Самолеты на земле — самолеты в небе (Повести и рассказы) - Александр Русов 7 стр.


Впрочем, время было позднее, и полемический пыл постепенно остывал. Я уже не спорил с мамой. Слова теряли силу, а неопределенность положения приобретала гармоническую законченность триединства. Вот так же в летние дни над полем нависает зной, и сумасшедшая оса застывает перед цветком в немом восторге, и ястреб в небе напоминает бомбардировщика-камикадзе, ожидающего приказа. Я мысленно наблюдал за трапезой трех святых, за их мягкими позами, мудрыми взглядами и за головой агнца на пиршественном столе.

— Почему ты так дерзко разговариваешь со мной? — говорит мама устало и почти по инерции. — Я знаю жизнь не хуже тебя.

Что ответить? Каждый из трех любимых отцов вкладывал в молодой ум свое понимание жизни, и это должно было неизбежно иметь плачевный итог. Березкин хотел видеть сына человеком практического дела, Голубков, в конце концов, согласился с ним, но в силу уже негативных причин, не обнаружив в натуре пасынка иных, более достойных наклонностей, а Николай Семенович Гривнин сумел развить эти наклонности, чем ввел в великое искушение несчастного студента, овладевающего «серьезной специальностью».

— Как жаль, что у меня такой холодный, бездушный сын.

— Что теперь с этим поделаешь.

— Вот и отец твой был таким. Поэтому я ушла от него.

Я вношу коррективу: «он ушел», но не говорю этого вслух. Пора заключать мир.

— Ты обещала подарить мне эскиз.

— Уже поздно, сынок.

Я целую подставленную мне пахнущую пудрой щеку, и, едва переступаю порог, дверь за моей спиной закрывается. Я слышу громкое, на весь дом щелканье задвижки.

14

В нашей комнате все осталось по-прежнему. Старый номер «Нового мира», читанный в прошлый приезд, совсем пожелтел от солнца и пыли, а мыши подгрызли его корешок. Но бумажная труха уже убрана со стола, вообще в комнате чисто, но душно, не мешает открыть окно, что я и сделал, укрепив рамы крючками, чтобы ночью стекла не разбило ветром. Залетавшие ночные запахи наполняли комнату.

Свет уличного фонаря размазывал по стенам блики, легкие тени скользили по глянцевому крашеному полу. Я переворачивался с боку на бок, не мог заснуть, и жесткой, колючей щетиной, обметавшей лицо, царапал плечо.

Большая луна повисла над мягковским участком.

Я вглядывался в этажерку с книгами и, загадав желание, разыскивал среди утонувших в сумраке переплетов два детгизовских тома Гайдара, подаренных мне Голубковым.

Из окна тянуло запахом далекого костра: то ли кому-то вздумалось ночью жечь мусор на участке, то ли в лесу грибники устраивались на ночевку. За стеной закашляла мама. Я подумал, что утром от всего этого не останется и следа. Восход высветит названия книг, а ночные мысли растают на солнце, как медуза. В комнате, казалось, было дымно, но, подойдя к окну, я не различил ничего, кроме запаха ночи: пахло сыростью, сеном и прелой листвой. Я оставил окно открытым и снова лег.

Я знал, что мне предстоит отбыть срок наказания в той самой комнате, где стены, потолок, пол, даже дверь облицованы зеркальными плитами, чтобы видеть множество отражений. Я буду иметь полную возможность, изучив себя со всех сторон, сделать соответствующие выводы и преодолеть заблуждения.

Когда три месяца назад во Львове я впервые понял, что у меня нет прошлого, а будущее не имеет названия, что заснуть и проснуться можно только с одной мыслью: немедленно увидеть ее, а остальное уже потеряло смысл, — когда я понял это, то подумал о странном течении времени, благодаря которому неделя оборачивается тысячелетием, а мгновение — жизнью. Неделя оказалась не меньше тех восьми лет, которые связывали меня с другой женщиной и с другим понятием времени, Память тасовала факты и сроки, подключала мой сегодняшний день к каким-то другим дням, связывая их в невероятные комбинации, подобно тому как нажатие кнопки связывает две станции на табло метрополитена цепью горящих лампочек.

Недаром слово «любить» в словарном своем значении означает «сильную привязанность, начиная от склонности до страсти, сильное хотенье, избранье и предпочтение кого или чего по воле (волею, не рассудком), иногда и вовсе безотчетно и безрассудно». Я не ушел дальше этого. Машина времени сыграла со мной злую шутку, соединив напрямую доцента кафедры органической химии с лукинским юнцом, пишущим рассказы, и растерянного студента с тридцатилетним отцом семейства.

