Впрочем, время было позднее, и полемический пыл постепенно остывал. Я уже не спорил с мамой. Слова теряли силу, а неопределенность положения приобретала гармоническую законченность триединства. Вот так же в летние дни над полем нависает зной, и сумасшедшая оса застывает перед цветком в немом восторге, и ястреб в небе напоминает бомбардировщика-камикадзе, ожидающего приказа. Я мысленно наблюдал за трапезой трех святых, за их мягкими позами, мудрыми взглядами и за головой агнца на пиршественном столе.
— Почему ты так дерзко разговариваешь со мной? — говорит мама устало и почти по инерции. — Я знаю жизнь не хуже тебя.
Что ответить? Каждый из трех любимых отцов вкладывал в молодой ум свое понимание жизни, и это должно было неизбежно иметь плачевный итог. Березкин хотел видеть сына человеком практического дела, Голубков, в конце концов, согласился с ним, но в силу уже негативных причин, не обнаружив в натуре пасынка иных, более достойных наклонностей, а Николай Семенович Гривнин сумел развить эти наклонности, чем ввел в великое искушение несчастного студента, овладевающего «серьезной специальностью».
— Как жаль, что у меня такой холодный, бездушный сын.
— Что теперь с этим поделаешь.
— Вот и отец твой был таким. Поэтому я ушла от него.
Я вношу коррективу: «он ушел», но не говорю этого вслух. Пора заключать мир.
— Ты обещала подарить мне эскиз.
— Уже поздно, сынок.
Я целую подставленную мне пахнущую пудрой щеку, и, едва переступаю порог, дверь за моей спиной закрывается. Я слышу громкое, на весь дом щелканье задвижки.
14
В нашей комнате все осталось по-прежнему. Старый номер «Нового мира», читанный в прошлый приезд, совсем пожелтел от солнца и пыли, а мыши подгрызли его корешок. Но бумажная труха уже убрана со стола, вообще в комнате чисто, но душно, не мешает открыть окно, что я и сделал, укрепив рамы крючками, чтобы ночью стекла не разбило ветром. Залетавшие ночные запахи наполняли комнату.
Свет уличного фонаря размазывал по стенам блики, легкие тени скользили по глянцевому крашеному полу. Я переворачивался с боку на бок, не мог заснуть, и жесткой, колючей щетиной, обметавшей лицо, царапал плечо.
Большая луна повисла над мягковским участком.
Я вглядывался в этажерку с книгами и, загадав желание, разыскивал среди утонувших в сумраке переплетов два детгизовских тома Гайдара, подаренных мне Голубковым.
Из окна тянуло запахом далекого костра: то ли кому-то вздумалось ночью жечь мусор на участке, то ли в лесу грибники устраивались на ночевку. За стеной закашляла мама. Я подумал, что утром от всего этого не останется и следа. Восход высветит названия книг, а ночные мысли растают на солнце, как медуза. В комнате, казалось, было дымно, но, подойдя к окну, я не различил ничего, кроме запаха ночи: пахло сыростью, сеном и прелой листвой. Я оставил окно открытым и снова лег.
Я знал, что мне предстоит отбыть срок наказания в той самой комнате, где стены, потолок, пол, даже дверь облицованы зеркальными плитами, чтобы видеть множество отражений. Я буду иметь полную возможность, изучив себя со всех сторон, сделать соответствующие выводы и преодолеть заблуждения.
Когда три месяца назад во Львове я впервые понял, что у меня нет прошлого, а будущее не имеет названия, что заснуть и проснуться можно только с одной мыслью: немедленно увидеть ее, а остальное уже потеряло смысл, — когда я понял это, то подумал о странном течении времени, благодаря которому неделя оборачивается тысячелетием, а мгновение — жизнью. Неделя оказалась не меньше тех восьми лет, которые связывали меня с другой женщиной и с другим понятием времени, Память тасовала факты и сроки, подключала мой сегодняшний день к каким-то другим дням, связывая их в невероятные комбинации, подобно тому как нажатие кнопки связывает две станции на табло метрополитена цепью горящих лампочек.
Недаром слово «любить» в словарном своем значении означает «сильную привязанность, начиная от склонности до страсти, сильное хотенье, избранье и предпочтение кого или чего по воле (волею, не рассудком), иногда и вовсе безотчетно и безрассудно». Я не ушел дальше этого. Машина времени сыграла со мной злую шутку, соединив напрямую доцента кафедры органической химии с лукинским юнцом, пишущим рассказы, и растерянного студента с тридцатилетним отцом семейства.
