Представление (сборник) - Довлатов Сергей Донатович 5 стр.


Он любил всех девушек группы. Всех институтских машинисток. Всех секретарш ректората. И даже уборщиц, которые, нагнувшись, мыли цементные полы. Он любил всех девушек, исключая вопиюще некрасивых, капитулировавших в постоянной женской борьбе и затерянных среди мужчин, как унизительно равные. Но даже с такими у Лосика возникали изменчивые многообещающие отношения. Однажды Гена курил на бульваре, соединявшем два институтских здания. Возле него зубрила девушка. На девушке были стоптанные черные босоножки. Ее анемичное лицо, бедная прическа, школьная застиранная юбка, обкусанные ногти совершенно разочаровали Гену. Неожиданно девушка повернулась и, отогнув манжет его сорочки, взглянула на часы. Затем она снова погрузилась в учебник Фихтенгольца. Но с этой минуты Гена любил и ее тоже.

Утром, засунув озябшие ладони в карманы пальто, Гена разносит телеграммы. Ему нужны деньги. И не оттого, что мальчику кажется, будто любовь продается за деньги. А оттого, что деньги и любовь загадочно связаны в его представлении. Как свет и тепло, как ночь и безмолвие… По крайней мере, Гена ожидает, что любовь и деньги утвердятся разом, вместе и навек.

Он читает фамилии, нажимает разноцветные кнопки, протягивает измятые бумажки. Потом в муках берет чаевые. Каждая монета со звоном падает на дно его гордости.

Пока Варя читала телеграмму: «…день ангела… здоровья… счастья…» — Гена незаметно разглядывал ее.

— Ты замерз и хочешь чаю, — сказала Варя.

Под далекое ворчание унитаза Гена брел за стеганым халатиком. Мимо выцветших роз на обоях, мимо дверей, за которыми царили шорох и любопытство.

Они пили чай, разговаривали: «Ближе матери нет человека…» Лосик то и дело вскакивал, доставал из кармана носовой платок. Варя поправляла халат. Гена краснел, вздрагивая от звона чайной ложки… Постепенно освоился.

— У нас в ЛИТМО был случай. Одного клиента, — рассказывал Гена, — исключили за пьянку. Он целый год на производстве вкалывал. Потом явился к декану, вернее — к замдекану. А замдекана ему говорит: «Я на тебе крест поставил. Значит, ты мой крестник…» Правда же смешно?

— Очень, — сказала Варя.

Через несколько минут Гена Лосик попрощался и вышел. Его встретила улица, тронутая бедным осенним солнцем.

Из голубого дневника Звягиной Вари

«И все-таки, мой современник, жизнь прекрасна! И в ней есть, есть, есть место подвигу! Я чувствовала это, заглядывая в наивные близорукие глаза одного милого юноши. Словно почтовый голубь залетел он в форточку моей холодной кельи…

Мы говорили о пустяках, о книгах, об экзистенциализме. Разговор шел на сплошном подтексте.

Он смотрел на меня. Я чувствовала — ребенок становится мужчиной. Еще секунда, и я услышу бурные признания. О, Зигмунд Фрейд, увидев это, подпрыгнул бы от счастья… И тут я шепнула себе:

«Никогда! Этот мальчик не увидит суровой изнанки жизни! Не станет жертвой лицемерия! Не ощутит всей пошлости этого мира!»

Я встала и распахнула дверь. На полированной стенке клавесина блеснуло мое отражение.

Юноша горестно взглянул на меня, круто повернулся, и через секунду я услышала на лестнице его быстрые шаги.

Чтобы успокоиться, мне пришлось долго листать альбом репродукций Ван Гога.

Мы избежали того, что неминуемо должно было случиться…»

На тротуаре грудой лежали вещи. Фикус зеленел среди мебели, как тополь в районе новостроек. Майор с режиссером курили в тени от пивного ларька. Лосик, сидя на корточках, перелистывал югославский журнал.

