— Я писал о Каплане и не согласовывал.
— Ты еще скажи о Гликмане. Каплан — член бюро обкома. О нем двести раз писали. Ты Каплана со Штейном не равняй…
— Я и не равняю. Штейн куда симпатичнее.
— Тем хуже для него.
— Ясно. Спасибо, что предупредил.
Говорю Теппе:
— Оказывается, и Штейн не подходит.
— У меня были сомнения.
— А кто меня, спрашивается, разбудил?
— Я разбудил. Но сомнения у меня были.
— Что же делать?
— Скоро еще одна родит. А может, уже родила. Я сейчас позвоню.
— А я выйду, прогуляюсь.
В унылом больничном сквере разгуливали кошки. Резко скрипели облетевшие черные тополя. Худой, сутулый юноша, грохоча, катил телегу с баком. Застиранный голубой халат делал его похожим на старуху.
Из-за поворота вышел Штейн.
— Ну, поздравляю.
— Спасибо, дед, спасибо. Только что Ленке передачу отправил… Состояние какое-то необыкновенное! Надо бы выпить по этому случаю.
«Выпьешь, — думаю, — с тобой… Одно расстройство».
Я не хотел его огорчать. Не стал говорить, что его ребенок забракован. Но Штейн уже был в курсе дела.
— Юбилейный материал готовишь?
— Пытаюсь.
— Хочешь нас прославить?
— Видишь ли, — говорю, — тут нужна рабоче-крестьянская семья. А вы — интеллигенты…
— Жаль. А я уже стих написал в такси. Конец такой:
На фабриках, в жерлах забоев,
На дальних планетах иных —
Четыреста тысяч героев,
И первенец мой среди них!
Я сказал:
— Какой же это первенец? У тебя есть взрослая дочь.
— От первого брака.
— А, — говорю, — тогда нормально.
Штейн подумал и вдруг сказал:
— Значит, антисемитизм все-таки существует?
— Похоже на то.
— Как это могло появиться у нас? У нас в стране, где, казалось бы…
Я перебил его:
— В стране, где основного мертвеца еще не похоронили… Само название которой лживо…
— По-твоему, все — ложь!
— Ложь в моей журналистике и в твоих паршивых стишках! Где ты видел эстонца в космосе?
— Это же метафора.
— Метафора… У лжи десятки таких подпольных кличек!
— Можно подумать, один ты — честный. А кто целую повесть написал о БАМе? Кто прославлял чекиста Тимофеева?
— Брошу я это дело. Увидишь, брошу…
— Тогда и не упрекай других.
— Не сердись.
— Черт, настроение испортил… Будь здоров.
Теппе встретил меня на пороге.
— Кузина родила из шестой палаты. Вот данные. Сама эстонка, водитель автокары. Муж — токарь на судостроительном заводе, русский, член КПСС. Ребенок в пределах нормы.
— Слава богу, кажется, подходит. Позвоню на всякий случай.
Туронок сказал:
— Вот и отлично. Договоритесь, чтобы ребенка назвали Лембитом.
— Генрих Францевич, — взмолился я, — кто же назовет своего ребенка Лембитом! Уж очень старомодно. Из фольклора…
— Пусть назовут. Какая им разница?! Лембит — хорошо, мужественно и символично звучит… В юбилейном номере это будет смотреться.
— Вы могли бы назвать своего ребенка — Бовой? Или Микулой?
— Не занимайтесь демагогией. Вам дано задание. К среде материал должен быть готов. Откажутся назвать Лембитом — посулите им денег.
— Сколько?
— Рублей двадцать пять. Фотографа я пришлю. Как фамилия новорожденного?
— Кузин. Шестая палата.
— Лембит Кузин. Прекрасно звучит. Действуйте.
Я спросил у Теппе:
— Как найти отца?
— А вон. Под окнами сидит на газоне.
Я спустился вниз.
— Але, — говорю, — вы Кузин?
— Кузин-то Кузин, — сказал он, — а что толку?!
Видимо, настрой у товарища Кузина был философский.
— Разрешите, — говорю, — вас поздравить. Ваш ребенок оказался 400000-м жителем нашего города. Сам я из редакции. Хочу написать о вашей семье.
— Чего писать-то?
— Ну, о вашей жизни…
— А что, живем неплохо… Трудимся, как положено… Расширяем свой кругозор… Пользуемся авторитетом…
— Надо бы куда-то зайти, побеседовать.
— В смысле — поддать? — оживился Кузин.
Это был высокий человек с гранитным подбородком и детскими невинными ресницами. Живо поднялся с газона, отряхнул колени.
Мы направились в «Космос», сели у окна. Зал еще не был переполнен.
— Денег — восемь рублей, — сказал Кузин, — плюс живая бутылка отравы.
Он достал из портфеля бутылку кубинского рома. Замаскировал оконной портьерой.