Возвращаясь к первопричине, я вспомнил, как по дороге из Львова в Москву мы с Ингой ползли на аэросанях по холмистой стране облаков, а когда достигли девяти тысяч метров, обещанных на земле стюардессой, я, как первый раз, был поражен грандиозностью зрелища бесконечных снегов, ослеплен и загипнотизирован непрофильтрованным светом. Мне казалось тогда, что все еще можно не думать о будущем и рассчитывать на чудо.
— Что угодно, Андрей, — сказала тогда Инга, — но мы не должны причинить зло нашим детям. Они, Андрей, такие маленькие, беззащитные.
Тем самым она разом уничтожила веру в чудо, и между нами словно образовалась пропасть. Весь остаток пути Инга рассказывала о своем сыне.
А еще совсем недавно, за день до отъезда из Львова, мы вышли на улицу и переулками прошли к небольшой площади, вымощенной плоским булыжником. Площадь была пуста, запущенна, на правой ее стороне лежали песок и щебенка. Там что-то ремонтировали. Колокольня бросала ровную густую тень на мостовую, и мы старались держаться в ее тени.
Я хотел показать Инге, как цветет райское дерево: маленькие розовые цветы и трезубые листья, а издали — кружевной шар на тоненькой ножке. Их было много в прошлый мой приезд сюда и у памятника Мицкевичу, у кафе «Красная Шапочка», где дети пили молочные коктейли, у вокзала и по всему городу. В этот раз мы не встретили ни одного. Потом я вспомнил, что сейчас июнь, а дерево цветет в мае.
На улицах было так чисто, что плиты тротуара казались стерильным полом операционной. Только там, где продавали цветы, было ярко и весело. Мы вышли на площадь, засыпанную листьями и обрезками цветочных стеблей, а навстречу нам с противоположного ее конца двигалось странное существо — тощая, сутулая цыганка с темной, почти негритянской кожей, иссиня-черными волосами, метлой в руках и зловещим профилем бабы-яги. Передвигалась она то прыжками, то крадучись и почти не касаясь метлой земли, так что одним могло показаться, что женщина подметает площадь, другим — что это спустившийся на землю злой дух. Странными были ее огромные глаза — то сверкающие гневом, то гаснущие и равнодушные, с едва теплящимся в них мерцанием.
Шумная жизнь площади захватила нас.
— Купите розы для девушки!
— Конечно, — сказал я.
Цветочница улыбнулась и принялась вынимать розы из бидона. Капли воды скатывались с шипов на ее старенькое платье.
— Сколько?
Я пожал плечами:
— У нее строгие родители.
— Так. Вы студенты?
— Да.
— Кто же станет ругать за цветы? В наше время это не считалось предосудительным.
— Теперь более строгие правила, — сказал я, и цветочница рассмеялась.
— Тем более когда девушка так молода.
— Это я и хотел сказать. Сколько, вы думаете, ей лет?
— Девятнадцать?
— Дайте еще пять штук.
Было очень весело.
— Родители ругают за плохое поведение, — заметила цветочница, — а не за цветы.
— Сегодня стипендия, — сказал я. — Дайте еще две. Но вы уверены, что ее не будут ругать?
— Так.
— Дайте еще.
— Здесь не меньше пятнадцати штук.
— Я получаю повышенную стипендию.
— Другое дело, — улыбнулась цветочница.
— Ты с ума сошел, ты сошел с ума, — говорила Инга, когда мы спустились к трамвайной линии. — Ужасно дорого.
Мы решили не садиться в тряский, словно пораженный пляской святого Витта, трамвайчик и пошли в гору пешком.
— Двадцать шесть, — сказала она, — я сосчитала. Скажи, тебя не раздражает моя глупая привычка все считать: количество ступеней, этажей, окон? Даже помню, сколько было домов в той карпатской деревеньке.
— А сколько тебе лет, ты помнишь?
— Девятнадцать, — сказала Инга и засмеялась.
— Цветочница действительно приняла нас за студентов.
Я уже знал, что Инге двадцать восемь лет и что у нее сын старше моей Лели.
После того как игра иссякла, Инга много и горько курила. Словно солдат военных времен, она сохраняла окурки, прятала их в коробку, потом докуривала. В маленькой груди ее порой что-то всхлипывало, и тогда она тяжело кашляла. Она тянула эту свою привычку как нечто вынужденное и необходимое, по-хозяйски, как, должно быть, тянула дом, кастрюли, ежедневный быт, который задан самой жизнью и который тем не менее надо как-то преодолеть. Но даже эта черта — курить много и жадно, — даже она не делала ее старше. Напротив, я вновь вдыхал запах свежевытертой школьной доски и видел пропахший табачным дымом закуток мальчишеской уборной.