Возвращаясь к первопричине, я вспомнил, как по дороге из Львова в Москву мы с Ингой ползли на аэросанях по холмистой стране облаков, а когда достигли девяти тысяч метров, обещанных на земле стюардессой, я, как первый раз, был поражен грандиозностью зрелища бесконечных снегов, ослеплен и загипнотизирован непрофильтрованным светом. Мне казалось тогда, что все еще можно не думать о будущем и рассчитывать на чудо.

— Что угодно, Андрей, — сказала тогда Инга, — но мы не должны причинить зло нашим детям. Они, Андрей, такие маленькие, беззащитные.

Тем самым она разом уничтожила веру в чудо, и между нами словно образовалась пропасть. Весь остаток пути Инга рассказывала о своем сыне.

А еще совсем недавно, за день до отъезда из Львова, мы вышли на улицу и переулками прошли к небольшой площади, вымощенной плоским булыжником. Площадь была пуста, запущенна, на правой ее стороне лежали песок и щебенка. Там что-то ремонтировали. Колокольня бросала ровную густую тень на мостовую, и мы старались держаться в ее тени.

Я хотел показать Инге, как цветет райское дерево: маленькие розовые цветы и трезубые листья, а издали — кружевной шар на тоненькой ножке. Их было много в прошлый мой приезд сюда и у памятника Мицкевичу, у кафе «Красная Шапочка», где дети пили молочные коктейли, у вокзала и по всему городу. В этот раз мы не встретили ни одного. Потом я вспомнил, что сейчас июнь, а дерево цветет в мае.

На улицах было так чисто, что плиты тротуара казались стерильным полом операционной. Только там, где продавали цветы, было ярко и весело. Мы вышли на площадь, засыпанную листьями и обрезками цветочных стеблей, а навстречу нам с противоположного ее конца двигалось странное существо — тощая, сутулая цыганка с темной, почти негритянской кожей, иссиня-черными волосами, метлой в руках и зловещим профилем бабы-яги. Передвигалась она то прыжками, то крадучись и почти не касаясь метлой земли, так что одним могло показаться, что женщина подметает площадь, другим — что это спустившийся на землю злой дух. Странными были ее огромные глаза — то сверкающие гневом, то гаснущие и равнодушные, с едва теплящимся в них мерцанием.

Шумная жизнь площади захватила нас.

— Купите розы для девушки!

— Конечно, — сказал я.

Цветочница улыбнулась и принялась вынимать розы из бидона. Капли воды скатывались с шипов на ее старенькое платье.

— Сколько?

Я пожал плечами:

— У нее строгие родители.

— Так. Вы студенты?

— Да.

— Кто же станет ругать за цветы? В наше время это не считалось предосудительным.

— Теперь более строгие правила, — сказал я, и цветочница рассмеялась.

— Тем более когда девушка так молода.

— Это я и хотел сказать. Сколько, вы думаете, ей лет?

— Девятнадцать?

— Дайте еще пять штук.

Было очень весело.

— Родители ругают за плохое поведение, — заметила цветочница, — а не за цветы.

— Сегодня стипендия, — сказал я. — Дайте еще две. Но вы уверены, что ее не будут ругать?

— Так.

— Дайте еще.

— Здесь не меньше пятнадцати штук.

— Я получаю повышенную стипендию.

— Другое дело, — улыбнулась цветочница.

— Ты с ума сошел, ты сошел с ума, — говорила Инга, когда мы спустились к трамвайной линии. — Ужасно дорого.

Мы решили не садиться в тряский, словно пораженный пляской святого Витта, трамвайчик и пошли в гору пешком.

— Двадцать шесть, — сказала она, — я сосчитала. Скажи, тебя не раздражает моя глупая привычка все считать: количество ступеней, этажей, окон? Даже помню, сколько было домов в той карпатской деревеньке.

— А сколько тебе лет, ты помнишь?

— Девятнадцать, — сказала Инга и засмеялась.

— Цветочница действительно приняла нас за студентов.

Я уже знал, что Инге двадцать восемь лет и что у нее сын старше моей Лели.

После того как игра иссякла, Инга много и горько курила. Словно солдат военных времен, она сохраняла окурки, прятала их в коробку, потом докуривала. В маленькой груди ее порой что-то всхлипывало, и тогда она тяжело кашляла. Она тянула эту свою привычку как нечто вынужденное и необходимое, по-хозяйски, как, должно быть, тянула дом, кастрюли, ежедневный быт, который задан самой жизнью и который тем не менее надо как-то преодолеть. Но даже эта черта — курить много и жадно, — даже она не делала ее старше. Напротив, я вновь вдыхал запах свежевытертой школьной доски и видел пропахший табачным дымом закуток мальчишеской уборной.

