Синяя кровь - Юрий Буйда 11 стр.


Ночью она не отвечала на ласки Эркеля — не могла, не было сил, и чувствовала при этом не больше, чем тоннель, через который проносится железнодорожный состав.

Арно приносил крымское вино, раздобывал где-то цветы, пытался разговорить ее, но она лишь слабо вздыхала, не в силах пошевелить пятикилограммовыми губами и пудовым языком.

Тяжелая, тупая, бесчувственная… жалкая царица…

После похорон матери и Жгута она перестала выходить из дома. Три раза в день на тумбочке у изголовья постели появлялись тарелки с едой. Закрывая глаза, она видела одно и то же: узкую крысиную голову без ушей, налитые лютой синевой глаза… а потом скрюченное тельце с горошинками позвоночника…

Она хваталась за любимого «Робинзона Крузо». Три круга голландского сыру, пять больших кусков вяленой козлятины, охотничьи ружья, мушкеты, пистолеты, бочонки с порохом и ружейными пулями, три железных лома, мешки с гвоздями, отвертка, топоры, точило, сверток листового свинца, бочонки с ромом, сухарями и крупчаткой, три бритвы, ножницы, дюжина хороших вилок и ножей, парусина, гамак, тюфяки, подушки, две старые заржавленные сабли… когда-то ее успокаивало одно перечисление этих вещей, которые Робинзон перетаскивал с брошенного корабля на остров…

Робинзон Крузо мечтал только о том, чтобы поскорее убраться с необитаемого острова, вернуться домой. Ида Змойро над страницами «Робинзона Крузо» в Чудове, который стоял на острове, мечтала о необитаемом острове, о настоящем острове, об острове без прошлого.

Она пыталась представить себе береговую полосу с прибоем, зеленые луга и рощи между холмами, одинокую скалу над морем, однако ей долго не удавалось сложить эти кусочки в целостную картину. Ида не отчаивалась, продолжая с тупой настойчивостью строить свой остров, и вот однажды он сам возник перед ее взором — вдруг вспыхнул слюдяной полоской топкого берега, освещенной закатным солнцем. Она попыталась увидеть его целиком, со всех сторон, и остров, повинуясь ее желанию, стал поворачиваться то одним боком, то другим, уводил в заросли, в болотистую низину со щетиной камышей, к искрящимся каменистым осыпям и крохотным полянам с густой высокой травой, мягко и мощно колыхавшейся под ветром, к небольшому острову в центре озера, на зеркальной поверхности которого дремало отражение облаков… Она поднималась на вершину невысокого холма, поросшего алыми и синими соснами. Вокруг расстилалось море, чуть подернутое жидким туманом. Запахи йода и сосен кружили голову. Глубоко дыша, Ида окидывала взглядом свои владения. Она чувствовала себя счастливой по-настоящему, потому что не нуждалась больше в счастье, и душа ее растворялась в воздухе, и все вокруг — колышущееся, пахучее, движущееся и неподвижное, твердое и жидкое, прекрасное и бессмертное — все становилось ее душой, и времени больше не было…

Пришел наконец день, когда она отправилась к озеру, которое лежало в центре острова. Солнце садилось. Если при свете дня озеро казалось сгустком теплого голубого света, то на закате, когда над водой потянулись неряшливые космы жидкого тумана, оно напоминало скорее болото — по берегам кое-где рос камыш, на воде цвели кувшинки. Поверхность озера была спокойна, но когда Ида вошла в воду, вода дрогнула, и в глубине, просвеченной лучами заходящего солнца, в темно-синей глубине она увидела чудовище, которое медленно всплывало из бездны… страшное, с узкой крысиной головой, жалкое…

Она с криком проснулась. Перевела дух. Подумала о смерти и с удивлением обнаружила, что боится ее. Слава Богу, она снова боялась смерти. Оно и понятно: мертвые не умирают — это участь живых. Вдруг вспомнила: Чакраварти Раджагопалачария. Усмехнулась. Потом услыхала звук — чайная ложка звякнула в стакане — и спустила ноги на пол. Нашарила туфли, встала, подняла руку — рука весила грамма три, ну, может, четыре.

