Никитка был весел и ласков, в доме было довольно добра – пей, ешь, не горюй!.. Маша не сразу сумела понять, что случилось. Только к вечеру этого дня она поняла, что Разин вернулся в город, что Астрахань пала, что воевода казнен и Степан Тимофеич – хозяин всего...
«Обдурил меня малый! Повел к алтарю, окрутил, да и рад!.. Эх, Никита, не в радость себе ты женился! Наплачешься с венчанной Марьей похуже, чем прежде!» – сказала она про себя.
Мысль о встрече с Разиным стала терзать и мучить ее с утра до ночи. Она не гнала Никиту, терпела его ласки, как в тюрьме, бывало, терпела и холод и голод. Терпела, как будто ничто ее не касалось, а думала все о своем.
Бабка принесла прежнее платье, какое сумела сберечь от рук приказных, когда Машу взяли в тюрьму. Маша оделась. Год прожитых страданий придал ей еще большую горькую прелесть; как пламя, светились ее впалые от худобы глаза. Темный пух над верхней губой, подчеркнутый бледностью кожи, оттенял ее сочные и в тюрьме не иссохшие губы, нежная синяя жилка билась на шее, словно в какой-то щемящей и непрерывной тревоге, которой томилась Маша.
Для Маши все было уже решено. Она ждала только часа, когда обманом выскользнет к Волге... И дождалась... А Степан точно чуял... «Судьба моя, доля!» – сказала стрельчиха, увидев его на коне. И опять то же самое: «Ты?!»
«Все сызнова началось с того часа! – сказала себе стрельчиха. – Не будь, Марья, дурой да счастье свое не теряй. В третий раз не воротишь!»
Однако язык не послушал ее, лепетал ненужные речи про мужню жену.
«К чему?» – оборвала себя стрельчиха.
«Придешь?» – спросил атаман.
«Сам знаешь», – ответило шепотом сердце...
Но ревнивый Никита бродил по улице возле дома, чтобы видеть, с какой стороны воротилась жена, и ее готовая ложь о том, что была у старухи, пропала задаром.
Она не сумела скрыть пламени радости, жар не сходил с ее щек, глаза разгорелись, уши пылали... Она не хотела придумывать оправданий и врать...
– Отстань ты, мой венчанный муж! Не люблю я тебя, Никита. Петух ты и есть петух... Убирайся!..
Она подумала: может быть, лучше отдаться ему, приласкать, чтобы он, утомленный, спокойно уснул и проспал ее бегство. Но вдруг он ей так стал противен. Она оттолкнула его и целую ночь напролет с ним боролась, пока он, избив ее, не запер в чулан...
– Сиди тут, покуда покорнее станешь! – сказал он.
Два дня дознавался он с плетью, кто ее полюбовник. Марья молчала. Уходя, Никита ее запирал на замок, морил голодом, жаждой, как лютый палач, и сам умирал от ревности...
Так шли недели ее замужества, похожего на суровое заключенье в тюрьме, но она не сдавалась...
– Никитка, гляди, утоплюсь! – пригрозилась Маша.
– Баба с возу – кобыле легче! – ответил Никита. – Каб я тебя из воды не волок, и давно бы женился на доброй девице, детей нарожал да покой бы ведал! Повдовею – женюсь!
Никита ушел. Возвратился хмельной, поздно ночью, свалился спать. Маша билась, стучала, покуда сорвала запор, и бежала... Только тут и узнала она, что два дня назад Разин с казацким войском покинул город...
На Волге она оставила свое платье: «Пусть думает, что утопилась, да женится снова!» Вымылась в Волге, точно как в давнее утро, когда все тот же Никита в первую ночь ею овладел у костра.
Оделась в чистое, что захватила с собой, и пошла вдоль берега. Невдалеке одинокий рыбак возился, спуская челн, и они сговорились... Пошли на верховья без всяких запасов. Их кормили арбузы, да огурцы, да чеснок, которые были в лодке, да рыба...
Старик мало спал – только в тот час, покуда на берегу Маша пекла или варила рыбу.
