Эти строчки, в твои персты попав (когда все в них уразумеешь ты), побелеют, поскольку ты на слово и на глаз не веришь. И ты настолько порозовеешь, насколько побелеют листы.
В общем, в словах моих новизны хватит, чтоб не скучать сороке. Пестроту июля, зелень весны осень превращает в черные строки, и зима читает ее упреки и зачитывает до белизны.
Вот и метель, как в лесу игла, гудит. От Бога и до порога бело. Ни запятой, ни слога. И это значит: ты все прочла. Стряхивать хлопья опасно, строго говоря, с твоего чела.
Нету - письма. Только крик сорок, не понимающих дела почты. Но белизна вообще залог того, что под ней хоронится то, что превратится впоследствии в почки, в точки, в буйство зелени, в буквы строк.
Пусть не бессмертие - перегной вберет меня. Разница только в поле сих существительных. В нем тем боле нет преимущества передо мной. Радуюсь, встретив сороку в поле, как завидевший берег Ной.
Так утешает язык певца, превосходя самоё природу, свои окончания без конца по падежу, по числу, по роду меняя, Бог знает кому в угоду, глядя в воду глазами пловца. 1966 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
К СТИХАМ
"Скучен вам, стихи мои, ящик..."
Кантемир
Не хотите спать в столе. Прытко возражаете: "Быв здраву, корчиться в земле суть пытка". Отпускаю вас. А что ж? Праву на свободу возражать - грех. Мне же хватит и других - здесь, мыслю, не стихов - грехов. Все реже сочиняю вас. Да вот, кислу мину позабыл аж даве сделать на вопрос: "Как вирши? Прибавляете лучей к славе?" Прибавляю, говорю. Вы же оставляете меня. Что ж! Дай вам Бог того, что мне ждать поздно. Счастья, мыслю я. Даром, что я сам вас сотворил. Розно с вами мы пойдем: вы - к людям, я - туда, где все будем.
До свидания, стихи. В час добрый. Не боюсь за вас; есть средство вам перенести путь долгий: милые стихи, в вас сердце я свое вложил. Коль в Лету канет, то скорбеть мне перву. Но из двух оправ - я эту смело предпочел сему перлу. Вы и краше и добрей. Вы тверже тела моего. Вы проще горьких моих дум - что тоже много вам придаст сил, мощи. Будут за всё то вас, верю, более любить, чем ноне вашего творца. Все двери настежь будут вам всегда. Но не грустно эдак мне слыть нищу: я войду в одне, вы - в тыщу. 22 мая 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992. 1000
* * * Коньяк в графине - цвета янтаря, что, в общем, для Литвы симптоматично. Коньяк вас превращает в бунтаря. Что не практично. Да, но романтично. Он сильно обрубает якоря всему, что неподвижно и статично.
Конец сезона. Столики вверх дном. Ликуют белки, шишками насытясь. Храпит в буфете русский агроном, как свыкшийся с распутицею витязь. Фонтан журчит, и где-то за окном милуются Юрате и Каститис.
Пустые пляжи чайками живут. На солнце сохнут пестрые кабины. За дюнами транзисторы ревут и кашляют курляндские камины. Каштаны в лужах сморщенных плывут почти как гальванические мины.
К чему вся метрополия глуха, то в дюжине провинций переняли. Поет апостол рачьего стиха в своем невразумительном журнале. И слепок первородного греха свой образ тиражирует в канале.
Страна, эпоха - плюнь и разотри! На волнах пляшет пограничный катер. Когда часы показывают "три", слышны, хоть заплыви за дебаркадер, колокола костела. А внутри на муки Сына смотрит Богоматерь.
И если жить той жизнью, где пути действительно расходятся, где фланги, бесстыдно обнажаясь до кости, заводят разговор о бумеранге, то в мире места лучше не найти осенней, всеми брошенной Паланги.
Ни русских, ни евреев. Через весь огромный пляж двухлетний археолог, ушедший в свою собственную спесь, бредет, зажав фаянсовый осколок. И если сердце разорвется здесь, то по-литовски писанный некролог
не превзойдет наклейки с коробка, где брякают оставшиеся спички. И солнце, наподобье колобка, зайдет, на удивление синичке на миг за кучевые облака для траура, а может, по привычке.
Лишь море будет рокотать, скорбя безлично - как бывает у артистов. Паланга будет, кашляя, сопя, прислушиваться к ветру, что неистов, и молча пропускать через себя республиканских велосипедистов. Осень 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
ОТРЫВОК Октябрь - месяц грусти и простуд, а воробьи - пролетарьят пернатых захватывают в брошенных пенатах скворечники, как Смольный институт. И воронье, конечно, тут как тут.
