— Как так?
— Да так. Случится в маскарад… Ну да, моя, und Punctum![6]
— А кто ж вам узел-то принес?
Эмилия ничего не отвечала и, надув губы, вышла из комнаты вслед за мадам Фритче. Спустя минут десять она вернулась одна, без тетки, и когда Кузьма Васильевич снова принялся ее расспрашивать, она посмотрела ему в лоб, сказала, что стыдно быть кавалеру любопытным (при этих словах лицо ее немного изменилось, словно потемнело) и, достав из ломберного стола колоду старых карт, попросила его погадать на ее счастье и на червонного короля.
Кузьма Васильевич засмеялся, взял карты, и всякие нехорошие мысли тотчас выскочили у него из головы.
Но они еще раз вернулись к нему в тот же день. А именно: он уже вышел из калитки на улицу, уже простился с Эмилией, в последний раз крикнув ей «Adieu, Zuckerpüppchen!»[7], как вдруг мимо его прошмыгнул человек невысокого роста и, обернувшись на миг в его сторону (ночь давно наступила, но луна светила довольно ярко), выставил цыганское худощавое лицо с черными густыми бровями и усами, черными глазами и крючковатым носом. Человек этот тотчас бросился за угол, а Кузьме Васильевичу показалось, что он узнал не лицо его, — он никогда не видал его прежде, — а обшлаг его рукава: три серебряные пуговки явственно сверкнули на луне. Тревожное недоумение зашевелилось в душе осторожного лейтенанта; вернувшись домой, он не закурил, по обыкновению, своей пенковой трубки. Впрочем, неожиданное знакомство с любезною Эмилией и приятные часы, проведенные в ее обществе, способствовали взволнованному настроению его чувств.
XКакие бы ни были опасения Кузьмы Васильевича, они рассеялись скоро и не оставили следа. Он стал частенько наведываться к обеим дамам из Риги. Влюбчивый лейтенант сблизился с Эмилией. Сперва он стыдился этой близости, скрывал свои посещения, потом перестал стыдиться и скрываться; кончилось тем, что он охотнее сидел у своих новых знакомых, чем у кого бы то ни было, не говоря уже о собственных не слишком веселых четырех стенах. Сама мадам Фритче уже не возбуждала в нем неприятных ощущений, хотя обращалась с ним неприветливо и угрюмо по-прежнему. Особы мало зажиточные, подобные госпоже Фритче, в гостях своих преимущественно ценят щедрость; а Кузьма Васильевич был скупенек и дарил больше изюмом, грецкими орехами, пряниками… Только раз он, по собственному выражению, «разорился», поднес Эмилии легонькую розовую косынку настоящей французской материи; а она в тот же день прожгла на свечке его подарок. Он стал ей выговаривать: она нацепила косынку на хвост кошке; он рассердился; она рассмеялась ему в нос. Кузьма Васильевич должен был, наконец, самому себе сознаться, что он не только не пользовался уважением дам из Риги, но даже доверия их не заслужил: его никогда не впускали разом, без предварительного осмотра; иногда заставляли дожидаться, иногда отсылали прочь безо всякой церемонии и, желая что-нибудь скрыть от него, беседовали при нем по-немецки. Эмилия не отдавала ему никакого отчета в своих поступках и на его вопросы отвечала как-то вскользь, словно не расслышав его слов; а главное: некоторые комнаты в доме мадам Фритче, который был довольно обширен, хотя с улицы казался лачужкой, оставались для него постоянно закрытыми. За всем тем Кузьма Васильевич не прекращал своих посещений, а, напротив, учащал их: он все-таки живых людей видел. Самолюбие его удовлетворялось также и тем, что Эмилия продолжала называть его Флорестаном, находила его красавцем необыкновенным и уверяла, что у него глаза, как у райской птицы, «wie die Augen eines Paradiesvogels!»