— Возьмем для понта граммов триста?
— И пива, — говорю, — если холодное…
Мы заказали триста граммов водки, два салата и по котлете.
— Нарезик копченый желаете? — спросил официант.
— Отдохнешь! — реагировал Кузин.
В зале было пустынно. На возвышении расположились четверо музыкантов. Рояль, гитара, контрабас и ударные. Дубовые пюпитры были украшены лирами из жести.
Гитарист украдкой вытер ботинки носовым платком. Затем подошел к микрофону и объявил:
— По заказу наших друзей, вернувшихся из курортного местечка Азалемма…
Он выждал многозначительную паузу.
— Исполняется лирическая песня «Дождик каплет на рыло!..»
Раздался невообразимый грохот, усиленный динамиками. Музыканты что-то выкрикивали хором.
— Знаешь, что такое Азалемма? — развеселился Кузин. — Самый большой лагерный поселок в Эстонии. ИТК, пересылка, БУР… Ну, давай!
Он поднял стакан.
— За тебя! За твоего сына!
— За встречу! И чтоб не последняя…
Две пары отрешенно танцевали между столиками. Официанты в черно-белой униформе напоминали пингвинов.
— По второй?
Мы снова выпили.
Кузин бегло закусил и начал:
— А как у нас все было — это чистый театр. Я на судомехе работал, жил один. Ну, познакомился с бабой, тоже одинокая. Чтобы уродливая, не скажу — задумчивая. Стала она заходить, типа выстирать, погладить… Сошлись мы на Пасху… Вру, на Покрова… А то после работы — вакуум… Сколько можно нажираться?.. Жили с год примерно… А чего она забеременела, я не понимаю… Лежит, бывало, как треска. Я говорю: «Ты, часом, не уснула?» — «Нет, — говорит, — все слышу». — «Не много же, — говорю, — в тебе пыла». А она: «Вроде бы свет на кухне горит…» — «С чего это ты взяла?» — «А счетчик-то вон как работает…» — «Тебе бы, — говорю, — у него поучиться…» Так и жили с год…
Кузин вытащил из-за портьеры бутылку рома, призывно ее наклонил. Мы снова выпили.
Гитарист одернул пиджак и воскликнул:
— По заказу Толика Б., сидящего у двери, исполняется…
Пауза. Затем — с еще большим нажимом:
— Исполняется лирическая песня: «Каким меня ты ядом напоила?..»
— Ты сам женат? — поинтересовался Кузин.
— Был женат.
— А сейчас?
— Сейчас вроде бы нет.
— Дети есть?
— Есть.
— Много?
— Много… Дочь.
— Может, еще образуется?
— Вряд ли…
— Детей жалко. Дети-то не виноваты… Лично я их называю «цветы жизни»… Может, по новой?
— Давай.
— С пивом…
— Естественно…
Я знал, еще три рюмки, и с делами будет покончено. В этом смысле хорошо пить утром. Выпил — и целый день свободен…
— Послушай, — говорю, — назови сына Лембитом.
— Почему же Лембитом? — удивился Кузин. — Мы хотим Володей. Что это такое — Лембит?
— Лембит — это имя.
— А Володя что, не имя?
— Лембит — из фольклора.
— Что значит — фольклор?
— Народное творчество.
— При чем тут народное творчество?! Личного моего сына хочу назвать Володей… Как его, высерка, назвать — это тоже проблема. Меня вот Гришей назвали, а что получилось? Кем я вырос? Алкашом… Уж так бы и назвали — Алкаш… Поехали?
Мы выпили, уже не закусывая.
— Назовешь Володей, — разглагольствовал Кузин, — а получится ханыга. Многое, конечно, от воспитания зависит…
— Слушай, — говорю, — назови его Лембитом временно. Наш редактор за это капусту обещал. А через месяц переименуешь, когда вы его регистрировать будете…
— Сколько? — поинтересовался Кузин.
— Двадцать пять рублей.
— Две полбанки и закуска. Это если в кабаке…
— Как минимум. Сиди, я позвоню…
Я спустился в автомат. Позвонил в контору. Редактор оказался на месте.
— Генрих Францевич! Все о’кей! Папа — русский, мать — эстонка. Оба с судомеха…
— Странный у вас голос, — произнес Туронок.
— Это автомат такой… Генрих Францевич, срочно пришлите Хуберта с деньгами.
— С какими еще деньгами?
— В качестве стимула. Чтобы ребенка назвали Лембитом… Отец согласен за двадцать пять рублей. Иначе, говорит, Адольфом назову…
— Довлатов, вы пьяны! — сказал Туронок.
— Ничего подобного.
— Ну, хорошо, разберемся. Материал должен быть готов к среде. Хуберт выезжает через пять минут. Ждите его на Ратушной площади. Он передаст вам ключ…
— Ключ?