— Так, — сказала Варя, — пойду взгляну…

Она зашагала вверх, касаясь холодных перил. Оглядела стены в прихожей. Мысленно простилась с каждой трещиной. Прошла коридором, узким и тесным от детских игрушек, велосипеда, лохани, сундуков, развалившегося ничейного шкафа. Оказалась в комнате, неожиданно просторной и светлой, как льдина. Там валялись аптекарские флаконы, обломки грампластинок, несколько мятых бумажек и потемневший кусок сахара…

Она умылась и вдруг помолодела без косметики.

Потом захлопнула дверь и ушла, не оглядываясь.

Был час, когда лишь начинает темнеть, а машины уже ездят с зажженными фарами. Вещи лежали около грузовика, бесцельные и неорганизованные, как трофеи. Вот только роскоши им не хватало. Даже мебель, импортная, гладкая, с пестрыми отражениями улицы, внушала тоску.

Малиновский, размышляя, уселся на кожаный пуф:

«Переезд катастрофически обесценивает вещи. В ходе переезда рождается леденящее душу наименование — скарб…»

Кузьменко вдруг обеспокоенно шевельнулся и сказал Малиновскому:

— Фильмов жизненных мало.

— Не понимаю.

— Я говорю, картин хороших нет. Вот тут смотрел однажды, у него квартира, у нее квартира, шифоньер, диван, трюмо… и все недовольны, ла-ла-ла да ла-ла-ла…

— Не видел. Не берусь судить, — ответил Малиновский, — думаю, что в фильме могли быть затронуты проблемы… этического характера…

— У нас в ЛИТМО был юмор, — перебил Гена, — один клиент сдавал экзамен по начерталке. Доцент Юдович выслушал его и головой качает. «Плохо, Садиков, два». А Витька Садиков наклонился к доценту и тихо говорит: «Поставьте тройку». Правда смешно?

— Забавно, — сказал Малиновский.

— Ученье — свет, — небрежно высказался Кузьменко.

Варя разбудила шофера. Тот неохотно перешагнул через борт и оказался в кузове машины.

— Але! Подавайте! — сказал он, утвердившись над всеми.

И тотчас Малиновский, словно под гипнозом, взялся за ручки эмалированной кастрюли.

— Ложи на место, — приказал шофер, — кидайте оттоманку и сервант!

Он поставил громоздкие вещи у бортов, ловко рассовал книги. Страхуя зеркало подушками, уложил между кабиной и шкафом диванный валик. Потом лениво спрыгнул на асфальт и оглядел внушительных размеров дзот, точнее — баррикаду. Торшер покачивался, как знамя…

Варя с третьей попытки захлопнула дверцу. Взглянула на старый дом. Увидела его весь. От покосившихся антенн до выщербленных ступеней крыльца. От дворовых глубин до перевязанных марлей банок за стеклами. От забытых игрушек в желтой яме с песком до этой минуты в кабине грузового автомобиля.

Затем сказала:

— Ну, поехали.

Машина тронулась. Малиновский, Кузьменко и Лосик облегченно вздохнули. Мимо проносились деревья, вывески, разноцветные окна…

Они миновали центр. Оглядели Неву, как с борта теплохода. И скоро оказались в продуваемом ветрами районе новостроек.

— Я бы тут жить не согласился, — выкрикнул Кузьменко, — все дома на один манер, заблудишься пьяный.

— Ветер! Не слышу! — откликнулся Малиновский.

— Я говорю, дорогу спьяну не отыскать…

— Не слышу.

— Я говорю, идешь, бывало, домой поддавши…

— А-а…

Лосику хотелось петь. Он громко засвистел.

Светофора можно было коснуться рукой.

Наконец автомобиль затормозил возле узкого подъезда с мятой кровлей. Шофер вылез из кабины, откинул борт. Мужчины спрыгнули на газон.