Черный Яр миновался.
Ладью окликали не раз казачьи дозоры. Старик объяснял им сам по своей догадке, что Маша едет за мужем, который сошел в казаки. Дозорные усмехались, шутили.
– Была бы моя такой кралей, вовек не ушел бы от ней!
– Брось его, ты меня полюби, казачка!
– Мой краше! – сказала Марья, сама с удивлением ощутив у себя на лице задорную и приветливую улыбку.
Только тут она поняла, что свободна, что Никита за ней не погонится, не догадается, где она...
И она рассмеялась от сердца.
Шатер атамана стоял не в городе, а на прибрежном холме. Вокруг него табором у костров сидели казаки. Царицынские горожанки перед закатом сходили к ним, пели песни, смеялись, грызли еще зеленые, молодые орешки, лущили гороховые стручки, подсолнухи, арбузное и тыквенное семя.
Маша вмешалась в казачьи толпы. Она не смела сама подойти к шатру атамана. Ей было страшно. А вдруг он, еще раз обманутый ею, не примет ее, прогонит...
Несколько раз проходила она мимо его шатра.
«Спит он и не чует, что я пришла!» – думалось ей.
– Садись с нами, женушка, к свежей ушице! – Казак протянул ей ложку. – Сама из каких? – спросил он.
– Из посадских.
– Не наша! – отозвалась царицынская казачка, сидевшая тут же.
– Коль с нами, то наша! – со смехом ответил казак.
– Хороша Маша! Как звать-то тебя? – обратился второй.
– А сам сказал: Маша! – бойко откликнулась Марья.
– Знать, угадал?! – радостно подскочил тот и обнял ее.
Маша ударила его ложкой по лбу.
– Поймал леща! – засмеялись вокруг казаки. – Ай да женка! Пригожа да поворотлива! Чья ты, казачка?
– А чья, тот ведает сам!.. – ответила Маша и растерянно заморгала, не веря своим глазам: между казачьих костров, освещенный лучами заката, как в пурпуре, шел к ней Степан Тимофеевич.
Она встала ему навстречу. Бледность покрыла ее лицо. Ноги ее едва удержали. Так, с ложкой в руках, смятенная и недвижная, как неживая, ждала она его приближенья. Он подошел к ней вплотную, взглянул в глаза.
– Пришла? – спросил просто и внятно.
Хозяйской рукой он взял ее за руку и повел с собою в шатер.
– Вот те и «чья казачка»! – изумленно послышалось за ее спиной.
– И ложку мою унесла! Чем уху хлебать стану?!
Маша оправилась. Брызнув веселым, трепещущим смехом, она обернулась и кинула ложку:
– Лови!..
И казаки увидели словно какое-то чудо. Казачка преобразилась: жаркий румянец взыграл на ее щеках, глаза засияли, как звезды, полные-полные радостью.
Она вошла с атаманом в шатер...
– Марья! – сказал Степан то же самое слово, как год назад.
Но тогда она изо всех сил старалась не глянуть в его колдовские глаза. А теперь, притянув к себе ее за покатые жаркие плечи, он смотрел ей в лицо, смотрел близко и жадно...
– Дождался тебя, – прошептал, обжигая дыханьем ее губы, а глаза его утонули в ее огромных темных глазах, широко открытых навстречу еще небывалому счастью...
Июльская знойная ночь опустилась над берегом Волги. Звезды висели близко, мохнатые в мареве и большие. Под берегом от зноя тревожно плескалась крупная и мелкая рыба. Степан спустил полог, отделяя себя и Машу от мира словно бы крепостной стеною. За тонким шелковым пологом беспокойно ворочался и возился казацкий табор. Без перерыва сухим томительным шелестом трещали кузнечики, призывая своих кузнечих. По временам, пролетая, кричала ночная птица.
Дозорный казак, молодой Тереша, во мраке бродил у шатра атамана, стараясь держаться в сторонке...
В Черкасске в войсковой избе сидел писарь и двое разинских есаулов. Редко и мало кто приходил туда.
