Татьяна Алексеевна Мудрая
Огняник
Молодая женщина сгрузила котомку у покосившихся ворот и стала пытать ржавый висячий замок ключом, что висел на потертом шейном гайтане. Все движения, все вещи, что окружали её, были нарочито неловкие, старомодные, дряхлые, будто она хотела заклясть ими само время. Не элегантный рюкзачок, подаренный на позапрошлый день рождения, — но та самострочная поделка, что бросил наземь ее муж, отправляясь в город налегке. Не брючный костюм успешной бизнес-леди — но шерстяная, вся в складках, юбка, жакет в талию и платок, скрученный в тугой жгут и повязанный поверх кос. То бабкино памятное, что осталось от матери, да и самой матерью сохранялось лишь по чистой ностальгии.
А уж ключ! Копию этого чудища отказывались делать еще десять лет назад: длиной в ладонь, с многоступенчатой, как космический корабль, бородкой, он так и оставался в единственном экземпляре. Это при том, что на замок никто не покушался даже в эпоху тотального воровства. Старый, из грубого чугуна — чем снять, проще поверх калитки сигануть.
Так она и поступила, благо ловкость осталась девичья.
Открыла изнутри засов, соединивший два куска гнилой ограды, прошла по замусоренной мхом и грибами-дождевиками тропке, змеящейся под зарослями бурьяна и одичавшей малины, по пути потрогала одинокий, весь в парше, яблоневый ствол — и оказалась лицом к лицу с домом. Ах, наш общий семейный угол — дряхлое прибежище летних времен! Совсем прежний, если не вглядываться. Даже удивительно после стольких лет и после унылой шеренги брошенных элитных особняков, которую женщина видела по дороге со станции. Конечно, перила завалились, но крыльцо даже не подгнило — на цементные блоки ставили. Как хорошо было тут сидеть с книжкой или миской земляники на коленях! Или с ними обеими. Окна не побиты, сквозь мутное стекло видны щиты — ими окна были заложены изнутри. Дикий виноград, когда-то еле живой, разросся узловатыми плетьми — последние годы всё растительное так и прёт, как из квашни с хорошо расстоявшимся тестом. Тропинка ведь по голому месту шла. И эти люпины шеренгой перед фасадом, все сплошь фиолетовые, как назло. Вырождаются без ухода.
Вдова решительно поднялась на ступеньки, вынула маленький блестящий ключ с винтовой нарезкой и отперла дверь на веранду. Прошло точно по маслу, подумала она. А ведь двойные створки что ни год опускались, приходилось без конца подпиливать снизу.
Внутри хлам и дрязг, ватную обивку зимней двери, что ведёт в тёплое помещение, пообъели мыши, этажерка — винтажная, с резными столбиками, — одной ножкой провалилась в гнилой пол. Снова достаётся ключ, английский замок снова поддаётся без малейшего сопротивления, и женщина оказывается в комнатушке, которую можно назвать столовой. Хотя семейное название было — кухня. Здесь, на столе, вписанном в стены, как квадратура круга, резали овощи и провертывали мясо, ломали надвое краюху черного хлеба и макали горбушку в мёд. Под умывальником мыли посуду, складывая на тумбочку (внутри последней коварно затаилось вонючее помойное ведро) или на трухлявый венский стул.
Из кухни два открытых дверных проёма ведут — один к зеву, другой прямо к плите большой голландки. Чтобы печь исправно готовила еду, ее саму приходилось кормить досыта. Вот и сейчас женщина видит, что на обитом железными полосами куске пола перед печной дверцей стоит чугунная корзина с дровами, а рядом — кочерга с тяжёлой бронзовой рукоятью и такой же совок.