Или это они заразили меня беззаботной, беспечной молодостью — мальчишки и девчонки, мои студенты — как идущего по улице в праздничный день старика окружает вдруг детвора и принимается водить хоровод? Растерявшись поначалу, он, словно что-то вспомнив, на глазах становится молодым, предается общему веселью, но изношенное сердце дает знать о себе уже минуту спустя.

Каждый раз, возвращаясь в институт после отпуска или из командировки, я убеждался в том, что уже не могу существовать без них. Какое-то особое живительное действие оказывали эти беспричинно смеющиеся, неловкие, незавершенные и оттого как бы стесняющиеся самих себя лица, пахнущие молодостью тела — студенческий мир, в котором и рядом с которым я провел тринадцать лет жизни.

К нам подошел человек: в треугольном вырезе расстегнутой тенниски кудрявились волосы.

— Простите, где купили такие прекрасные цветы?

— На площади, — сказал я.

— Двадцать шесть, — сказала Инга с ребячливой гордостью.

— Вы с Москвы? Я кивнул.

— Не стоило дарить девушке четное число роз, — сказал незнакомец, обращаясь ко мне. — Нужно нечетное.

— Я не знал.

— Такой обычай. Живым дарят нечетное число цветов.

— Что же теперь делать?

— Не огорчайтесь.

— Легко сказать.

— Только обычай. Не стоит обращать внимания.

— Я подарю вам одну, тогда все будет в порядке.

— Не стоит. Раз не знали — не имеет значения.

— Не будем связывать это с обычаем.

Он осторожно вдел цветок в петлицу пиджака.

— Вы давно здесь?

— Неделю.

— Свадебное путешествие?

Я хотел сказать: несостоявшееся.

— Мы в командировке, — сказала Инга.

— Ну и как вам Львов, нравится?

— Да.

Она тряхнула стриженой головой, откинула волосы со лба и была прекрасна в облегающем ее тоненькую фигуру сером платье.

(«С лицом нежным и трепетным, как у женщин времен войны», — почему-то хочется сказать мне.)

— В городах, которые нравятся, лучше не задерживаться долго. Воспоминания должны быть легкими, почти нереальными, а когда долго живешь, накладывается привычка, и это потом мешает.

— Вы, конечно, были на экскурсии?

— Не люблю экскурсии.

— У нас неплохое экскурсбюро.

— Нет, знаете, нужно так: приехать в незнакомый город, бродить по улицам. Какие-то случайные встречи, вот как эта, например.

Мы шли по бульвару мимо большой группы серьезных, озабоченных чем-то людей, и это было похоже на импровизированный митинг или сходку, и я подумал: может быть, что-то случилось в мире?

— Что они делают здесь?

— Болельщики. Обсуждают футбольные новости. Простите, вы куда сейчас направляетесь?

— На гору.

— Хотите, можем подняться вместе. Я работаю на телевидении. Это на горе.

— С удовольствием, — сказала Инга.

— Вы подниметесь по лестнице и окажетесь на площадке, откуда весь Львов виден с высоты птичьего полета.

Мы свернули с трамвайных путей и по крутой извилистой дороге поднялись на гору.

— Посмотрите: маленький кусочек Львова. Пройдите сюда. Когда листьев нет на деревьях — все видно. Оперный театр виден. Мы поднимемся выше, тогда увидите. Наверное, заметили, какие во Львове дома: ни одного похожего на другой. Если бы я не шел сейчас на работу, то повел бы вас в один дом на улице Коперника…

Во дворе телестудии был небольшой бассейн, и одна из стен двухэтажного здания с сильно потрескавшейся штукатуркой доверху была завита плющом.

На вершине горы находилась площадка с несколькими садовыми скамейками по кругу. Город внизу пах липами. К вечеру он будет пахнуть сырой зеленью. А ночью на когтистые крыши падут прохладные, таинственные запахи Карпат.

Инга спросила:

— Это ведь правда ничего, что ты подарил мне четное число роз, а?

15

Я открыл глаза:

— Который час?

— Одиннадцать. Мы уже позавтракали, сынок, не дождались тебя.

Казалось, что мама вошла в комнату только затем, чтобы взять электроплитку, стоявшую в углу рядом с этажеркой.

— Разве сегодня не рабочий день?

— Специально взяла отгул, чтобы побыть с тобой. Ну и рванул ты, сынок! Вчера ведь, кажется, рано легли.