Хотя вообще для птичьего ума понятья нет страшнее, чем зима, куда сильней страшится перелета наш длинноносый северный Икар. И потому пронзительное "карр!" звучит для нас как песня патриота. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
ОТРЫВОК
М. Б.
Ноябрьским днем, когда защищены от ветра только голые деревья, а все необнаженное дрожит, я медленно бреду вдоль колоннады дворца, чьи стекла чествуют закат и голубей, слетевшихся гурьбою к заполненным окурками весам слепой богини.
Старые часы показывают правильное время. Вода бурлит, и облака над парком не знают толком что им предпринять, и пропускают по ошибке солнце. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
ПО ДОРОГЕ НА СКИРОС Я покидаю город, как Тезей свой Лабиринт, оставив Минотавра смердеть, а Ариадну - ворковать в объятьях Вакха.
Вот она, победа! Апофеоз подвижничества! Бог как раз тогда подстраивает встречу, когда мы, в центре завершив дела, уже бредем по пустырю с добычей, навеки уходя из этих мест, чтоб больше никогда не возвращаться.
В конце концов, убийство есть убийство. Долг смертных ополчаться на чудовищ. Но кто сказал, что чудища бессмертны? И - дабы не могли мы возомнить себя отличными от побежденных Бог отнимает всякую награду (тайком от глаз ликующей толпы) и нам велит молчать. И мы уходим.
Теперь уже и вправду - навсегда. Ведь если может человек вернуться на место преступленья, то туда, где был унижен, он прийти не сможет. И в этом пункте планы Божества и наше ощущенье униженья настолько абсолютно совпадают, что за спино 1000 ю остаются: ночь, смердящий зверь, ликующие толпы, дома, огни. И Вакх на пустыре милуется в потемках с Ариадной.
Когда-нибудь придется возвращаться. Назад. Домой. К родному очагу. И ляжет путь мой через этот город. Дай Бог тогда, чтоб не было со мной двуострого меча, поскольку город обычно начинается для тех, кто в нем живет, с центральных площадей и башен.
А для странника - с окраин. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
* * * Сын! Если я не мертв, то потому что, связок не щадя и перепонок, во мне кричит всё детское: ребенок один страшится уходить во тьму.
Сын! Если я не мертв, то потому что молодости пламенной - я молод с ее живыми органами холод столь дальних палестин не по уму.
Сын! Если я не мертв, то потому что взрослый не зовет себе подмогу. Я слишком горд, чтобы за то, что Богу предписывалось, браться самому.
Сын! Если я не мертв, то потому что близость смерти ложью не унижу: я слишком стар. Но и вблизи не вижу там избавленья сердцу моему.
Сын! Если я не мертв, то потому что знаю, что в Аду тебя не встречу. Апостол же, чьей воле не перечу, в Рай не позволит занести чуму.
Сын! Я бессмертен. Не как оптимист. Бессмертен, как животное. Что строже. Все волки для охотника - похожи. А смерть - ничтожный физиономист.
Грех спрашивать с разрушенных орбит! Но лучше мне кривиться в укоризне, чем быть тобой неузнанным при жизни. Услышь меня, отец твой не убит. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
ЭЛЕГИЯ НА СМЕРТЬ Ц. В. В пространстве, не дыша, несется без дорог еще одна душа в невидимый чертог.
А в сумраке, внизу, измученный сосуд в кладбищенском лесу две лошади везут.
Отсюда не воззвать, отсюда не взглянуть. Расставшихся в кровать больницы не вернуть.
Простились без тоски, друг другу не грозя, при жизни не враги, по смерти не друзья.
Сомненья не унять. Шевелится в груди стремленье уравнять столь разные пути.
Пускай не объяснить и толком не связать, пускай не возопить, но шепотом сказать,
что стынущий старик, плывущий в темноте, пронзительней, чем крик "Осанна" в высоте.
Поскольку мертвецы не ангелам сродни, а наши близнецы. Поскольку в наши дни
доступнее для нас, из вариантов двух, страдание на глаз бессмертия на слух. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
1 СЕНТЯБРЯ 1939 ГОДА День назывался "первым сентября". Детишки шли, поскольку - осень, в школу. А немцы открывали полосатый шлагбаум поляков. И с гуденьем танки, как ногтем - шоколадную фольгу, разгладили улан.
Достань стаканы и выпьем водки за улан, стоящих на первом месте в списке мертвецов, как в классном списке.
Снова на ветру шумят березы, и листва ложится, как на оброненную конфедератку, на кровлю дома, где детей не слышно. И тучи с громыханием ползут, минуя закатившиеся окна. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
ФОНТАН
Из пасти льва
струя не журчит и не слышно рыка.
Гиацинты цветут. Ни свистка, ни крика.
Никаких голосов. Неподвижна листва.
И чужда обстановка сия для столь грозного лика,
и нова.