Женщина только сейчас ощущает, как продрогла: лето холодное — год от года всё холодней — и насквозь сырое. Однако прежде чем растопить, надо залезть на стул и открыть вьюшку в трубе, прямо над плитой с двумя конфорками. Крышка вся в чернющей саже и пачкает непривычные пальцы. Когда женщина слезает вниз и открывает малую дверцу поддувала, оказывается, что там полно золы: хрупкие серебристо-серые хлопья, которые приходится выгребать в ведро.
Наконец, дрова загружены, подожжён для затравки клочок старой газеты, робкое пламя лижет сначала слова — «тягой к аскетизму… возврат к идеалам сельской и загородной… апатия» — потом нащепанные ножом лучинки и, наконец, почуяв исправную тягу, весёлым флажком перекидывается на сухие, хорошо выдержанные дрова.
— Так только насчёт коньяка говорят — «выдержанный», — вслух думает она. — Или о человеке.
И садится на корточки перед открытым огнем.
Щедрое берёзовое тепло понемногу заставляет ее раздеться из всего вдовьего и вороньего: сменные одёжки она успела найти в огромном, на полкомнаты, дубовом шифоньере. (Типичный славянский шкаф, ага.) Голубое ситцевое платьишко, что выгорело до неразличимости рисунка на нем, синюю кофту с роскошными янтарного цвета пуговицами, мягкие туфли, чуть тронутые зеленоватой плесенью, но сухие.
Пока она справлялась с ними — потолстела, детушка, раздалась в боках от своей конторской, то бишь офисной жизни, приговаривает некто в ней едким старушечьим голоском — огонь в печи развеселился, начал прыгать и стрелять в пол угольками. Только успевай бить по ним кочергой…
В этот момент во внешнюю дверь что-то тихонько поскреблось и стукнуло — будто когтем.
Женщина вышла, накинув поверх кофты платок.
На пороге стоял мужчина.
— Здравствуйте. Я, собственно, сосед ваш.
— Очень приятно, — машинально пробормотала она. Какие тут соседи — дома насквозь пустые, а на другой стороне улицы лес. Ну, лесопарк бывший, разницы-то сейчас…
Молодое смугловатое лицо, долгие волосы будто пылью присыпаны и собраны сзади в пучок. Черноглаз и чернобров, в плечах, правда, узковат и роста небольшого — таких она почему-то не боится, будь они хоть какие айкидошники и каратисты.
Да, она не боится. Не боится. Ибо не отнимешь того, чего нет, будь то положение в несуществующем обществе, работа, семья, дети… сама жизнь.
— Я, собственно, вот зачем. У вас тут медного лома не найдется?
— Вот кочерга только. Тяжелая. Не подойдет? — инструмент в одну секунду поворачивается к антагонисту боевой частью. Он смеется:
— Я о вторсырье думал. Бронза тоже неплоха.
— Не думала, что пункты приёма цветных металлов еще водятся на этой грешной земле, — отбривает она.
— Для себя беру. На переплавку. Электрум тоже можно. И латунь. И принцметалл. Золота не отдадите, если и имеется, верно? А вот олова и чистого серебра мне даром не надо. Все в угар уходят.
— Ремесленник? Мастер?
— Можно и так сказать.
Внутренней старухе приходит в голову, что золотое колечко и серьги в ушах можно бы и обменять на кой-какой съестной припас или кухонную утварь, но затевать торг как-то неуместно.
— Я же не даром, — отвечает пришлец на невысказанные мысли. — Даром — это на полигонах и развалинах.
— Посмотрю, — отвечает женщина. — Вряд ли чего отыщу, правда. Здесь оставляли то, на что никакой вор не польстится. Книги, тряпьё, всякая рваная рухлядь…
— Разные бывают воры, — философски отвечает мужчина. — Так я загляну завтра, можно?
— Отчего же нет, — отвечает она, прикидывая, осмелится ли дождаться — или, наоборот, пуститься в дальнейшие странствия из места, как ни на то уже угретого. Странствия, кстати, совершенно бесплодные.