XIОднажды, в самый развал лета, в полдень, Кузьма Васильевич, провозившись целое утро на солнце с подрядчиками и работниками, притащился измученный, разбитый к калитке слишком известного ему домика. Он постучался; его впустили. Он ввалился в так называемую гостиную и тотчас же прикорнул на диване. Эмилия подошла к нему и отерла платком его взмокший лоб.
— Как он устал, мой крошка! Как ему жарко! — проговорила она с соболезнованием. — Боже мой! хоть бы воротник расстегнул. Господи! Так душка и прыгает.
— Умаялся я, дружок, — простонал Кузьма Васильевич. — С утра на ногах, да на самом всё припеке. Беда! Домой хотел идти. Там опять эти аспиды, подрядчики! А у вас тут прохлада… кажется, соснул бы.
— Ну что же? Почивай, мой цыпленочек; здесь никто не мешает…
— Да совестно как будто…
— В-вот, что за совесть! Почивай. А я тебя буду… как это по-вашему?.. байбайкать. «Schlaf, mein Kindchen, schlafe!»[8] — запела она.
— Водицы бы сперва испить…
— Вот тебе стакан воды. Свежая! Как кристалл! Постой, я подушечку под голову положу… А вот это от мух.
Она закрыла ему лицо платком.
— Спасибо, купидончик… Я только так… вздремну маленько…
Кузьма Васильевич закрыл глаза и заснул немедленно.
— «Schlaf, mein Kindchen, schlafe!» — напевала Эмилия, покачиваясь из стороны в сторону и сама тихонько подсмеиваясь и песенке своей и своим движениям.
«Какое у меня большое дитя! — думала она. — Мальчик!»
XIIЧаса через полтора лейтенант проснулся. Ему чудилось сквозь сон, как будто кто-то его трогает, наклоняется, дышит над ним. Он ощупался, сдернул платок. Эмилия стояла на коленях близехонько возле него; выражение ее лица показалось ему странным. Она тотчас же вскочила, отошла к окошку и спрятала что-то в карман.
Кузьма Васильевич потянулся.
— Однако ж я-таки всхрапнул лихо! — промолвил он зевая. — Поди-ка сюда, мэйне зюссе фрейлен![9]
Эмилия подошла к нему. Он проворно приподнялся, сунул руку в ее карман и достал небольшие ножницы.
— Ach, Herr Je![10] — невольно воскликнула Эмилия.
— Это… это ножницы? — пробормотал Кузьма Васильевич.
— Ну да, конечно. А ты что думал… пистолет? Ах, какое у тебя смешное лицо! Измято, как подушка, и волосы на затылке все кверху… И не смеется… Ах, ах! И глаза опухли… Ах!
Эмилия захохотала.
— Ну, будет, — проворчал Кузьма Васильевич и встал с дивана. — Будет зубы-то без толку скалить. Коли ничего умнее придумать не можешь, я ведь уйду… Я уйду, — повторил он, видя, что она не унимается.
Эмилия умолкла.
— Ну, полно, оставайся; я не стану… Только волосы поправить надо…
— Нет, что ж… Оставь! Я лучше уйду, — сказал Кузьма Васильевич и взялся за фуражку.
Эмилия надулась.
— Фуй, какой злой! Настоящий русский! Все русские злые! Вот он уходит. Фуй! Вчера мне пять рублей обещал, а сегодня ничего не дает и уходит.
— У меня с собой денег нет, — буркнул Кузьма Васильевич уже в дверях. — Прощай!
Эмилия посмотрела ему вслед и погрозилась пальцем.
— Денег нет! Слышите, слышите, что говорит! Ох, какие обманщики эти русские! Но погодите, мопс вы этакой… Тантушка, пожалуйте-ка сюда, я вам что скажу.
Вечером того же дня Кузьма Васильевич, ложась спать и раздеваясь, заметил, что в верхнем крае его кожаного пояса вершка на полтора распоролся шов. Как человек аккуратный, он тотчас достал иголку и нитку, навощил ее и сам зашил прореху, а впрочем, не обратил никакого внимания на это, по-видимому, ничтожное обстоятельство.