Затем разгружали вещи, носили их по чистой лестнице… Стемнело… Зажглись изогнутые редкие светильники. Звезды в небе стали менее отчетливы и ярки. Гудела далекая электричка.

Кузьменко, расстелив газету, влез на стол. Вскоре зажглась тусклая лампочка на перекрученном шнуре.

Потом они мылись в душе. Варя распаковала узел с бельем, достала полотенце. Через некоторое время оно было совсем мокрым.

— Мальчики, — сказала Варя, — я ненадолго отлучусь.

— Куда это? — спросил майор.

— Так я ж ассигновала…

— Деньги есть, — сказал Кузьменко, — вот и вот. Надеюсь, хватит?

— Я тоже хотел бы участвовать в расходах, — заявил Малиновский, — пиетета к алкоголю не испытываю, однако… Тут шесть рублей.

Лосик покраснел.

— Малый сходит, — произнес Кузьменко. — Ну-ка, малый, сходи!

«Когда я наконец буду старше их всех?!» — подумал Гена Лосик.

Гена вернулся с оттопыренными карманами. На столе уже белели тарелки. Пепельница была набита окурками. Варя переодевалась, заслонившись дверцей шкафа. Она появилась в строгом зеленом костюме. Ее гладкая прическа напоминала бутон.

Майор распечатал бутылки, зажав их коленями. Варя нарезала колбасу, затем достала стопки. Стопки были завернуты в газету, каждая отдельно. Пока разливали водку, царила обычная русская тишина.

— С новосельем! — объявил майор.

Варя покраснела и некстати ответила:

— Вас также.

Потом она заплакала, и уже с трудом можно было расслышать:

— У меня, кроме вас, никого…

Выпивали не спеша. Вдруг оказалось, что на подоконнике уже теснятся какие-то банки. Диван накрыт яркой материей. За стеклами шкафа лежат безделушки.

— Фильмов жизненных нету, — говорил майор, — казалось бы, столько проблем… Я вам расскажу факт… Выносила одна жиличка мусор…

— Фильмов жизненных нету, — говорил майор, — казалось бы, столько проблем… Я вам расскажу факт… Выносила одна жиличка мусор…

Появился неизвестный грабитель… Ведро отобрал, и привет!.. Почему кино такие факты игнорирует?

— Позвольте, — говорил Малиновский, — ведь искусство не только копирует жизнь, создавая ее бытовой адекват… Более того, попытки воспроизведения жизни на уровне ее реалий мешают контактам зрителей с изображаемой действительностью.

— Вы знаете, что такое реалии? — перебивал Гена Лосик, наклоняясь к майору.

— Закусывай, — говорил Кузьменко, — закусывай, малый, а то уже хорош…

— Если действительность непосредственно формируется как объект эстетического чувства, — говорил Малиновский, — зритель превращается в соавтора фильма. Искусство правдивее жизни, оно, если угодно…

— Эх! Ленина нет! — сокрушался Кузьменко.

— Не ссорьтесь, — попросила Варя. — Такой хороший день…

— А вот еще был юмор, — сказал Гена, — один клиент, Баранов Яшка, заметил, что доцент Фалькович проглотил на лекции таблетку. Яшка и говорит: «А что, Рэм Абрамович, если они лежат у вас в желудке годами и не тают?»

— Какой ужас! — сказала Варя. — Хотите чаю? Без ничего…

Мужчины спустились вниз. Затем прошли вдоль стен, шагая через трубы, окаймлявшие газон. Затем миновали пустырь и вышли к стоянке такси.

Варя долго ждала на балконе. Мужчины ее не заметили, было темно. Только Лосик вертел головой…

Сейчас они навсегда расстанутся. И может быть, унесут к своим далеким очагам нечто такое, что пребудет вовеки.

Мужчины забывали друг друга, усталые и разные, как новобранцы после тяжелого кросса… Ты возвращаешься знакомой дорогой. Мученья позади. Болтается противогаз. Разрешено курить. Полковник едет в кузове машины, с ним рядом замполит и фельдшер.