Разинские справляли свои дела в Кагальницком городке: оттуда высылали заставы, дозоры, там вербовали казаков в помощь Разину на Волгу, оттуда давали и проходные грамоты в верховья.
Донское домовитое понизовье притихло: кто не был убит и не скрылся, те не показывались на улицах, тихо сидели по своим куреням. Даже тайную переписку с Москвой и Астраханью они прекратили, чтобы, боже спаси, не навлечь недовольство и гнев кагальницких «заводчиков».
Корнила Ходнев постарел и осунулся. Он тоже вел тихую жизнь, затаив всю ненависть к крестнику, оберегаясь сказать лишнее слово, но не оставив надежды на то, что бояре свернут шею Разину.
«Да и как не свернуть! – рассуждал атаман. – То держава великая, войско! А то пустой сброд: от пашни отбились, к ружью не прибились... Сойдут на низовья с десяток приказов стрельцов – тысяч в пять али в семь, ударят на Стеньку – и кончится крестник, как не был! Уразумиет тогда, песий сын, как у крестного батьки из рук хватать булаву... Тоже гетман голяцкий знайшовся! Таких гетьманов геть!.. В Персиде, однако, он бил басурманов, – припомнил с опаской Корнила. – Да то басурманы, не царское войско! – успокоил себя атаман. Но опять спохватился: – На обманство язычник Степанка хитер!.. Может, Яицкий город опять воевать захочет? Да нет, уж научен в Яицком городке. Туда не пойдет! Царицын не взять ему, нет! И Астрахань – тоже никак... Вот разве что Черный Яр– А в Черном Яру не сдержать осады. Бояре придут – заморят... В Черном Яру и запасов-то нет для осады!.. В верховья, к Казани да к Нижнему, он не дерзнет – там близко Москва, да к тому ж никогда не бывало того, чтобы лезли казаки в верховья. Чего им там делать?!»
И вдруг пришла весть, что Степан взял Царицын, разбил стрельцов и победил татар... Все домовитое понизовье стало еще осторожней и тише.
Корнила занимался хозяйством. Овцы, павлины, бахчи, огород, сад – вот вся была и утеха. В саду надумал он разводить виноград и грузинские розы, которые привез армянский купец с берега моря.
Почти все работники атамана ушли на Волгу. Осталось несколько стариков. Двое-трое из них ловили рыбу на весь атаманский двор. Как-то Корнила с одним из своих рыбаков собрался рыбачить. Петрушка, пасынок, его отговаривал: не мозолить ворам глаза, лучше сидеть во дворе. Атаман не послушался, вышел в челне на низовье.
Из камышей навстречу выплыл челнок черкасского рыбака Прокопа Горюнова.
Прокоп был с детства «испорчен». Его часто били припадки, во время которых он падал с ног и колотился об пол с пеною на губах, выкрикивая что-то бессвязное. «Порча» его взрастила не воином. Он никогда не ходил в походы, не садился в седло, не пил пенной «горилки», ни даже хмельного пива. Когда-то он жил в работниках у Корнилы, потом ушел от него, стал рыбачить, и так все знали его как рыбака. Прокоп был угрюм, молчалив. Люди считали, что он завистлив, боялись его черных глаз, словно, «порченый» сам, он мог принести такую же «порчу» людям одним только завистливым взглядом. Часто припадки случались с ним и в церкви, во время молитвы. С детства поп пробовал отчитывать его молитвами «от беса», который его мучил, но отчитка не помогла. Не помогли ни наговоры, ни травы, которыми пытался лечить его черкасский лекарь Мироха. Клички «Порченый» и «Бесноватый» навек пристали к Прокопу.
Привыкнув к тому, что казаки ему перестали кланяться, Корнила и сам отвернулся. Но рыбак окликнул его:
– Здоров, Корней Яковлич!
– Здрав будь, Прокопе, – отозвался и Корнила. – Как лов?
– Ничего, слава богу... помалу ловлю...
– Отчего помалу? – спросил атаман.
– Да снасть не велика.