XIIIВесь следующий день Кузьма Васильевич посвятил служебным обязанностям; он не выходил из дому даже после обеда — и вплоть до ночи, в поте лица, строчил и переписывал набело рапорт к начальству, немилосердно путая буквы п и е, всякий раз ставя после «но» восклицательный знак, а после «впрочем» — точку с запятой. На другое утро босоногий жиденок, в изорванном халате, принес ему письмо от Эмилии — первое письмо, полученное от нее Кузьмой Васильевичем: «Mein allerliebster Florestan[11] — писала она ему, — неушта ты так рассердился на твою Zuckerpüppchen, што не пришел вчирась? Пожалуста, не сердись, если ты не хочешь, штоп твоя веселая Эмилия очень много плакала, и приходи непременно сиводни в 5 часов вечера». (Цифра 5 была окружена двумя венками.) «Я очень, очень буду рада. Твоя любезная Эмилия». Кузьма Васильевич внутренно подивился учености своей любезной, дал жиденку грош и велел сказать, что хорошо, мол, приду.
XIVКузьма Васильевич сдержал слово: пяти часов еще не пробило, как уж он стоял перед калиткой госпожи Фритче. Но, к удивлению своему, он не застал Эмилии дома; его встретила сама хозяйка и, сделав предварительно — о, чудо! — книксен, сообщила ему, что по непредвиденным обстоятельствам Эмилия принуждена была отлучиться, но что она скоро вернется и просит его подождать ее. На госпоже Фритче был опрятный белый чепец; она улыбалась, говорила вкрадчивым голосом и, очевидно, старалась придать приветливое выражение своему угрюмому лицу, которое, впрочем, нисколько от этого не выигрывало, а, напротив, принимало какой-то зловещий оттенок.
— Вы, господин, присядьте, присядьте, — твердила она, подвигая кресло, — а мы вас, если позволите, попотчуем!
Мадам Фритче еще раз сделала книксен, вышла из комнаты и скоро вернулась с чашкой шоколада на маленьком железном подносе. Шоколад оказался качества сомнительного, однако Кузьма Васильевич выпил всю чашку с удовольствием, хотя решительно не мог понять, откуда бралась такая прыть у мадам Фритче и что всё это значило? Со всем тем Эмилия не приходила, и он начинал терять терпение и скучать, как вдруг ему послышались за стеной звуки гитары. Сперва раздался один аккорд, потом другой, третий, четвертый — всё громче, громче и полней. Кузьма Васильевич изумился: у Эмилии точно была гитара, но с тремя струнами; он всё еще не собрался купить ей остальные; притом же Эмилии дома не было. Кто ж это мог быть? Опять раздался аккорд, и так звонко, словно в самой комнате… Кузьма Васильевич обернулся и чуть не вскрикнул от испуга. Перед ним, на пороге низенькой двери, которой он до тех пор не заметил, — тяжелый шкаф ее задвигал, — стояло неизвестное существо: дитя не дитя, и не взрослая девушка. Одета она была в белое платьице с пестрыми разводами и красные башмаки с каблучками; прихваченные сверху золотым ободком, густые черные волосы падали в виде плаща с небольшой головки на худенькое тело. Из-под мягкой их громады блестели темным блеском огромные глаза; голые смуглые ручки, обремененные запястьями и кольцами, неподвижно держали гитару. Лица почти не было видно: так оно казалось мало и темно, только губы алели да обозначался узкий прямой нос. Кузьма Васильевич долго стоял как вкопанный и пристально, не смигнув ни разу, глядел на это странное существо; и оно на него глядело и тоже не мигало и не шевелилось. Наконец он очнулся и маленькими шажками подошел к нему.