Или это они заразили меня беззаботной, беспечной молодостью — мальчишки и девчонки, мои студенты — как идущего по улице в праздничный день старика окружает вдруг детвора и принимается водить хоровод? Растерявшись поначалу, он, словно что-то вспомнив, на глазах становится молодым, предается общему веселью, но изношенное сердце дает знать о себе уже минуту спустя.
Каждый раз, возвращаясь в институт после отпуска или из командировки, я убеждался в том, что уже не могу существовать без них. Какое-то особое живительное действие оказывали эти беспричинно смеющиеся, неловкие, незавершенные и оттого как бы стесняющиеся самих себя лица, пахнущие молодостью тела — студенческий мир, в котором и рядом с которым я провел тринадцать лет жизни.
К нам подошел человек: в треугольном вырезе расстегнутой тенниски кудрявились волосы.
— Простите, где купили такие прекрасные цветы?
— На площади, — сказал я.
— Двадцать шесть, — сказала Инга с ребячливой гордостью.
— Вы с Москвы? Я кивнул.
— Не стоило дарить девушке четное число роз, — сказал незнакомец, обращаясь ко мне. — Нужно нечетное.
— Я не знал.
— Такой обычай. Живым дарят нечетное число цветов.
— Что же теперь делать?
— Не огорчайтесь.
— Легко сказать.
— Только обычай. Не стоит обращать внимания.
— Я подарю вам одну, тогда все будет в порядке.
— Не стоит. Раз не знали — не имеет значения.
— Не будем связывать это с обычаем.
Он осторожно вдел цветок в петлицу пиджака.
— Вы давно здесь?
— Неделю.
— Свадебное путешествие?
Я хотел сказать: несостоявшееся.
— Мы в командировке, — сказала Инга.
— Ну и как вам Львов, нравится?
— Да.
Она тряхнула стриженой головой, откинула волосы со лба и была прекрасна в облегающем ее тоненькую фигуру сером платье.
(«С лицом нежным и трепетным, как у женщин времен войны», — почему-то хочется сказать мне.)
— В городах, которые нравятся, лучше не задерживаться долго. Воспоминания должны быть легкими, почти нереальными, а когда долго живешь, накладывается привычка, и это потом мешает.
— Вы, конечно, были на экскурсии?
— Не люблю экскурсии.
— У нас неплохое экскурсбюро.
— Нет, знаете, нужно так: приехать в незнакомый город, бродить по улицам. Какие-то случайные встречи, вот как эта, например.
Мы шли по бульвару мимо большой группы серьезных, озабоченных чем-то людей, и это было похоже на импровизированный митинг или сходку, и я подумал: может быть, что-то случилось в мире?
— Что они делают здесь?
— Болельщики. Обсуждают футбольные новости. Простите, вы куда сейчас направляетесь?
— На гору.
— Хотите, можем подняться вместе. Я работаю на телевидении. Это на горе.
— С удовольствием, — сказала Инга.
— Вы подниметесь по лестнице и окажетесь на площадке, откуда весь Львов виден с высоты птичьего полета.
Мы свернули с трамвайных путей и по крутой извилистой дороге поднялись на гору.
— Посмотрите: маленький кусочек Львова. Пройдите сюда. Когда листьев нет на деревьях — все видно. Оперный театр виден. Мы поднимемся выше, тогда увидите. Наверное, заметили, какие во Львове дома: ни одного похожего на другой. Если бы я не шел сейчас на работу, то повел бы вас в один дом на улице Коперника…
Во дворе телестудии был небольшой бассейн, и одна из стен двухэтажного здания с сильно потрескавшейся штукатуркой доверху была завита плющом.
На вершине горы находилась площадка с несколькими садовыми скамейками по кругу. Город внизу пах липами. К вечеру он будет пахнуть сырой зеленью. А ночью на когтистые крыши падут прохладные, таинственные запахи Карпат.
Инга спросила:
— Это ведь правда ничего, что ты подарил мне четное число роз, а?
15
Я открыл глаза:
— Который час?
— Одиннадцать. Мы уже позавтракали, сынок, не дождались тебя.
Казалось, что мама вошла в комнату только затем, чтобы взять электроплитку, стоявшую в углу рядом с этажеркой.
— Разве сегодня не рабочий день?
— Специально взяла отгул, чтобы побыть с тобой. Ну и рванул ты, сынок! Вчера ведь, кажется, рано легли.