Пересохли уста,
и гортань проржавела: металл не вечен.
Просто кем-нибудь наглухо кран заверчен,
хоронящийся в кущах, в конце хвоста,
и крапива опутала вентиль. Спускается вечер;
из куста
сонм теней
выбегает к фонтану, как львы из чащи.
Окружают сородича, спящего в центре чаши,
перепрыгнув барьер, начинают носиться в н 1000 ей,
лижут лапы и морду вождя своего. И чем чаще,
тем темней
грозный облик. И вот
наконец он сливается с ними и резко
оживает и прыгает вниз. И все общество резво
убегает во тьму. Небосвод
прячет звезды за тучу, и мыслящий трезво
назовет
похищенье вождя
- так как первые капли блестят на скамейке
назовет похищенье вождя приближеньем дождя.
Дождь спускает на землю косые линейки, строя в воздухе сеть или клетку для львиной семейки
без узла и гвоздя.
Теплый
дождь
моросит.
Как и льву, им гортань не остудишь.
Ты не будешь любим и забыт не будешь.
И тебя в поздний час из земли воскресит,
если чудищем был ты, компания чудищ.
Разгласит
твой побег
дождь и снег.
И, не склонный к простуде,
все равно ты вернешься в сей мир на ночлег.
Ибо нет одиночества больше, чем память о чуде. Так в тюрьму возвращаются в ней побывавшие люди,
и голубки - в ковчег. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
НЕОКОНЧЕННЫЙ ОТРЫВОК Отнюдь не вдохновение, а грусть меня склоняет к описанью вазы. В окне шумят раскидистые вязы. Но можно только увеличить груз уже вполне достаточный, скребя пером перед цветущею колодой. Петь нечто, сотворенное природой, в конце концов, описывать себя. Но гордый мир одушевленных тел скорей в себе, чем где-то за горами, имеет свой естественный предел, который не расширишь зеркалами.
Другое дело - глиняный горшок. Пусть то, что он - недвижимость, неточно. Но движимость тут выражена в том, что он из природы делает прыжок в бездушие. Он радует наш глаз бездушием, которое при этом и позволяет быть ему предметом, я думаю, в отличие от нас. И все эти повозки с лошадьми, тем паче - нарисованные лица дают, как всё, что создано людьми, им от себя возможность отделиться.
Античный зал разжевывает тьму. В окне торчит мускулатура Штробля. И своды, как огромная оглобля, елозят по затылку моему. Все эти яйцевидные шары, мне чуждые, как Сириус, Канопус, в конце концов напоминают глобус иль более далекие миры. И я верчусь, как муха у виска, над этими пустыми кратерами, отталкивая русскими баграми метафору, которая близка.
Но что ж я, впрочем? Эта параллель с лишенным возвращенья астронавтом дороже всех. Не склонный к полуправдам, могу сказать: за тридевять земель от жизни захороненный во мгле, предмет уже я неодушевленный. Нет скорби о потерянной земле, нет страха перед смертью во Вселенной... 1966 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
ПРОЩАЙТЕ, МАДЕМУАЗЕЛЬ ВЕРОНИКА I
Если кончу дни под крылом голубки, что вполне реально, раз мясорубки становятся роскошью малых наций после множества комбинаций Марс перемещается ближе к пальмам; а сам я мухи не трону пальцем даже в ее апогей, в июле словом, если я не умру от пули, если умру я в постели, в пижаме, ибо принадлежу к великой державе,
II
то лет через двадцать, когда мой отпрыск, не сумев отоварить лавровый отблеск, сможет сам зарабатывать, я осмелюсь бросить свое семейство - через двадцать лет, окружен опекой по причине безумия, в дом с аптекой я приду пешком, если хватит силы, за единственным, что о тебе в России мне напомнит. Хоть против правил возвращаться за тем, что другой оставил.
III
Это в сфере нравов сочтут прогрессом. Через двадцать лет я приду за креслом, на котором ты предо мной сидела в день, когда для Христова тела завершались распятья муки в пятый день Страстной ты сидела, руки скрестив, как Буонапарт на Эльбе. И на всех перекрестках белели вербы. Ты сложила руки на зелень платья, не рискуя их раскрывать в объя 1000 тья.
IV
Данная поза, при всей приязни, это лучшая гемма для нашей жизни. И она - отнюдь не недвижность. Это апофеоз в нас самих предмета: замена смиренья простым покоем. То есть новый вид христианства, коим долг дорожить и стоять на страже тех, кто, должно быть, способен, даже когда придет Гавриил с трубою, мертвый предмет продолжать собою!