Темное личико начало понемногу улыбаться, белые зубки сверкнули вдруг, головка приподнялась и, чуть-чуть встряхнув кудрями, показалась во всей своей резкой и тонкой красоте. «Это что за бесенок?» — подумал Кузьма Васильевич и, нагнувшись еще поближе, промолвил вполголоса:
— Фигурка! Эй, фигурка! Кто вы такая?
— Сюда, сюда, — промолвила немного сиплым голоском, нерусским, медлительным говором и с неверными ударениями «фигурка» и подалась назад шага на два.
Кузьма Васильевич вслед за ней переступил порог и очутился в крохотной комнатке без окон, обитой по стенам и по полу толстыми коврами из верблюжьей шерсти. Сильный запах мускуса так и обдал его. Две желтые восковые свечи горели на круглом столике перед низким турецким диванчиком. В углу стояла кроватка под кисейным пологом с шелковыми полосками, и длинные янтарные четки, с красною кистью на конце, висели близ изголовья.
— Да позвольте наконец, кто вы такая? — повторил Кузьма Васильевич.
— Се́стра… се́стра Эмилии.
— Вы ее сестра? И здесь живете?
— Да… да…
Кузьма Васильевич захотел прикоснуться к «фигурке». Она отшатнулась.
— Как же это она никогда мне о вас не говорила?
— А не́льзя… не́льзя…
— Вы, стало быть, скрываетесь… прячетесь?
— Да…
— Есть такая причина?
— Есте… есте.
— Гм! — Кузьма Васильевич опять захотел прикоснуться к «фигурке», она опять отшатнулась. — То-то я вас никогда не заметил. Я, признаюсь, и существования вашего не подозревал. И мадам Фритче, старуха эта, вам тоже доводится теткой?
— Да… то́тка.
— Гм! Вы как будто по-русски плохо понимаете. Как вас зовут, позвольте узнать?
— Ко́либри.
— Как?
— Ко́либри.
— Ко́либри? Вот необыкновенное имя! Это, помнится, в Африке бывают такие насекомые?
XVКолибри засмеялась коротким странным смехом… точно у ней в горле стеклышки столкнулись. Она покачала головой, повела кругом глазами, положила гитару на стол и, проворно подойдя к двери, разом ее притворила. Она двигалась живо и ловко, с едва слышным быстрым шумом, как ящерица; сзади ее волосы спускались ниже колен.
— А зачем вы дверь-то заперли? — спросил Кузьма Васильевич. Колибри приложила палец к губам:
— Эмилия… Не надо… ее не надо.
Кузьма Васильевич ухмыльнулся.
— Уж не ревнуете ли вы?
Колибри приподняла брови.
— Цо?
— Ревнуете… сердитесь, — объяснил Кузьма Васильевич.
— О да!
— Вот как! Много чести!.. Послушайте, сколько вам лет?
— Семинадцать.
— Семнадцать, вы хотите сказать?
— Да.
Кузьма Васильевич окинул внимательным взором свою фантастическую собеседницу.
— Какая же вы красоточка, — проговорил он внушительно. — Чудо, просто чудо! Что за волосы! Глаза! А брови-то, брови!.. У!
Колибри опять засмеялась и опять повела своими великолепными глазами.
— Да, я красавица! Садитесь, и я сяду… подле.
— Извольте, извольте… Но, воля ваша, какая же вы сестра Эмилии? Вы на нее нисколько не похожи.
— Нет… я се́стра… куджи́на. Вот… возьмите… свето́к. Хороший свето́к. Пахнет. — Она вынула из-за пояса ветку белой сирени, понюхала, откусила лепесток и подала ему всю ветку. — Хотите варенья? Хорошее… из Константинополи́… шербет. — Колибри достала из небольшого комода обернутую в кусок алой шелковой материи, со стальными блестками, раззолоченную баночку, серебряную ложечку, хрустальный граненый графинчик с водой и такой же стаканчик. — Кушайте шербет, господин; он очень прекрасный. Я вам буду петь… Хотите? — Она схватила гитару.