— Погодите, — решается она. — Я поищу сейчас, а то мало ли что завтра случится. Вы что на обмен даёте?
— Да что угодно, — глухо говорят ей в спину. — Вплоть до себя самого.
Пока женщина лихорадочно обыскивает схроны и детские прятки, шарится по углам в поисках старой электропроводки, сантехнических запчастей и оковок от мебели, съеденной жучком ещё до её рождения… Пока руки перебирают всякий пустой хлам, рассудок удивляется; отчего это на язык приходят такие старомодные обороты?
— Вот, — она предъявляет спутанную трансформаторную обмотку, пестик без ступки и пригоршню латунных шайб. — Но это и всё, наверно.
Одна рука протягивается, другую отводят. Немой ритуал торга.
— Что вы можете предложить на обмен?
— Стограммовую пачку кофе. Настоящего.
Это слишком дорогая, подозрительно дорогая плата и лишь помеха на долгом пути, но…
— Покажите образец.
— Турка у вас найдется? Или хотя бы кофейник. Сахар с собой в котомку брали?
Через минуту стальная кастрюлька с носиком уже на плите, надбитые чашки и штук семь черствых пряников — на салфетке, брошенной с краю стола, люди — за столом.
— Неудобно распивать напитки с незнакомцем.
— И с незнакомицей.
— Зоя Владимировна. Просто Зоя.
— Владислав. Просто Волек.
— Иностранец?
— Славянин, однако.
— А кофе хороший.
— Редкий даже по докризисным меркам.
— У нас был кризис? Вот не заметила.
— Вялотекущий. Растянулся лет на двести, по моему подсчёту.
В большом, «чистом» зальце расположена тыльная часть голландки, ровно побеленная панель с одной вьюшкой на верху и даже без трещин в обмазке. Когда Зоя протопила печь, а Волек затворил трубу, оба догадались, что это самая тёплая комната в доме. И самая светлая — если щиты в окон отвалить.
…широко распахнут старый диван под названием «тахта», низкий, с подушками и валиками, и застелен пледами и шалями. Не беда, если всему этому больше лет, чем самой Зое, что распахнула, расстелила саму себя посреди тахты, закрылась маленькими ладошками. Не хватает рук на всё и вся, ну что поделать!
Руки Волека бережно отводят их, губы снимают пылинки с кожи, зубы чуть покусывают соски.
— Какие холодные. Какие острые. Ты вампир, что ли?
— Ой, нет. Я из противоположной сказки.
В самом деле — его тело как жаром налилось, в глазах пляшет сизый туман, а волос… рыжий совсем сделался, когда пыль отряхнулась.
— Ты что в чашки, кроме кофе, плеснул — коньяка, что ли?
— Отвар любистка. Да ты, небось, и не знаешь, что это такое.
— И знать не хочу. Ой, Волек-волк, я совсем дурная.
— Это от счастья. Мой дружок Георгий Амаду верно говорит, что самое лучшее блюдо — это молодая вдова, которая несколько лет томилась в собственном соку.
— Наглец непотребный. Непочётник.
— Да? Так ударь меня в отместку. Хотя бы этой косой распущенной.
Она некрасива, хотя сейчас об этом не помнит и не знает. Одни волосы хороши, что длиной, что цветом. Гладкие, каштановые, скрученные в жгут, — скользят по его спине, как змея, и снова падают ей на живот вместе с его поцелуями.
Вместе с его руками, что позволяют себе невиданные дерзости. Обхватывают грудь, скользят по пышным ягодицам, отчего безымянная женщина выгибается навстречу ему, как боевой лук. Проникают во все тайные, запретные отверстия.
Вместе с его языком, что раскрывает шершавость губ, нежно касается ушных мочек, играет с серёжками, скользит в глубь раковины, вливает в нее дотоле неслыханные слова:
— В тебе много светлой воды, прекрасная моя: ты течёшь как ручей.