— Да. Символический ключ. Ключ счастья. Вручите его отцу… В соответствующей обстановке… Ключ стоит три восемьдесят. Я эту сумму вычту из двадцати пяти рублей.
— Нечестно, — сказал я.
Редактор повесил трубку.
Я поднялся наверх. Кузин дремал, уронив голову на скатерть. Из-под щеки его косо торчало блюдо с хлебом.
Я взял Кузина за плечо.
— Але, — говорю, — проснись! Нас Хуберт ждет…
— Что?! — всполошился он, — Хуберт? А ты говорил — Лембит.
— Лембит — это не то. Лембит — это твой сын. Временно…
— Да, у меня родился сын.
— Его зовут Лембит.
— Сначала Лембит, а потом Володя.
— А Хуберт нам деньги везет.
— Деньги есть, — сказал Кузин, — восемь рублей.
— Надо рассчитаться. Где официант?
— Але! Нарезик, где ты? — закричал Кузин.
Возник официант с уныло поджатыми губами.
— Разбита одна тарелка, — заявил он.
— Ага, — сказал Кузин, — это я мордой об стол — трах!
Он смущенно достал из внутреннего кармана черепки.
— И в туалете мимо сделано, — добавил официант, — поаккуратнее надо ходить…
— Вали отсюда, — неожиданно рассердился Кузин, — слышишь? Или я тебе плешь отполирую!
— При исполнении — не советую. Можно и срок получить.
Я сунул официанту деньги.
— Извините, — говорю, — у моего друга сын родился. Вот он и переживает.
— Поддали — так и ведите себя культурно, — уступил официант.
Мы расплатились и вышли под дождь. Машина Хуберта стояла возле ратуши. Он просигналил и распахнул дверцу. Мы залезли внутрь.
— Вот деньги, — сказал Хуберт, — редактор беспокоится, что ты запьешь…
Я принял у него в темноте бумажки и мелочь…
Хуберт протянул мне увесистую коробку.
— А это что?
— «Псковский сувенир».
Я раскрыл коробку. В ней лежал анодированный ключ размером с небольшую балалайку.
— А, — говорю, — ключ счастья!
Я отворил дверцу и бросил ключ в урну. Потом сказал Хуберту:
— Давай выпьем.
— Я же за рулем.
— Оставь машину и пошли.
— Мне еще редактора везти домой.
— Сам доберется, жирный боров…
— Понимаешь, они мне квартиру обещали. Если бы не квартира…
— Живи у меня, — сказал Кузин, — а бабу я в деревню отправлю. На Псковщину, в Усохи. Там маргарина с лета не видели…
— Мне пора ехать, ребята, — сказал Хуберт…
Мы снова вышли под дождь. Окна ресторана «Астория» призывно сияли. Фонарь выхватывал из темноты разноцветную лужу у двери…
Стоит ли подробно рассказывать о том, что было дальше? Как мой спутник вышел на эстраду и заорал: «Продали Россию!..» А потом ударил швейцара так, что фуражка закатилась в кладовую… И как потом нас забрали в милицию… И как освободили благодаря моему удостоверению… И как я потерял блокнот с записями… А затем и самого Кузина…
Проснулся я у Марины, среди ночи. Бледный сумрак заливал комнату. Невыносимо гулко стучал будильник. Пахло нашатырным спиртом и мокрой одеждой.
Я потрогал набухающую царапину у виска.
Марина сидела рядом, грустная и немного осунувшаяся. Она ласково гладила меня по волосам. Гладила и повторяла:
— Бедный мальчик… Бедный мальчик… Бедный мальчик…
С кем это она, думаю, с кем?..
Поплиновая рубашка
Моя жена говорит:
— Это безумие — жить с мужчиной, который не уходит только потому, что ленится…
Моя жена всегда преувеличивает. Хотя я действительно стараюсь избегать ненужных забот. Ем что угодно. Стригусь, когда теряю человеческий облик. Зато — уж сразу под машинку. Чтобы потом еще три месяца не стричься.
Попросту говоря, я неохотно выхожу из дома. Хочу, чтобы меня оставили в покое…
В детстве у меня была няня, Луиза Генриховна. Она все делала невнимательно, потому что боялась ареста. Однажды Луиза Генриховна надевала мне короткие штаны. И засунула мои ноги в одну штанину. В результате я проходил таким образом целый день.
Мне было четыре года, и я хорошо помню этот случай. Я знал, что меня одели неправильно. Но я молчал. Я не хотел переодеваться. Да и сейчас не хочу.
Я помню множество таких историй. С детства я готов терпеть все, что угодно, лишь бы избежать ненужных хлопот…
Когда-то я довольно много пил. И соответственно, болтался где попало. Из-за этого многие думали, что я общительный. Хотя стоило мне протрезветь — и общительности как не бывало.