За столом в кухне, скрестив голые ноги, сидела девочка лет тринадцати-четырнадцати. Пшеничные волосы, маленький нос, пухлые губы.

Увидев Иду, девочка вскочила, чуть не опрокинув чашку.

— Сейчас что? — спросила хрипло Ида. — Ночь?

— Вечер, — ответила басом девочка.

— Ты кто? Почему босиком?

— Тепло же…

— Как тебя зовут?

— Маняша, — прогудела девочка. — Однобрюхова я Маняша.

— Дай мне что-нибудь поесть, Однобрюхова Маняша. И чаю. Покрепче, с сахаром. Три ложки. Нет, четыре. — Обернулась — в дверях стоял Арно. — У нас есть вино? Нет, лучше водки. Рюмку бы водки, а?

Скрюченный трупик с горошинками позвоночника, узкая крысиная голова, глаза лютой синевы — она по-прежнему видела это почти каждую ночь. Но теперь ей хотелось двигаться, читать, пить вино, теперь в постели она отвечала на каждое движение Арно.

Днем она зубрила французский, читала Лермонтова, стряпала, а вечером учила Маню танцевать, носить чулки, платья и шляпки. Эркель нанял девочку присматривать за женой, а теперь Ида не хотела с нею расставаться.

Маняша расспрашивала об Англии, о сказочной актерской жизни, восхищалась платьями и шубами, которые Ида привезла из Лондона, и с удовольствием осваивала новые слова — «вдохновение», «поэзия», «бюстгальтер».

Ида научила ее пользоваться зубной щеткой, вилкой и ножом, заставляла мыться каждый день и подарила два платья из своих, а еще кое-что из белья.

Арно выкроил время, и они съездили в Москву — в Малом давали «Вассу Железнову» с Жаровым и «Ревизора» с Ильинским. Арно был в блестящем мундире с золотыми погонами и орденами, а Ида в изысканном гридеперлевом платье и в шляпке-вуалетке.

После «Метрополя» они заехали к Кабо. Того не оказалось дома. Соседка сказала, что он на даче: «Весь израненный. Домработница его чуть не убила насмерть. Ее-то милиция забрала, а он-то после больницы на дачу уехал».

— Крюк невелик, — сказал Арно.

Кабо страдал. Расставил по всему дому фотографии Фимы — и страдал. Страдал и каялся. В доме было холодно, грязно, всюду валялись окурки и луковая шелуха. У Кабо была забинтована шея — Алкмена пыталась перерезать ему горло, но говорить об этом он не желал. В бабьей лисьей шапке, в Фиминой шубе, дрожащий («Это нервное»), опухший и небритый, он производил жалкое впечатление. От него пахло немытым телом и перегоревшей водкой.

Ида решила остаться с ним на несколько дней.

Прежде чем уехать, Кабо наколол дров с запасом.

На следующий день Ида вымыла полы и окна, перестирала все белье, поставила мясо в духовку и загнала Кабо в ванную. После обеда она не позволила ему завалиться спать — они оделись потеплее, прихватили фляжку с коньяком и отправились в лес.