И тут впереди оказывается запевала. Мелодия крепнет. Она требует марша.

И всем уже ясно, как давно ты поешь эти старые гимны о братьях, а не о себе!


Представление

На КПП сидели трое. Опер Борташевич тасовал измятые, лоснящиеся карты. Караульный Гусев пытался уснуть, не вынимая изо рта зажженной сигареты. Я ждал, когда закипит обложенный сухарями чайник.

Борташевич вяло произнес:

— Ну, хорошо, возьмем, к примеру, баб. Допустим, ты с ней по-хорошему: кино, бисквиты, разговоры… Цитируешь ей Гоголя с Белинским… Какую-нибудь блядскую оперу посещаешь… Потом, естественно, в койку. А мадам тебе в ответ: женись, паскуда! Сначала загс, а потом уж низменные инстинкты… Инстинкты, видишь ли, ее не устраивают. А если для меня это святое, что тогда?!.

— Опять-таки жиды, — добавил караульный.

— Чего — жиды? — не понял Борташевич.

— Жиды, говорю, повсюду. От Райкина до Карла Маркса… Плодятся, как опята… К примеру, вендиспансер на Чебью. Врачи — евреи, пациенты — русские. Это по-коммунистически?

Тут позвонили из канцелярии. Борташевич поднял трубку и говорит:

— Тебя.

Я услышал голос капитана Токаря:

— Зайдите ко мне, да побыстрей.

— Товарищ капитан, — сказал я, — уже, между прочим, девятый час.

— А вы, — перебил меня капитан, — служите Родине только до шести?!

— Для чего же тогда составляются графики? Мне завтра утром на службу выходить.

— Завтра утром вы будете на Ропче. Есть задание начальника штаба — доставить одного клиента с ропчинской пересылки. Короче, жду…

— Куда это тебя? — спросил Борташевич.

— Надо с Ропчи зека отконвоировать.

— На пересуд?

— Не знаю.

— По уставу нужно ездить вдвоем.

— А что в охране делается по уставу? По уставу только на гауптвахту сажают.

Гусев приподнял брови:

— Кто видел, чтобы еврей сидел на гауптвахте?

— Дались тебе евреи, — сказал Борташевич, — надоело. Ты посмотри на русских. Взглянешь и остолбенеешь.

— Не спорю, — откликнулся Гусев…

Неожиданно закипел чайник. Я переставил его на кровельный лист возле сейфа.

— Ладно, пойду…

Борташевич вытащил карту, посмотрел и говорит:

— Ого! Тебя ждет пиковая дама.

Затем добавил:

— Наручники возьми.

Я взял…

Я шел через зону, хотя мог бы обойти ее по тропе нарядов. Вот уже год я специально хожу по зоне ночью. Все надеюсь привыкнуть к ощущению страха. Проблема личной храбрости у нас стоит довольно остро. Рекордсменами в этом деле считаются литовцы и татары.

Возле инструменталки я слегка замедлил шаги. Тут по ночам собирались чифиристы.

Жестяную солдатскую кружку наполняли водой. Высыпали туда пачку чаю. Затем опускали в кружку бритвенное лезвие на длинной стальной проволоке. Конец ее забрасывали на провода высоковольтной линии. Жидкость в кружке закипала через две секунды.

Бурый напиток действовал подобно алкоголю. Люди начинали возбужденно жестикулировать, кричать и смеяться без повода.

Серьезных опасений чифиристы не внушали. Серьезные опасения внушали те, которые могли зарезать и без чифиря…

Во мраке шевелились тени. Я подошел ближе. Заключенные сидели на картофельных ящиках вокруг чифирбака. Завидев меня, стихли.

— Присаживайся, начальник, — донеслось из темноты, — самовар уже готов.

— Сидеть, — говорю, — это ваша забота.