V
У пророков не принято быть здоровым. Прорицатели в массе увечны. Словом, я не более зряч, чем Назонов Калхас. Потому прорицать - все равно, что кактус или львиный зев подносить к забралу. Все равно, что учить алфавит по Брайлю. Безнадежно. Предметов, по крайней мере, на тебя похожих на ощупь, в мире, что называется, кот наплакал. Какова твоя жертва, таков оракул.
VI
Ты, несомненно, простишь мне этот гаерский тон. Это лучший метод сильные чувства спасти от массы слабых. Греческий принцип маски снова в ходу. Ибо в наше время сильные гибнут. Тогда как племя слабых - плодится и врозь и оптом. Прими же сегодня, как мой постскриптум к теории Дарвина, столь пожухлой, эту новую правду джунглей.
VII
Через двадцать лет, ибо легче вспомнить то, что отсутствует, чем восполнить это чем-то иным снаружи; ибо отсутствие права хуже, чем твое отсутствие,- новый Гоголь, насмотреться сумею, бесспорно, вдоволь, без оглядки вспять, без былой опаски,как волшебный фонарь Христовой Пасхи оживляет под звуки воды из крана спинку кресла пустого, как холст экрана.
VIII
В нашем прошлом - величье. В грядущем - проза. Ибо с кресла пустого не больше спроса, чем с тебя, в нем сидевшей Ла Гарды тише, руки сложив, как писал я выше. Впрочем, в сумме своей, наших дней объятья много меньше раскинутых рук распятья. Так что эта находка певца хромого сейчас, на Страстной Шестьдесят Седьмого, предо мной маячит подобьем вето на прыжки в девяностые годы века.
IX
Если меня не спасет та птичка, то есть если она не снесет яичка, и в сем лабиринте без Ариадны (ибо у смерти есть варианты, предвидеть которые - тоже доблесть) я останусь один и, увы, сподоблюсь холеры, доноса, отправки в лагерь, то - если только не ложь, что Лазарь был воскрешен, то я сам воскресну. Тем скорее, знаешь, приближусь к креслу.
X
Впрочем, спешка глупа и греховна. Vale! То есть некуда так поспешать. Едва ли может крепкому креслу грозить погибель. Ибо у нас, на Востоке, мебель служит трем поколеньям кряду. А я исключаю пожар и кражу. Страшней, что смешать его могут с кучей других при уборке. На этот случай я даже сделать готов зарубки, изобразив голубки голубки.
XI
Пусть теперь кружит, как пчелы ульев, по общим орбитам столов и стульев кресло твое по ночной столовой. Клеймо - не позор, а основа новой астрономии, что - перейдем на шепот подтверждает армейско-тюремный опыт: заклейменные вещи - источник твердых взглядов на мир у живых и мертвых. Так что мне не взирать, как в подобны лица, на похожие кресла с тоской Улисса.
XII
Я - не сборщик реликвий. Подумай, если эта речь длинновата, что речь о кресле только повод проникнуть в другие сферы. Ибо от всякой великой веры остаются, как правило, только мощи. Так суди же о силе любви, коль вещи те, к которым ты прикоснулась ныне, превращаю - при жизни твоей - в святыни. Посмотри: доказуют такие нравы не величье певца, но его державы.
XIII
Русский орел, потеряв корону, напоминает сейчас ворону. Его, горделивый недавно, клекот теперь превратился в картавый рокот. Это - старость орлов или - голос страсти, обернувшейся следствием, эхом власти. И любовная песня - немногим тише. Любовь - имперское чувство. Ты же такова, что Россия, к своей удаче, говорить не может с тобой иначе.
XIV
Кресло стоит и вбирает теплый воздух прихожей. В стояк за каплей падает капля из крана. Скромно стрекочет будильник под лампой. Ровно падает свет на пустые стены и на цветы у окна, чьи тени стремятся за раму продлить квартиру. И вместе всё создает картину того в этот миг - и вдали, и возле как было до нас. И как будет после.
XV
Доброй ночи тебе, да и мне - не бденья. Доброй ночи стране моей для сведенья личных счетов со мной пожелай оттуда, где, посредством верст или просто чуда, ты превратишься в почтовый адрес 1000 . Деревья шумят за окном и абрис крыш представляет границу суток... В неподвижном теле порой рассудок открывает в руке, как в печи, заслонку. И перо за тобою бежит вдогонку.
XVI
Не догонит!.. Поелику ты - как облак. То есть облик девы, конечно, облик души для мужчины. Не так ли, Муза? В этом причины и смерть союза. Ибо души - бесплотны. Ну что ж, тем дальше ты от меня. Не догонит!.. Дай же на прощание руку. На том спасибо. Величава наша разлука, ибо навсегда расстаемся. Смолкает цитра. Навсегда - не слово, а вправду цифра, чьи нули, когда мы зарастем травою, перекроют эпоху и век с лихвою. 1967 Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.