— Ты, конечно, виновата, Ида, — сказал он, выслушав историю о смерти Жгута. — Но виновата только в том, что ты — актриса. Роль матери тебе не удалась, вот и все. В актерах слишком силен педагогический зуд, им кажется, что они способны воспитать других людей, избавить их от зла… ну как же, ведь они каждый вечер делают это на сцене… они переиначивают себя, так почему бы и другим людям не сделать то же самое? — Он глотнул из фляжки. — А люди, Ида, они не актеры, вот и все. Их фундаментальные качества исчерпываются списком смертных грехов, и в них нет и никогда не было тяги к добру. Ты права: зло делает нас сильнее. Оно делает нас сильнее, потому что тяга к злу — это естественная тяга всякого человека. Зло не требует никаких усилий, это добро требует усилий… Это что касается тебя и этого мальчика… увы, роль не удалась… актеры живут другой жизнью, не такой, как все люди. Актер не мир, он скрещение миров, он возникает и живет на границе миров, а не сам по себе, потому что сам по себе он никто. Актеры не совсем люди, и с этим нужно смириться. Они живут жизнью вымышленных существ, они изменяют внешность, говорят чужими голосами, переживают чужие чувства и мысли… Актеры — лжецы, они колдуны, маги, они — пусть на короткое время — нарушают естественный порядок вещей, превращаясь в других людей… оборотни! Мы крадем у людей их повадки, интонации, но живем этим лишь час-другой… мы — здесь и сейчас, Ида, и наше искусство смертно… скульптор оставляет после себя статуи, архитектор — дворцы, писатель — книги, а мы ничего не оставляем, ничего… что запомнит зритель? Интонацию? Реплику? Движение руки? Но даже если запомнит, то это умрет вместе с ним… в книгах пишут о великом Гаррике или о великой Ермоловой, но нам остается только верить в их величие, верить на слово, потому что ни Гаррика, ни Ермолову мы не видели… одна великая актриса говорила: зритель ничего не видит, а если видит, то не слышит, а если слышит, то не понимает… но понимать тут нечего, потому что мы — не слово, не смысл, не идея, мы — голос, только голос, Ида… голос и жест… мы владеем чужими душами, а свои — свои часто теряем… такова актерская судьба… — Он снова приложился к фляжке. — Знаешь, у Фимы были очень сложные отношения с матерью… они редко виделись, а когда виделись… словом, лучше бы они не виделись… да… эти их встречи — жуть, а невстречи… ее мать была чрезвычайно эмоциональной особой… истеричной… и однажды она решила покончить с собой на глазах у дочери… схватила нож и ударила себя… целила в грудь — попала в живот… кошмарная мелодрама… трагедия в духе какого-нибудь Княжнина… а на самом деле — дешевый гиньоль, ей-богу… но кровь-то настоящая… ну мы все там и бросились — кто за врачом, кто к ней… и вдруг я заметил Фиму… она стояла чуть в стороне и внимательно вглядывалась в лицо матери… и пыталась повторить ее мимику, эти ее движения… понимаешь? Она изучала ее. Следила за тем, как умирает ее мать, чтобы потом использовать это на сцене… — Кабо перевел дух, глотнул коньяку. — Она великая актриса, да… но иногда я ее боюсь…

— Тебе плохо без нее, Кабо? — спросила Ида.

— Плохо? — Кабо покачал головой. — Да я труп без нее, Ида, труп, кипящий червями.

Его болтовня, его нытье, само его присутствие странным образом успокаивали Иду.

Она сходила в Кандаурово и наняла опрятную молодую женщину Лизу, гладкую вдову, которая взялась ухаживать за Кабо. Вскоре он уже ни днем, ни ночью не мог обходиться без «моей золотой Лизаньки». Ида вздохнула с облегчением: можно было возвращаться в Чудов.

По возвращении домой она узнала о том, что Эркель арестован. На следующий же день после ареста он был осужден, приговорен к десяти годам лагеря и отправлен в Магадан.

16.

У Иды была хорошая память. И спустя много лет она могла в деталях восстановить тот вечер, когда в Чудов впервые приехал цирк, и описать костюм наездницы — гусарский белый костюм с серебряными галунами, выпушками и султаном из белых перьев на кивере. Она умела словами передать атмосферу того вечера, и слушатель начинал чувствовать эти запахи — запахи керосина, скипидара и табака, слышал аплодисменты и видел скрещенные извилистые ноги и черный рот наездницы. Ида знала наизусть десятки пьес — от первой реплики до последней ремарки. Помнила надпись на надгробной плите, которую лишь однажды увидела на кладбище неподалеку от Бата, хотя и не поняла ее смысла (французский она так и не выучила): «O, blanches mains qui mon ame avez prise, O, blonds cheveux qui la serrez si fort»… Но об Эркеле, о его внезапном исчезновении, о суде и приговоре, о том, что она чувствовала, когда у нее грубо отняли мужа, что думала, вдруг оставшись одна, — об этом она вспоминала редко, рассказывала — неохотно и скупо. И потому у меня нет-нет да и возникал вопрос: да любила ли она Арно? Или всего-навсего играла роль любящей жены? А может быть, нелепая и ужасная смерть Жгута, так ее потрясшая, попросту заслонила все, что случилось с Эркелем?