— Грамотный, — ответил тот же голос.

— Далеко пойдет, — сказал второй.

— Не дальше вахты, — усмехнулся третий…

Все нормально, подумал я. Обычная смесь дружелюбия и ненависти. А ведь сколько я перетаскал им чая, маргарина, рыбных консервов…

Закурив, я обогнул шестой барак и вышел к лагерной узкоколейке. Из темноты выплыло розовое окно канцелярии.

Я постучал. Мне отворил дневальный. В руке он держал яблоко.

Из кабинета выглянул Токарь и говорит:

— Опять жуете на посту, Барковец?!

— Ничего подобного, товарищ капитан, — возразил, отвернувшись, дневальный.

— Что я, не вижу?! Уши шевелятся… Позавчера вообще уснули…

— Я не спал, товарищ капитан. Я думал. Больше это не повторится.

— А жаль, — неожиданно произнес Токарь и добавил, обращаясь ко мне: — Входите.

Я вошел, доложил как положено.

— Отлично, — сказал капитан, затягивая ремень, — вот документы, можете ехать. Доставите сюда зека по фамилии Гурин. Срок — одиннадцать лет. Пятая судимость. Человек в законе, будьте осторожны.

— Кому, — спрашиваю, — он вдруг понадобился? Что, у нас своих рецидивистов мало?

— Хватает, — согласился Токарь.

— Так в чем же дело?

— Не знаю. Документы поступили из штаба части.

Я развернул путевой лист. В графе «назначение» было указано:

«Доставить на шестую подкомандировку Гурина Федора Емельяновича в качестве исполнителя роли Ленина…»

— Что это значит?

— Понятия не имею. Лучше у замполита спросите. Наверное, постановку готовят к шестидесятилетию советской власти. Вот и пригласили гастролера. Может, талант у него или будка соответствующая… Не знаю. Пока что доставьте его сюда, а там разберемся. Если что, применяйте оружие. С богом!..

Я взял бумаги, козырнул и удалился.

К Ропче мы подъехали в двенадцатом часу. Поселок казался мертвым. Из темноты глухо лаяли собаки.

Водитель лесовоза спросил:

— Куда тебя погнали среди ночи? Ехал бы с утра.

Пришлось ему объяснять:

— Так я назад поеду днем. А так пришлось бы ночью возвращаться. Да еще в компании с опасным рецидивистом.

— Не худший вариант, — сказал шофер.

Затем прибавил:

— У нас в леспромхозе диспетчеры страшнее зеков.

— Бывает, — говорю.

Мы попрощались…

Я разбудил дневального на вахте, показал ему бумаги. Спросил, где можно переночевать?

Дневальный задумался:

— В казарме шумно. Среди ночи конвойные бригады возвращаются. Займешь чужую койку, могут и ремнем перетянуть… А на питомнике собаки лают.

— Собаки — это уже лучше, — говорю.

— Ночуй у меня. Тут полный кайф. Укроешься тулупом. Подменный явится к семи…

Я лег, поставил возле топчана консервную банку и закурил…

Главное — не вспоминать о доме. Думать о каких-то насущных проблемах. Вот, например, папиросы кончаются. А дневальный вроде бы не курит…

Я спросил:

— Ты что, не куришь?

— Угостишь, так закурю.

Еще не легче…

Дневальный пытался заговаривать со мной:

— А правда, что у вас на «шестерке» солдаты коз дерут?

— Не знаю. Вряд ли… Зеки, те балуются.

— По-моему, уж лучше в кулак.

— Дело вкуса…

— Ну ладно, — пощадил меня дневальный, — спи. Здесь тихо…

Насчет тишины дневальный ошибся. Вахта примыкала к штрафному изолятору. Там среди ночи проснулся арестованный зек. Он скрежетал наручниками и громко пел:

«А я иду, шагаю по Москве…»

— Повело кота на блядки, — заворчал дневальный.

Назад Дальше