– А слышь-ка, Прокоп! – оживился Корнила. – Работники у меня сошли к крестнику, Стеньке. Сети есть. Заходи...
«Ишь ты, ласковый стал!» – подумал Прокоп.
– Ты в сети, батька, меня не заманивай, – вслух сказал он. – Не судак, как раз – щука, и сеть прокушу! Ей пра!
– Как хошь! – равнодушно отозвался атаман. – Береженого бог бережет! Степана страшишься ко мне заходить? Ну, ну, берегись. Я Семену Лысову отдам сеть. А то бы недорого взял...
Он знал, что Семен Лысов и Прокопий враги, что пуще всего Прокоп не простил бы себе, если бы дешевые сети, вместо него, достались Семену. Семен Лысов от разинцев сидел в войсковой избе, а так как в ней дела было теперь немного, то почасту рыбачил. В недавние дни случилось, что Семен с Прокопом сцепились чуть ли не в драку из-за того, что хотели ставить сеть непременно оба в одном месте.
Атаман ждал.
Неприязнь Прокопа к Семену сделала дело: Прокоп постучался к нему.
– Сети, сказывал... – буркнул он от порога.
– На том учужке они. Давай съездим. Да ты угодил-то к обеду. Поедим, тогда съездим. Садись пропивать все рыбацтво мое. Хошь, и челн уступлю. Палублен челн, и шатер на нем для рыбацкого обихода...
Прокоп сел за стол. Про себя усмехнулся: «Не звал меня прежде к столу, атаман!»
За обедом Корнила повел речь о войске, о крестнике. Прокоп тоже не верил, что Разин продержится долго, не верил, что голытьба может надолго взять верх на Дону.
– Свалится сокол с высока полета да грянется оземь, лишь перья вокруг полетят! – сказал Прокоп. – А жалко: высоко летит!..
– Чего ж ты не с ним?
– А доля моя иная, – ответил Прокоп. – Не люблю, кто высоко летает. И тебя не любил. Вот ныне мне все одно. А кто высоко летит, мне все хочется камушком крылья подбить... Только мочь бы...
– Да что же тебе не мочь?! – возразил Корнила.
– Надсмешек еще не терплю, атаман! За надсмешку серчаю. На что тебе лишнее сердце? И так небогат ты любовью людской! – со злобно сверкнувшим взглядом предостерег Прокоп.
– Да я не смеюсь... Ты молвил: подшиб бы крыло, а я говорю: подшиби. Государь тебе скажет «спасибо» и жаловать будет. Старшина донская поклонится низко, а я научу – богат станешь! Сам высоко взлетишь. Ведь чем тебе в жизни взять – не удалью ратной! А хитростью можешь...
Прокоп поглядел Корниле в глаза с немым и жадным вопросом. Корнила понизил голос:
– Набирай людей на Дону да иди к ним в нечистое их собранье. Другой приведет – и не взглянут; а ты приведешь – и все подивятся. Из нас, домовитых, который придет, то никто не поверит, хоть пасынок мой Петро, хоть иной из старшинства – беречься станут. А тебя уж не станут страшиться: ты свой – в том и сила твоя! И там у нас тоже есть люди свои. Помогут тебе... Подберись, подползи поближе – да камушком!.. Ну, поедем, что ль, сети глядеть! – оборвал Корнила, вставая из-за стола.
– Ан врешь! Я теперь во двоих с тобой никуда! – возразил рыбак. – Ты мне атаманскую душу открыл, а в ней – сам сатана... Устрашишься теперь – а вдруг да откроюсь кому... Да с челна меня в воду!..
Корнила почувствовал, что краснеет.
Прокоп поглядел на него с торжеством и зло засмеялся.
– Страшишься, Корней!.. А ты не страшись. Я правду тебе сказал: я тебе не завистник. Ты стар. Уже тебе помирать. А Стенька в моих же годах и летит высоко... Вот его и под крылья!.. – Рыбак помолчал. – Попал же я в сети твои... – признался вдруг он. – Угодил с головой, старый черт!.. Теперь не отвяжется от меня июдская думка... Прощай!