При этом я не могу жить один. Я не помню, где лежат счета за электричество. Не умею гладить и стирать. А главное — мало зарабатываю.
Я предпочитаю быть один, но рядом с кем-то…
Моя жена всегда преувеличивает:
— Я знаю, почему ты все еще живешь со мной. Сказать?
— Ну, почему?
— Да просто тебе лень купить раскладушку!..
В ответ я мог бы сказать:
— А ты? Почему же ты не купила раскладушку? Почему не бросила меня в самые трудные годы? Ты — умеющая штопать, стирать, выносить малознакомых людей, а главное — зарабатывать деньги!..
Познакомились мы двадцать лет назад. Я даже помню, что это было воскресенье. Восемнадцатое февраля. День выборов.
По домам ходили агитаторы. Уговаривали жильцов проголосовать как можно раньше. Я не спешил. Я раза три вообще не голосовал. Причем не из диссидентских соображений. Скорее — из ненависти к бессмысленным действиям.
И вот раздается звонок. На пороге — молодая женщина в осенней куртке. По виду — школьная учительница, то есть немного — старая дева. Правда, без очков, зато с коленкоровой тетрадью в руке.
Она заглянула в тетрадь и назвала мою фамилию. Я сказал:
— Заходите. Погрейтесь. Выпейте чаю…
Меня угнетали торчащие из-под халата ноги. У нас в роду это самая маловыразительная часть тела. Да и халат был в пятнах.
— Елена Борисовна, — представилась девушка, — ваш агитатор… Вы еще не голосовали…
Это был не вопрос, а сдержанный упрек. Я повторил:
— Хотите чаю?
Добавив из соображений приличия:
— Там мама…
Мать лежала с головной болью. Что не помешало ей довольно громко крикнуть:
— Попробуйте только съесть мою халву!
Я сказал:
— Проголосовать мы еще успеем.
И тут Елена Борисовна произнесла совершенно неожиданную речь:
— Я знаю, что эти выборы — сплошная профанация. Но что же я могу сделать? Я должна привести вас на избирательный участок. Иначе меня не отпустят домой.
— Ясно, — говорю, — только будьте поосторожнее. Вас за такие разговоры не похвалят.
— Вам можно доверять. Я это сразу поняла. Как только увидела портрет Солженицына.
— Это Достоевский. Но и Солженицына я уважаю…
Затем мы скромно позавтракали. Мать все-таки отрезала нам кусок халвы.
Разговор, естественно, зашел о литературе. Если Лена называла имя Гладилина, я переспрашивал:
— Толя Гладилин?
Если речь заходила о Шукшине, я уточнял:
— Вася Шукшин?
Когда же заговорили про Ахмадулину, я негромко воскликнул:
— Беллочка!..
Затем мы вышли на улицу. Дома были украшены флагами. На снегу валялись конфетные обертки. Дворник Гриша щеголял в ратиновом пальто.
Голосовать я не хотел. И не потому, что ленился. А потому, что мне нравилась Елена Борисовна. Стоит нам всем проголосовать, как ее отпустят домой…
Мы пошли в кино на «Иваново детство». Фильм был достаточно хорошим, чтобы я мог отнестись к нему снисходительно.
В ту пору я горячо хвалил одни лишь детективы. За то, что они дают мне возможность расслабиться.
А вот картины Тарковского я похваливал снисходительно. При этом намекая, что Тарковский лет шесть ждет от меня сценария.
Из кино мы направились в Дом литераторов. Я был уверен, что встречу какую-нибудь знаменитость. Можно было рассчитывать на дружеское приветствие Горышина. На пьяные объятия Вольфа. На беглый разговор с Ефимовым или Конецким. Ведь я был так называемым молодым писателем. И даже Гранин знал меня в лицо.
Когда-то в Ленинграде было много знаменитостей. Например, Чуковский, Олейников, Зощенко, Хармс и так далее. После войны их стало гораздо меньше. Одних за что-то расстреляли, другие переехали в Москву…
Мы поднялись в ресторан. Заказали вино, бутерброды, пирожные. Я собирался заказать омлет, но передумал. Старший брат всегда говорил мне: «Ты не умеешь есть цветную пищу».
Деньги я пересчитал, не вынимая руку из кармана.
В зале было пусто. Только у дверей сидел орденоносец Решетов, читая книгу. По тому, как он увлекся, было видно, что это его собственный роман. Я мог бы поспорить, что роман называется — «Иду к вам, люди!».
Мы выпили. Я рассказал три случая из жизни Евтушенко, которые произошли буквально на моих глазах.
А знаменитости все не появлялись. Хотя посетителей становилось все больше. К окну направился, скрипя протезом, беллетрист Горянский. У стойки бара расположились поэты Чикин и Штейнберг. Чикин говорил: