ВЫСТРЕЛ С НЕВЫ
Рассказы о Великом Октябре
Александр Попов
ВОСПОМИНАНИЕ О КОСТРЕ
Кажется, мы первые разожгли тогда у Смольного костер — дядя Вася и я. Начало смеркаться. Опять ветер приволок откуда‑то грязные лохматые тучи, бросил их здесь над площадью и исчез. Посыпал дождь — холодный, липкий, в Питере хуже не бывает. Мы взяли из большого штабеля несколько поленьев, посуше, надрали березовой коры и запалили. С чистой совестью. Это были наши дрова. С самого утра все мы, весь отряд дяди Васи — одиннадцать человек, — таскали их с Невы в этот штабель перед Смольным.
Хорошо про это помню — две барки мы тогда разгружали. Их пригнали военные моряки из села Рыбацкого, что лежит вверх по Неве, недалеко от города. Высмотрели там, взяли на буксир и прямо к Смольному. Хозяин хватился, когда мы уже трудились. Прилетел на извозчике — орал, грозил каторгой. Дядя Вася, как старший, всю вину принял на себя. Сказал свою фамилию, имя, отчество, домашний адрес, показал документ, но ехать с господином отказался. А тот тащил его ни больше ни меньше — к самому Керенскому. Так и помчался к нему один. Выхватил у извозчика кнут, хлестанул им лошадь и громко, по-бабьи завыл…
Думаете, мы смеялись? Ничего подобного. Даже расстроились немного. Ведь это было утром 24 октября 1917 года. Россией еще правил капитал. Только дядя Вася чему‑то все улыбался да поторапливал нас: «Давай, ребята, живей! Время‑то летит, как бы правитель и впрямь сюда не явился». Вскоре прибыл еще народ, человек с полсотни, дело пошло веселей.
Вот какие это были дрова. И вот какой это был костер. Он быстро разгорался. Озорное еловое поленце стало стрелять и сыпать вокруг искрами. До чего ж это было красиво! Никогда прежде не видел я такого веселого костра… Руки в ссадинах, обе ноги ушиблены, спину не разогнуть, а на душе сразу посветлело.
Однако же коварная эта штука — костер. Едва разгорелся, подрумянил нам щеки, заиграл струйками пара на мокрой одежде, как захотелось поставить на тот костер котелок, да присесть рядом, да вытянуть к теплу занемевшие ноги. И все на свете — из головы прочь. Даже про винтовку забыл, что стоит в козлах рядом. Слушаю только, как звучно стреляет полено, — вот и все мое боевое настроение. И, похоже, не только со мною так. Вижу, бородатый Матвей, плотник с мебельной фабрики, снял сапог, размотал с ноги мокрую портянку, протянул ее к огню.
И сразу же — сердитый голос дяди Васи:
— Отставить! Этак все войско начнет сейчас сушить портянки.
«Все войско». А я ведь и вовсе на босу ногу, без портянок!..
Еще ночью, когда вернулся со смены, началась эта баталия. Помылся, сел за стол и, не успев опустить ложку в надоевшие пустые щи, взял да и выложил матери все, что носил в себе уже несколько дней: так, мол, и так — иду к большевикам, будем свергать Временное силой оружия.
Мать сразу захлебнулась слезами, испугался я даже. Запричитала, как над покойником: «Батьку на войне убили, и этот от меня уходит!
И что только на свете творится — мальчишка, еще в прошлом году на улице в сраженья играл, еще шрам от камня на голове не сошел, а тоже туда лезет!»
Я слушал, молчал, давился ненавистными щами — дело мое было решенное, чего уж тут отвечать. Поел и лег спать.
Проснулся часов в семь, на дворе еще темно. Зажег свет, вижу — матери нет. И сапог моих нет, и портянок нет. Озлился сильно. Зубами даже заскрипел — первый раз в жизни, само так получилось. Рванул крышку сундука, достал отцовские сапоги (батя их в праздники надевал), сгоряча натянул на босу ногу, схватил тужурку — и вон из дому. Уже у самой калитки долетел до моих ушей знакомый голос: «Михаил!.. Мишка!.. Прокляну!» А может, и не было этого, почудилось только.
Возле Смольного наткнулся на какой‑то отряд. Спрашиваю: где тут записывают, винтовку где можно получить? Здесь и встретился с дядей Васей. Невысокий, коренастый, лет сорока, но уже поседелый. В замасленной куртке, строгий. Смотрит на меня, будто насквозь глазами прошивает, задает вопросы: кто, откуда, слыхал ли про Ленина?
— Еще бы не слыхать! Руку за него сколько раз поднимал!
— А своих от чужих в бою отличишь?
Вот не ожидал! Такой простой вопрос, а как ответить?.. По речам, конечно, отличить можно. Еще по красным бантам. А иначе?.. Замялся я, не знал, что сказать.
— Ладно, — решил дядя Вася, — научим. Шагай с нами!
Я стал в строй, и мы двинулись, весь отряд — теперь одиннадцать человек. Вышли на Неву и принялись разгружать барки с дровами…
И вот стою теперь у костра в отцовских сапогах на босу ногу, гляжу, как бородатый Матвей снова наматывает свою мокрую портянку, и вроде начинаю куда‑то уплывать. В эту минуту подходят к нам двое матросов, перепоясанных пулеметными лентами, и один строго говорит:
— Ребята, с дровами поаккуратней! Дрова для боя приготовлены. Для баррикад…
Сказано суровое слово «бой», и голова моя мигом яснеет. По телу бежит жаркая дрожь. Дрова — для боя. И мы здесь для боя. Каждую минуту его жди, не зря же дядя Вася одернул Матвея.
Я оглядываюсь вокруг. На площади уже пылают десятки костров. К Смольному и от Смольного с грохотом катят грузовики, набитые людьми. Трещат самокаты. Вокруг нас становится теснее.
В Смольном освещены почти все окна, но свет тусклый, лампы, видать, горят вполнакала. Я‑то знаю почему — это наша станция подает туда ток, а с топливом у нас худо, полной выработки электричества никак не дашь.
Кто‑то сует мне в руку сухарь. Глянул — Леонид! Новый мой дружок. Сегодня познакомились. Мне двадцать один, ему двадцать два. Из Архангельска, северной крови — голубоглазый, кожа белая, чистая. Не то что я — краснорожий, да еще уголь в поры въелся. Весь день мы работали рядом — локоть в локоть. И нисколько парень от других не отстал. А ведь он студент, другая порода…
Возле нашего костра уже полно чужих. Кто‑то кинул в огонь еще несколько поленьев. Зачадило. Во все стороны брызнули искры. Народ раздался — только один не двинулся с места.
— Может, и не надо мне в эту кашу лезть? — сказал он тоскливо. — Ведь я отпущенный. Глядите, было пять пальцев, осталось два…
Все умолкли. Прямо по сердцу хлестнул словами. Снова ярко вспыхнуло пламя. Я увидел эту искалеченную руку. И лицо, узкое, заросшее, темное, как на иконе. И глаза, полные смертельной боли.
— Домой я двигался, — продолжал солдат, — а потом раздумал. Ну чего пустому идти, какая помощь? Опять спину гнуть на господской земле?.. И обратно — совсем не придешь, перемрут же все! У меня одни девчонки — четыре их. И баба — хворая… Вот и шатает дума с боку на бок.
— А как же целиться будешь, если шатает? — спросил дядя Вася. — Нет, служивый, иди‑ка ты своей дорогой. Не путайся тут под ногами.
— Авось Мишка‑то за тебя постарается, — кивнул на меня Матвей. —Схватит счастье для твоей хворой бабы…
— Братцы, да ведь я не пуж- ливый! — вскричал солдат. — Не за себя терзаюсь, за семейство. Пять душ, и всё бабы!
— Вот и топай к ним, — сказал дядя Вася. — Да поживей. Сдавай ружье — и шагом марш!
— Ружье не тронь! — огрызнулся солдат. — Не тобой дадено… Ты и пороху, может, не нюхал, а этому научился — «шагом марш»… А ты в штыковую ходил? А тебя германец газом угощал?
Дядя Вася горько усмехнулся:
— Я и царскими гостинцами сыт.
— Выходит, квиты. А ружья не касайся. Я боя не страшусь.
— Только не надейся, — сказал Матвей, — после боя калачей тебе не отвалят. До калачей далеко.
— Это понимаю. Калачей не будет, а землю вполне могут дать.
Тут зашумели уже многие.
— Кто даст? Дядя? Сам ты ее возьми! Сам…
— А возьмешь — держи крепче. Еще и обратно отнимать будут.
— Вон дрова сегодня взяли, мелочь вроде бы. И то хозяин зверем сделался. А леса да пашни заберем — он и вовсе кинется глотку перегрызть.
— Этого жди! Раз за ружье взялись — он тоже не дремлет.
Прибежал человек с красной повязкой на рукаве, собрал свой отряд — там и солдат оказался. Построились, пошли. И сразу же солдат подал голос:
— В ногу шагай, ребята! В ногу легче. Ать–два, левой! Ать–два, левой…
Через минуту — задание нам. Обойти Смольный монастырь, заглянуть во дворы — нет ли там какого скопления. Ротозеев гнать по домам. Подозрительных проверять.
Быстро разбираем винтовки. И вдруг — одна лишняя. Чья?
Держу в руке эту чужую винтовку, и в глазах у меня темнеет — нет среди наших Леонида. Что такое, неужели живот схватило?
— Мишка! — разъярился дядя Вася. — Вы что, шутки шутите?! Куда он подался?
Я опомнился, заорал что есть мочи:
— Леонид! Леонид! Уходим!
Дядя Вася забрал у меня обе винтовки, одну кинул в руку Матвею, другую — вместе со своей перебросил на ремне за плечо.
— Оставайся тут, — приказал он мне, —Дожидайтесь нас…
Да плюнь ты на этого барчука! — вспыхнул Матвей. — Еще няньку к нему приставляешь…
— Как это плюнь? — возмутился дядя Вася. —Свой же! Потеряется — всю жизнь будет казниться.
Я остался у костра один. Подошли новые люди. Подбросили в огонь поленьев. Повели свои разговоры. Только я уже ничего не слышал. Я высматривал Леонида да выискивал для него самые крепкие, самые злые и обидные слова. Вот явится — я ему влеплю, в самую душу влеплю!
По время шло, а дружка моего все не было. Я терялся в догадках. В моих ушах звучал его голос, в памяти соединялось все, что урывками поведал он о себе. У отца рыбная торговля. Человек он скупой, грубый, обижает мать. Леонид поссорился с ним и никогда больше в семью не вернется. Уже успел хлебнуть нужды, и голода, и унижения. Чем так жить, лучше умереть за народ…
Наконец наступила минута, когда я понял — Леонид не придет. Нет, не явится — наш костер остудил его пыл…
— Как же так? — спросил я в горькой растерянности дядю Васю, когда отряд вернулся. — Еще и бой не начался, а он…
— Что ты, парень! Давно уже бой идет! Ты же видел, как солдат бился, как себя победил, — это что, не бой?.. А студент твой сдался, сломался, рухнул. Ведь бой‑то сперва в тебе самом. Главное — знать, за что дерешься…
Дядя Вася ушел в Смольный, понес лишнюю винтовку.
Все так же гремели грузовики и двигались вооруженные люди. Я смотрел на окна Смольного, и мне показалось, что свет в них стал еще тусклее. Что такое? Не погас бы совсем…
За спиной раздался цокот копыт, крики. Обернулся — катит извозчик. Сердце даже оборвалось: неужели дровяной купец вернулся? Может, и Керенский с ним?
Подняли ружья — остановили. Нет, не купец. Сидит в пролетке батюшка. Объясняет: умирает на Охте человек, хочет в грехах покаяться. Вызвали батюшку по телефону — вот он и едет.
— Ладно, езжай, толькой другой дорогой.
И опять пошли у огня разговоры. О жизни и о смерти, о совести и о правде…
Уже за полночь. И вот, словно ветер тронул деревья, совсем по–другому зашумела площадь. Наверно, что‑то случилось. Все ближе и ближе этот непонятный гул — и тревожный, и словно бы радостный.
А тут подбегает и дядя Вася.
— Братцы, новость‑то какая! Ленин уже там — в Смольном! Уже лично направляет дело…
Мы к нему: сам его видел? Какой он?
— Не видел. Только понял, ребята, наших сил утроилось!
И сразу дает команду:
— Стройся! — И ко мне: — Михаил, веди к себе на станцию. Берем под свое начало.
Здорово! Очень это мне по душе!
Идем. А мне каждый шаг — что пытка, хромаю даже.
Я же на босу ногу… Однако топаю впереди.
— Дядя Вася, заметил, какой свет в Смольном? Совсем замирает.
— Да, не ярко горит.
— А зачем, спрашивается, в соседний монастырь даем? Или вот в гимназию? Смотри, ночь на дворе, а они жгут вовсю, наверно, шушера там всякая собралась.
Дядя Вася сделал поворот, хотел заглянуть в гимназию, потом махнул рукой — время терять нельзя.
— Отключить их надо! — предлагаю я решительно. — Тогда и в Смольном загорится поярче.
— Дело говоришь! — одобряет Матвей. — И в монастыре горело как на балу.
— Так, так, —соглашается дядя Вася. — Еще что?
— Охрану надо поставить на разгрузку угля. Пока разгружаем, половину тащит себе улица.
— Тоже верно. Еще что?.. Давай, давай, Михаил…
Приходим на станцию. Вызываем дежурного. Дядя Вася показывает ему свой мандат, потом кивает на меня:
— Знакомы?
— А как же! Наш кочегар…
— Так вот, до особого распоряжения он тут у вас за главного. Понятно?
— Ясно.
— А пока, — продолжает дядя Вася, —будьте любезны, примите меры, чтобы монастырь и гимназию отключить. Без промедления. И чтобы в Смольном, где в настоящий момент находится сам товарищ Ленин, электричество светило как надо. Тоже ясно?
В груди у меня просто бухает: и боязно мне, и радуюсь…
Дядя Вася сам расставляет охрану, обещает прислать людей в подмогу и на прощанье говорит:
— Ты думай, Михаил, что там надо еще. Ты теперь всю жизнь думать обязан.
Первым делом я бросаюсь к себе в кочегарку, к своим товарищам. И здесь неожиданно вижу свои милые, желанные, такие разудобные сапоги, из которых торчат мягкие чистые портянки… Мама… Значит, не прокляла!
…Вечером 25 октября, договорившись с Матвеем, бегу «на минутку» к Смольному. Все окна ярко освещены. В правом крыле, где угадывается большой зал, празднично сияют люстры. Хорошо! Я знаю, что теперь этот свет надежный — меры приняты.
Потом я пробираюсь к своему костру. Он пылает, как и вчера. И, как вчера, вокруг стоят люди с винтовками, ждут приказа. Я всматриваюсь в лица — нет ли здесь дяди Васи?
Не видно. Говорят, главный бой идет сейчас у Зимнего. И мне становится ясно — дядя Вася, конечно, там…
Борис Лавренев
ВЫСТРЕЛ С НЕВЫ
23 октября 1917 года шел мелкий дождь. «Аврора» стояла у стенки Франко–русского завода. Место это было хорошо знакомо старому крейсеру. Это было место его рождения. С этих стапелей в 1900 году новорожденная «Аврора» под гром оркестра и салют, «в присутствии их императорских величеств», скользя по намыленным бревнам, сошла в черную невскую воду, чтобы начать свою долгую боевую жизнь с трагического похода царской эскадры к Цусимскому проливу.
По мостику, скучая, расхаживал вахтенный начальник. Направо медленно катилась ко взморью вспухшая поверхность реки серо–чугунного цвета, покрытая лихорадочной рябью дождя. Палево — омерзительно–грязный двор завода, закопченные здания цехов, черные переплеты стапельных перекрытий, размокшее от дождя унылое пространство, заваленное листами обшивки, плитами брони, бунтами заржавевшей рыжей проволоки, змеиными извивами тросов. Между этими хаотическими нагромождениями металла стояли гниющие красно–коричневые лужи, настоянные ржавчиной, как кровью.
Дождь поливал непромокаемый плащ вахтенного начальника, скатываясь по блестящей клеенке каплями тусклого серебра. Капли эти висели на измятых щеках мичмана, на его подстриженных усиках, на козырьке фуражки. Лицо мичмана было тоскливо–унылым и безнадежным, и со стороны могло показаться, что вся фигура вахтенного начальника истекает слезами безысходной тоски.
Так, собственно, и было. Вахтенный начальник смертельно скучал. С тех пор как стало ясно, что все рушится и адмиральские орлы никогда не осенят своими хищными крыльями мичманские плечи, мичман исполнял обязанности, изложенные в статьях Корабельного устава, с полным равнодушием, только потому, что эти статьи с детства въелись в него, как клещи в собачью шкуру. Он сам удивлялся порой, почему он выходит на вахту, когда вахта обратилась в ерунду. Неограниченная, почти самодержавная власть вахтенного начальника стала лишь раздражающим воспоминанием. От нее сохранилось только сомнительное удовольствие — записывать в вахтенный журнал скучные происшествия на корабле.
Такую вахту не стоило нести. Офицеры с наслаждением отказались бы, если бы не странное и необъяснимое поведение матросов. Нижние чины, внезапно превратившиеся в граждан и хозяев корабля, несли сейчас корабельную службу с небывалой доселе четкостью и вниманием. Матросы держались подчеркнуто подтянуто. Корабль убирался, как будто в ожидании адмиральского смотра. Часовые у денежного ящика и у трапа стояли как вкопанные. Эта матросская ретивость к службе, в то время как ее не требовал и не смел требовать командный состав, казалась офицерам непонятной и даже пугала их.
Вот и сейчас. Вахтенный начальник нагнулся над стойками левого обвеса мостика и лениво наблюдал разыгрывающуюся сцену. Шлепая по лужам, к мосткам, перекинутым со стенки на борт крейсера, шел человек в длинной кавалерийской шинели. Полы, намокшие и отяжелевшие, бились о сапоги, как мокрый бабий подол. На голове шедшего была защитная фуражка английского офицерского образца. Он взошел на мостки. Вахтенный начальник равнодушно наблюдал. С утра до ночи на крейсер шляется всякая шушера. Представители всяких там партий, демократы и социалисты, черт их пересчитает. Еще совсем недавно нога штатского не смела вступить на неприкосновенную палубу военного корабля. А теперь…
Ну и пусть ходит кто хочет. И чего ради часовой у мостков пререкается с этим типом? Мичман равнодушно, но с тайным злорадством наблюдал, как часовой преградил дорогу посетителю, как тот, горячась, говорил что‑то и как часовой, холодно осмотрев гостя с ног до головы, свистнул, вызывая дежурного. Такое соблюдение формальностей было ни к чему, но все же умаслило мятущееся сердце мичмана.
Подошедший дежурный взглянул в предъявленную посетителем бумагу и повел его за собой. Вахтенный начальник разочарованно зевнул и зашагал по мостику, морщась от дождевых капель.