Рыбак отворил дверь, шагнул было в сени, но вдруг задержался и, опустив глаза в землю, глухо сказал:
– А ты меня все же страшись... Я, может, к Семену Лысову зайду в войсковую избу... мириться...
Не доходя Камышина разинский передовой дозор задержал на Волге ладью с четырьмя гребцами. В ладье восседал семидесятилетний белобородый старец.
– Что за люди? Куда? – окликнули их.
– А вы помоложе, детки. Вам бы с вежеством прежде себя назвать, – отозвался старик.
– Мы – донские казаки великого атамана всего казацкого войска Степана Тимофеича.
– А я к нему поспешаю от атамана Михал Харитоныча, из Муромска лесу. Зовут меня Ильею Иванычем, а к Тимофеичу у меня тайная грамотка.
Дозорные доставили старика к Степану.
– Наскоре ехали – где на конях, где ладьей, как было способней, – пояснил атаману Илья Иванович. – Мыслили, в Астрахань нам поспешать, ан ты и сам навстречу. Читай, атаман, что бояре пишут.
И старик подал Разину грамоту, взятую Харитоновым у драгунского поручика.
Собрав своих ближних, Разин велел читать вслух указ о сборе дворянского ополчения.
Митяй Еремеев, с трудом разбирая, читал длинный перечень:
– "Замосковных – володимирцом, суздальцом, смоляном, беляном, вязьмичем, дорогобужаном, ярославцом, костромичом, галичаном, муромцом, лужаном, гороховляном, дмитровцом, камышенцом, угличаном, бежечаном, переславцом, ростовцом, романовцом, вологжаном, пошехонцом, боровичем, можаичем, клиняном, волочаном, ружаном, вереичем, звенигородцом, белозерцом – дворяном и детям боярским разных городов, новокрещеном и мурзам и татарам..."
– Ого, Стяпан, буча у них кака! Сроду бояре такого не видели. Глянь, все царство дворянское подымают на нас!.. – не выдержал, перебил Митяя увлеченный Сергей.
Но список был еще не кончен:
– "Украинных – гуляном, каширяном, коломничем, алексинцем, торушеном, серпуховичем, соловляном. Заоцких – калуженом, лихвинцом, серпьяном, козличем, воротынцом, медынцом", – вычитывал дальше Митяй, запинаясь и путаясь.
Сергей не умел сдержать своего ликования:
– Загавкали всюду собаки!.. Вот разгул – так разгул по Руси, Стяпан Тимофеич, мой братец!.. А я дворянина тогда за жену по башке сулейкой тяпнул и сам возгордился: мол, я-то каков богатырь!.. Эх, братец ты мой!..
Степан глядел на него с усмешкой. Он любил простодушную восторженность старого друга. Когда Сергея с ним не было, он тосковал по нем и теперь был рад, что товарищ детства опять с ним рядом – конь о конь, локоть о локоть.
Правда, тотчас после Царицына между Сергеем и Разиным пробежала черная тень: Сергей не мог вынести появления Маши в шатре атамана.
– Пошто себе шлюху завел?! – резко и прямо сказал Сергей. – На срам всему войску впустил в атаманский шатер!
– Тебя не спросил! – огрызнулся Разин.
– И меня! – задорно взъелся Кривой. – Я, чай, брат! Не грех и спрошать, а когда не спросил, то послухать!
– Мальчонка я малый, что ли! – обрушился на Сергея Степан. – То Наумов пристал с персиянской девчонкой, тут ты... Люба мне, да только! Ты себе кого хошь заведи, я и слова не молвлю! Не люб я тебе – уходи, а учить не берись!
– Куды ж я уйду-то? К боярам? Эх ты, Стяпа-ан! Я по-братню к тебе. Ить мне за сестренку обида. На что ты ее променял!
– Какая тут мена! Дурман, Серега. Алеша – жена; от нее никуда не уйдешь. А ныне дурман на меня накатил. Ты брось про нее; так-то лучше меж нами раздора не будет!