— А вы поете? — спросил Кузьма Васильевич, кладя себе в рот ложку действительно превосходного шербету.
— О да! — Она откинула назад свою косу, наклонила голову набок и взяла несколько аккордов, старательно глядя на концы своих пальцев и на ручку гитары… потом вдруг запела не по росту сильным и приятным, но гортанным и для уха Кузьмы Васильевича несколько диким голосом. «Ах ты, моя кошечка!» — подумал он. Пела она песню заунывную, нисколько не русскую и на языке, совершенно Кузьме Васильевичу не знакомом. По его уверению, звуки: «кха, гха» — то и дело слышались в пении, а под конец она протяжно повторила: «синтамар» или «синцимар», что-то в этом вкусе, подперлась рукой, вздохнула и опустила гитару на колени. — Хорошо? — спросила она. — Еще хотите?
— С моим удовольствием, — отвечал Кузьма Васильевич. — Только зачем это у вас такое лицо, словно всё печальное? Вы бы шербету откушали.
— Нет… вы сами. А я еще… Эта будет веселей. — Она спела другую песенку, вроде плясовой, на том же непонятном языке. Опять послышались Кузьме Васильевичу прежние гортанные звуки. Ее смуглые пальчики так и бегали по струнам, «как паучки». И кончила она этот раз тем, что бойко крикнула: «Ганда!» или «Гасса!» — и застучала кулачком по столу, сверкая глазами…
XVIКузьма Васильевич сидел как отуманенный. Голова у него кружилась. Так это всё было неожиданно… Да и запах этот, пение… свечи днем… шербет с ванилью… А тут Колибри всё ближе к нему подвигается, волосы ее блестят и шуршат, и пышет от нее жаром, и это печальное лицо… «Русалка!» — подумал Кузьма Васильевич. Неловко ему что-то становилось.
— Душечка моя, — промолвил он, — признайтесь, что́ вам вздумалось меня сегодня к себе позвать?
— Вы моло́дой, хорошенький… Я та́ких люблю.
— А, вот что! Но что скажет Эмилия? Она мне письмо написала: она должна сейчас прийти.
— Вы не говорите ей… ничего! Беда! Убьет!
Кузьма Васильевич засмеялся.
— Будто она такая злая?
Колибри несколько раз с важностью качнула головой.
— И мадам Фритче тоже ничего. Ни! ни! ни! — Она тихонько постучала себе по лбу. — Понимаешь, офицер?
Кузьма Васильевич нахмурил брови.
— Тайна, значит?
— Да… да.
— Ну, пожалуй… словечка не пророню. Только за это ты поцеловать меня должна.
— Нет, после… когда уйдешь.
— Вот еще что выдумала! — Кузьма Васильевич нагнулся было к ней, но она медленно отклонилась и выпрямилась, как уж, на которого набрели в лесной траве. Кузьма Васильевич уставился на нее. — Вишь ты, — промолвил он наконец, — злюка какая! Ну, господь с тобою!
Колибри задумалась и обернулась к лейтенанту… Вдруг три мерных глухих удара раздались где-то в доме. Колибри усмехнулась, почти фыркнула.
— Сегодня — нет, завтра — да. Завтра приходи.
— В котором часу?
— В семь… вечером.
— А как быть с Эмилией?
— Эмилия… нет; не будет.
— Ты думаешь? Ну, хорошо. А только ты завтра скажешь мне…
— Цо? (лицо Колибри всякий раз, когда она что спрашивала, принимало детское выражение).
— Зачем ты от меня так долго пряталась?
— Да… да; завтра всё будет; конец будет.
— Смотри же, а я тебе подарочек принесу…
— Нет… не надо.
— Отчего же? Ты вот, я вижу, наряжаться любишь.
— Не надо. Это… это… это… — и она указала пальцем на свое платье, на свои кольца, запястья, на всё, что ее окружало, — это всё мое. Не подарок. Я не бе́ру.