— Я не спал, — почему-то оправдываюсь я. — Просто лежал с открытыми глазами и смотрел в окно. Только вздремнул на минутку. Так хорошо. Давно не валялся на своей кровати.
— Еще как спал! Без задних ног. Я заходила к тебе час назад. Красивый такой. Во сне ты невероятно похож на своего отца.
И тени вчерашнего нашего с мамой неприятного разговора не проскальзывало в освещенную утренним светом комнату. Мама бросила в мою сторону осторожный взгляд и спросила опасливо:
— Я плохо выгляжу? Сильно потолстела?
— Нет, совсем нет.
— Ну да? — Мамины карие глаза светятся радостью, и вся она преображается. — Конечно, ты не хочешь меня огорчать.
— Нет, правда, выглядишь великолепно.
С лестницы доносится легкий и звонкий топот. Видно, утренний ангел решил пожелать мне удачного дня.
— Кто там?
— Я.
— Кто это я?
— Марина Андреевна — вот кто! — говорит сестричка моя, протягивая для убедительности руки ладонями вверх, совсем как моя дочь, и морща лоб в удивлении от моей недогадливости.
— Доброе утро, — говорю я. — Фрейлина хочет присутствовать при одевании короля?
— Никакая я не Фейля. Я Марина. Ты что, не знаешь?
— Знаю.
— А что такое Фейля?
— Почти что принцесса.
— Ты разве король? Ты кандидат наук, а не король.
— По-твоему, король не может быть кандидатом наук?
— Не обманывай.
— Марина, так не разговаривают со старшими, — говорит мама, стараясь казаться строгой.
— А он не старший.
— Ладно, дочка. Сейчас встану, позавтракаю, и пойдем мы с тобой гулять.
— Какая я тебе дочка?
— Не придирайся к словам, — бормочу я смущенно, — Леля твоя ровесница и тем не менее моя дочь.
— С тем, что я бабушка, я почти смирилась, но что Марина — тетя…
— Пойдем гулять? Давай поедем кататься на машине!
— Хорошо, ступай вниз. Сегодня к нам обещал зайти Николай Семенович, — говорю я маме. — Встретил его вчера на территории Дома творчества и пригласил к нам. Мы поговорили десять минут, но словно и не расставались вовсе.
Тон, которым я это сказал, был взят, пожалуй, напрокат из архива пятьдесят шестого года — тон ученика, возвещающего о приходе учителя. Мама заметила это.
— Поболтать с ним приятно, — сказала она то ли из ревности, то ли из желания противоречить во всем. Не пойму, что руководит ею в таких случаях. — Человек прожил легкую жизнь, хорошо сохранился. Ты идеализируешь его. Я не меньше тебя люблю Николая Семеновича, но и он хорош. Под старость завел себе молоденькую любовницу.
— Вот как! Должно быть, та, с которой он ведет диалог? И хорошенькая она, его героиня?
— Ты имеешь в виду Наташу?
— О, — сказал я, — неужели Наташа?
Мама улыбнулась и многозначительно посмотрела на меня.
— Ты разве не знал?
— Откуда?
— У них жуткий роман. Только, умоляю тебя, никому. Терпеть не могу сплетен.
— Тогда зачем было говорить мне?
— Ты мой сын.
— Для сплетен это имеет значение?
— Ты мой сын, — повторила мама упрямо и рассеянно присела на краешек кровати. От нее пахло духами «Только ты». Слава богу, она не расслышала или не придала значения последним моим словам.
— Да, сынок, весь их легкий, современный стиль не по мне. Случайные связи, поверхностные отношения. Я, по правде сказать, довольна, что ты не попал в среду этой публики. По крайней мере теперь у тебя есть настоящее дело, серьезная профессия, хорошая, деловая среда.
(Как раз то, чего так «не хватало» Голубкову, которому в качестве положительного примера мама постоянно приводила моего отца. Так же как и отцу — Голубкова, я думаю.)
— Стать средним ученым или инженером куда ни шло, а посредственностью, писателем второго сорта, как Голубков например, по-моему, это ужасно. — И чтобы не быть голословной, добавила: — Разве не характерно, что он ушел от меня к этой вертихвостке?
— Я совсем не знаю ее, — сказал я.
— Зато я знаю.
(«И ты не знаешь, — подумал я, — но мстишь ему теперь даже таким наивным способом».)
Имя Голубкова неузнаваемо изменило мамино лицо, которое приобрело теперь и сохранило на некоторое время брезгливое выражение. Она посмотрела мне в глаза, что-то прочла в них; ее щеки порозовели.