— Я не спал, — почему-то оправдываюсь я. — Просто лежал с открытыми глазами и смотрел в окно. Только вздремнул на минутку. Так хорошо. Давно не валялся на своей кровати.

— Еще как спал! Без задних ног. Я заходила к тебе час назад. Красивый такой. Во сне ты невероятно похож на своего отца.

И тени вчерашнего нашего с мамой неприятного разговора не проскальзывало в освещенную утренним светом комнату. Мама бросила в мою сторону осторожный взгляд и спросила опасливо:

— Я плохо выгляжу? Сильно потолстела?

— Нет, совсем нет.

— Ну да? — Мамины карие глаза светятся радостью, и вся она преображается. — Конечно, ты не хочешь меня огорчать.

— Нет, правда, выглядишь великолепно.

С лестницы доносится легкий и звонкий топот. Видно, утренний ангел решил пожелать мне удачного дня.

— Кто там?

— Я.

— Кто это я?

— Марина Андреевна — вот кто! — говорит сестричка моя, протягивая для убедительности руки ладонями вверх, совсем как моя дочь, и морща лоб в удивлении от моей недогадливости.

— Доброе утро, — говорю я. — Фрейлина хочет присутствовать при одевании короля?

— Никакая я не Фейля. Я Марина. Ты что, не знаешь?

— Знаю.

— А что такое Фейля?

— Почти что принцесса.

— Ты разве король? Ты кандидат наук, а не король.

— По-твоему, король не может быть кандидатом наук?

— Не обманывай.

— Марина, так не разговаривают со старшими, — говорит мама, стараясь казаться строгой.

— А он не старший.

— Ладно, дочка. Сейчас встану, позавтракаю, и пойдем мы с тобой гулять.

— Какая я тебе дочка?

— Не придирайся к словам, — бормочу я смущенно, — Леля твоя ровесница и тем не менее моя дочь.

— С тем, что я бабушка, я почти смирилась, но что Марина — тетя…

— Пойдем гулять? Давай поедем кататься на машине!

— Хорошо, ступай вниз. Сегодня к нам обещал зайти Николай Семенович, — говорю я маме. — Встретил его вчера на территории Дома творчества и пригласил к нам. Мы поговорили десять минут, но словно и не расставались вовсе.

Тон, которым я это сказал, был взят, пожалуй, напрокат из архива пятьдесят шестого года — тон ученика, возвещающего о приходе учителя. Мама заметила это.

— Поболтать с ним приятно, — сказала она то ли из ревности, то ли из желания противоречить во всем. Не пойму, что руководит ею в таких случаях. — Человек прожил легкую жизнь, хорошо сохранился. Ты идеализируешь его. Я не меньше тебя люблю Николая Семеновича, но и он хорош. Под старость завел себе молоденькую любовницу.

— Вот как! Должно быть, та, с которой он ведет диалог? И хорошенькая она, его героиня?

— Ты имеешь в виду Наташу?

— О, — сказал я, — неужели Наташа?

Мама улыбнулась и многозначительно посмотрела на меня.

— Ты разве не знал?

— Откуда?

— У них жуткий роман. Только, умоляю тебя, никому. Терпеть не могу сплетен.

— Тогда зачем было говорить мне?

— Ты мой сын.

— Для сплетен это имеет значение?

— Ты мой сын, — повторила мама упрямо и рассеянно присела на краешек кровати. От нее пахло духами «Только ты». Слава богу, она не расслышала или не придала значения последним моим словам.

— Да, сынок, весь их легкий, современный стиль не по мне. Случайные связи, поверхностные отношения. Я, по правде сказать, довольна, что ты не попал в среду этой публики. По крайней мере теперь у тебя есть настоящее дело, серьезная профессия, хорошая, деловая среда.

(Как раз то, чего так «не хватало» Голубкову, которому в качестве положительного примера мама постоянно приводила моего отца. Так же как и отцу — Голубкова, я думаю.)

— Стать средним ученым или инженером куда ни шло, а посредственностью, писателем второго сорта, как Голубков например, по-моему, это ужасно. — И чтобы не быть голословной, добавила: — Разве не характерно, что он ушел от меня к этой вертихвостке?

— Я совсем не знаю ее, — сказал я.

— Зато я знаю.

(«И ты не знаешь, — подумал я, — но мстишь ему теперь даже таким наивным способом».)

Имя Голубкова неузнаваемо изменило мамино лицо, которое приобрело теперь и сохранило на некоторое время брезгливое выражение. Она посмотрела мне в глаза, что-то прочла в них; ее щеки порозовели.

Назад Дальше