Мемуары, дневники — наверное, лучший способ для восстановления личности актера, теряющего свою душу среди чужих душ, — однако в дневнике Иды события того времени обозначены только иероглифом — четверостишием Ахматовой:

Уже безумие крылом
Души закрыло половину,
И поит огненным вином
И манит в черную долину…

И все, и больше ничего в дневнике не было: одни чужие слова…

Иногда я думал, что она принадлежит к тем людям, которые не желают расставаться с некоторыми воспоминаниями, омерзительными или приятными, лишь потому, что хотят оставаться самими собой. Такое бывает чаще, чем нам кажется. Или, возможно, она давным-давно выговорила все, что могла сказать себе о тех событиях, и на мою долю у нее слов уже не осталось…

Как бы то ни было, не успев сносить башмаков, в которых она ходила с Эркелем на «Серенаду Солнечной долины», Ида оказалась в постели с другим мужчиной. Это был генерал-лейтенант Андрей Холупьев, любимец Сталина и начальник чудовской стройки.

По возвращении от Кабо она не сразу хватилась Эркеля. Иногда он пропадал на стройке сутками. Иной раз нарочный поднимал его среди ночи, и возвращался Арно когда через час, а когда и через день. Он не рассказывал о своей службе, а она и не расспрашивала. Да и о чем расспрашивать? Работа как работа. Арно охранял людей, которые строили мост и что-то там еще важное. Он следил за тем, чтобы эти люди вовремя выходили на работу, не отлынивали от дела и вовремя возвращались в бараки. Среди строителей было немало опасных уголовников — их следовало держать в строгости. У полковника Эркеля была нелегкая служба.

Ида все понимала, а потому и не сразу забеспокоилась, когда вернулась в пустой и холодный дом. Растопила печи, приготовила ужин, полистала газеты. Умер Георг VI. Она видела его однажды издали на скачках в Эскоте. Говорили, что он много курил.

Так и не дождавшись Арно, легла спать.

Утром позвонила в контору стройки, попросила телефонистку соединить с полковником Эркелем, но соединили ее с каким-то капитаном Морозовым, который сказал, что гражданин Эркель выбыл.

Поначалу она не придала значения словам «гражданин» и «выбыл», но вечером вдруг вспомнила, и ее обдало жаром. Снова позвонила в контору, и ее опять соединили с капитаном Морозовым, который назвал полковника Эркеля «гражданином», а не «товарищем». Он сухо сообщил, что гражданин Эркель был арестован, осужден и этапирован к месту отбытия заключения.

— Осужден… — Ида растерялась. — За что осужден? Когда? Кем?

Капитан Морозов понизил голос:

— Особым совещанием… — Замялся. — Ида Александровна, вы не расстраивайтесь, я думаю, все образуется…

— Что образуется?

— Вы не расстраивайтесь, — повторил капитан. — До свидания.

— Что образуется? — закричала Ида.

Но капитан положил трубку.

Ида не знала, что делать. Особое совещание, суд, приговор, лагерь… это все было из какой-то другой жизни… ведь Арно не преступник, он служил в войсках НКВД, воевал, был награжден шестью орденами, дослужился до полковничьего чина…

Она не знала, к кому обратиться, чтобы выяснить, что же случилось. Раньше она попросила бы об этом мать — Лошадка была женщиной пронырливой, а теперь… Она бросилась в Африку, к Устному, но тот только многозначительно показывал пальцем в потолок и бормотал что-то о судьбе-индейке… после смерти Лошадки Устный пил не просыхая… и никого больше она не знала, никого, кто мог помочь хотя бы советом…

Никого.