— А ты — тёмный огонь. Ты раскалённая твердь. Кто говорит с тобой за меня?
— Твоё желание. Твоя жажда.
Он как мощное копьё в ее ладонях, но противится. Перехватывает руки, прижимает к ложу:
— Сам. Твоё дело — подчиняться.
И вот она уже поднята, как мост, пронзена, точно четырехгранным клыком, нанизана, словно скатный жемчуг на нить. Не сорваться. Не уйти.
Это он уходит.
Откатывается волной жара.
На дальнюю сторону постели.
— Я не умру?
— Что за мысли приходят тебе в голову! Нет. Во всяком случае, пока не родишь моего ребенка.
— Что за мысли приходят в голову тебе. Я же… прости… стерильна.
— Вот оно как… Как вы — почти все.
Владислав не спеша одевается — душно обоим. Оранжевый вечер глядится в окно, завтра будет непогода. Но сегодня солнце смотрит сквозь поредевшие облака.
— Зоя. Жизнь. Ты пока в паломничество не пускайся. Я вернусь. Беспременно.
На следующий день Зоя послушно ждёт. Бродит по саду, обламывает сухие ветки с плодовых и бесплодных деревьев, смотрит в печной огонь, пытаясь расшифровать его арабески. Есть неохота, хотя в мешке найдутся припасы на первое время. А вот кофе легко идёт: славно, что хотя бы эта отрава имеется.
Волек пришел нежданно-негаданно, хоть и глаза проглядела.
— Вот, подарок тебе. Рядом с ключом и крестом повесь.
Овальный слиточек из перевитых прядок разного цвета: желтых, красных, рыжих. Будто расплавились, но не перемешались. И ушко на нем.
— Амулет. Сегодня слепил.
Это вульгарное словцо режет слух — но в нём имеется какой-то иной смысл, пугающе буквальный.
Но Зоя не успевает додумать эту мысль — минуту спустя любовное безумие накрывает обоих снова. И сливает день с ночью.
Утром снова уходит: жди. Разжигай своё пламя втуне.
Зоя смотрится в зеркало, упрятанное в недра славянского шкафа: наверное, когда-то узкое пространство между отделений служило сервантом. Она сильно похудела в эти считанные дни — но и похорошела. Зеленоватые глаза обведены черным и блестят, губы напухли, прямые волосы чуть завились на концах.
Когда она выбирается за ограду — та, впрочем, капитулировала наподобие самой Зои и теперь лежит на вялой траве — за поворотом ждёт прекрасная неожиданность. К бывшему продуктовому магазинчику подъехала крестьянская лошадка с возком, на котором, белым по синему, неумело выписано слово «Хлеб». И что самое замечательное — так и есть взаправду. Некий сельский житель решил подкормить остатки дачного населения самодельным продуктом. Хилая очередь из трех-четырех человек стоит терпеливо. Добавочное удовольствие — вдыхать упоительный дух свежей выпечки, торговаться напоказ, выбирать из нехитрого изобилия: взять калач, халу или франзольку? А, может быть, калорийную булку, сдобренную хрустящим, с косточкой, изюмом?
Зоя оставляет здесь свои серёжки — кольцо стоило бы поберечь до следующего раза — и с гордостью несет в руках добычу: слоёное, обсыпанное сахаром сердце величиной в обе ее ладони.
Сердца хватает на два дня. Волек только для виду отщипнул кусочек, да и ей не больно охота.
На следующее утро возок снова приезжает, но очередь как-то странно косится на Зою — вернее, на дарёное Владиславом яйцо.
Той последней ночью, после любви, ей снится сон.
Будто лежит она посреди зеленой лужайки, и высокая трава, смеясь, гладит и щекочет обнаженное тело. Колышется…
И тут Зоя понимает, что это огромный змей, она лежит в его извивах, точно в колыбели. Голова змея увенчана короной, чешуйчатый хвост охлестывает бедра женщины, длинный тонкий язык разнимает стиснутые колени, проникает в лоно, как струйка огня. Дрожит, трепещет — и встречает встречную волну содроганий.
