросту – Додик, бывший консерваторец… то есть не бывший, потом-то он свое наверстал, просто он тысячу раз мог отмазаться от мобилизации, ведь его гением считали, талантищем (правильно, кстати, считали). Ему пришлось на обман идти, чтобы быть со всеми. Он очень хотел быть со всеми, исполнить то, что называлось долгом. А когда Додик в пути натыкался на всякие музыкальные инструменты, именно натыкался, ибо ко всему прочему и близорук еще был, – то принимался с жадностью извлекать из них музыку. Его любили, Додика этого, – и не только за его музыку, за безрассудную и глупую смелость еще, хотя солдат был он никакой, а портянки за четыре года так и не научился вертеть, все ноги натирал.

Додик тогда в одной из комнат разрушенного дома на чудом выжившем рояле играл Бетховена. «Весеннюю» сонату.

Это была такая нежная мелодия, что казалось, будто ничего нежнее ее на свете и нет – какая-то безумная, абсолютная гармония.

Впрочем, иначе и не могло показаться огрубевшему солдатскому слуху Миши Рубцова. Пчелы над клевером, первая листва, облака… словом, перед глазами моментально рисовались картины проснувшейся природы. У Миши Рубцова, стоявшего в соседней комнате, посреди обломков мебели и разбитого стекла, тогда даже дыхание перехватило, он словно получил возможность видеть далеко-далеко, будто за окном был не разрушенный город, а поля и луга, где пчелы и облака. Где все полно счастьем и покоем – мир, мир, мир! – и, самое-то главное – предчувствием любви.

Додик тогда, в мае 45-го, в чужом доме, чужой стране – играл прекрасно, с каким-то особенным вдохновением. Наверное, с чувством человека, который выполнил свой долг. Звуки из-под его пальцев вылетали легкие, потому что на сердце у Додика было тоже легко.

А Миша Рубцов был уже полон предчувствием любви, даже – отравлен сладко, так он поверил своему другу Додику. Вот бы встретить девушку, которая похожа на эту музыку, на майское солнце, на безмятежные облака в чистом небе…

Назад Дальше