Ида и Арно жили довольно замкнуто, гостей не принимали, а в гостях побывали только раз — у аптекаря Сиверса, приходившегося Эркелю дальним родственником. Выпивали, ели, слушали патефон, снова выпивали… Поднабравшаяся Аркадия Ильинична Сиверс, дама статная, со вздохом обронила, что супружеская любовь — это тяжкий ручной труд. У нее был хищный алый рот и темные усики над капризно вырезанной верхней губой. Больше Ида и Арно к Сиверсам не ходили.

Никого…

И тогда она решила встретиться с тем, кто вязал и развязывал, — с генералом, который командовал этой стройкой и всеми этими людьми — зеками, капитанами и полковниками.

В Чудове было известно, что начальник стройки живет на «Хайдарабаде». Пароход подняли при помощи понтонов, заменили двигатель и движитель, настелили палубу, отремонтировали помещения и вздернули на мачте флаг. Саперы взорвали лед на озере, а заключенные за несколько дней при помощи рыбацких сетей вытащили обломки льда на берег. В городе говорили, что генералу не терпелось опробовать судно на ходу.

Ида надела камелопардовое платье, бриллианты Хертфордов, горностаевую шубу, шапочку с вуалью, взяла муфту и отправилась к пристани, где стоял «Хайдарабад», расцвеченный яркими лампочками от ватерлинии до топов.

У нее занялось сердце, когда она увидела пылающий на черной воде «Хайдарабад». Наверное, именно так пароход выглядел в тот вечер, когда Ханна в подвенечном платье, в лимонно-желтых чулках с инкрустацией «шантильи», шепча как заклинание «морвал и мономил», поднялась на борт и обнаружила в кают-компании, среди белоснежных и кроваво-черных роз, своего жениха — капитана Холупьева, державшего в зубах серебряный талер.

Ида сняла резиновые ботики и поднялась на пристань, постукивая высокими каблуками.

Часовой вызвал офицера, который при виде шикарной дамы в горностаевой шубе и бриллиантах растерялся, но быстро взял себя в руки и спросил, как о ней доложить.

— Ида Змойро, — сказала она. — Ида Змойро, лауреат Сталинской премии, великая актриса.

Офицер убежал, и через минуту Ида услышала голос на палубе — глубокий баритон:

— Великая актриса? — Мужчина хохотнул. — Черт возьми, она так и сказала — великая актриса? Ида — как? Змойро? О черт! Змойро! Вы слыхали? Великая актриса!..

Он появился на трапе, все еще повторяя: «Великая актриса… великая актриса…», спустился к Иде, взял протянутую руку, поцеловал, посмотрел ей в лицо.

— Ида Змойро… — Голос его дрогнул. — Великая актриса…

И повел ее по трапу, бережно поддерживая под локоть.

Когда они поднялись на палубу, офицеры щелкнули каблуками и вытянулись, взяв под козырек. Ида кивнула им с улыбкой. Краем глаза заметила музыкантов под навесом — они были в ватниках, валенках и шапках-ушанках.

Генерал распахнул перед гостьей дверь.

Кают-компания была украшена розами. Всюду были розы, вся кают-кампания была изукрашена розами белыми и желтыми, цвета чистой артериальной крови и цвета столетнего бордо…

— Прошу, — сказал генерал. — У нас сегодня праздник.

Только сейчас Ида заметила несколько мужчин, военных и штатских, и женщин в вечерних платьях у стола, уставленного бутылками и тарелками. По лицам женщин она поняла: ее наряд произвел впечатление. Врагов прибавилось, и это ее взбодрило.

— Праздник? — спросила она, принимая бокал с вином.

— Выход в море, если можно так выразиться, — сказал генерал. — Первое плавание.

Назад Дальше