От ужаса или счастья она кричит?
Наполовину проснувшись, женщина видит, что змей никуда не ушёл. Только он алый, золотой, черный… Смрадный.
— Просыпайся, дурёха. Угоришь ведь. Испечёшься заживо, — голос Владислава доносится непонятно откуда. — Слишком я увлёкся.
— Печь, — еле доходит до Зои, когда ее уже уносит — неужто через рухнувшую крышу? — Сажа в трубе загорелась.
— Или поселковые доброхоты ведьминское гнездо подожгли. Тоже вариант.
Наверное, она всё-таки погибла, потому что летит внутри жаркого алого смерча, а внизу — блики и мерцание, которые ширятся… ширятся кругами.
— Дыши против лёта, а то горло воздухом забьёт, хуже того задохнёшься, — говорят ей.
Она видит огромную плоскую голову, рога, чешуи, в которых, как в раскалённых угольях, переливается рыжевато-синее пламя, и, наконец, понимает.
— Ты дракон. Огненный Змей. Который летает к молодым вдовам, чтобы ввести в соблазн и убить.
Владислав — а это он, он! Оборотень клятый! — смеется:
— Умница, даром что современное воспитание с образованием имеешь. С пол-оборота угадала.
— Куда ты меня уносишь?
— Куда захочу. Подальше от вселенского пожара. Погляди вниз, любимая моя. Видишь? Смотри ещё.
А там и нет ничего: только чернота и яркие искры, что хищно перемигиваются, перелетают из одной тьмы в другую. Оттуда, где они есть, — туда, где их еще не было.
— Ты всё попалил. Всё, что мне осталось на земле.
— Как это «всё» было ничтожно! Горсть праха и гнили.
Зоя изо всех сил бьёт кулаком по колючему панцирю.
— Я там родилась, скотина.
— И хотела там же умереть, наверное? У тебя это прямо на языке вертелось все дни. Погоди, вот разомкну кольцо, упадёшь вниз — будет тебе смерть.
Пока они спорят, пепелище понемногу кончается и вдруг перестаёт быть.
Внизу — одетая утренним светом густо-зеленая кипень, бреющий полет Змея колышет ее, опрокидывает наизнанку кроны. Лес. Бор. Пуща. Тайга. Парма. Зоя вспоминает все имена сразу.
Корабельные сосны, прямые и мощные стволы. Редкие пихты и ели. Курчавая шевелюра светлых берёз, клёнов и лип. Некие проплешины в непрерывно текущем внизу зелёном потоке — это лес или подлесок? Поляна или частый кустарник?
— Что это?
— Мой дом, — говорит летучий зверь и начинает кругами заходить на посадку. Ложится брюхом на плиты и размыкает объятие.
И ничего такого особенного. На противоположном краю поляны стоит обыкновенный «новодеревенский» коттедж, какие строили тысячами, а потом бросали тысячами, рассчитанный на столетия, но пришедший в негодность сразу же, как отключили свет, воду и канализацию.
Хотя нет: ловко срубленный из лиственницы (такое Зоя выучилась понимать на одной из прежних работ), плотно сложенный «в чашку» бревенчатый дом выглядел живым. И куда большим, чем на первый взгляд.
Внутри него тоже была жизнь.
Люди в странных тускло-желтых туниках, с неподвижно красивыми лицами вышли из него и выстроились шеренгой, кланяясь прибывшим.
Змей тем временем совершил нечто уж вообще неописуемое: поднялся с земли спиной к людям и закрутил себя в заднее сальто — наружу блескучим золотым брюхом. Снова перекинулся в человека.
— На меня смотришь? Нет, ты туда смотри. Они ждут, когда ты на их «здравствуйте» ответишь. Не очень-то старайся. Это бронзовые роботы.