Что он понимал – до тюрьмы? Чему – служил, служа партии? Что – понял?
22 октября 63 Сегодня я провела у Анны Андреевны весь день напролет.
Чуть я пришла, Анна Андреевна дала мне чистый лист и велела записывать.
– Пишите.
Прочитала тихим, серьезным, спокойным голосом подробное, обстоятельное опровержение статей Маковского и Струве. С цитатами, датами, доказательствами, ссылками, разъяснениями – ну вот, например, разъяснено, что «лунная дева» в стихах Гумилева – это она. Потом отложила листки и принялась устно излагать сущность дела. Она уже излагала то же самое Нике, Корнею Ивановичу, Коме.
– Мне чужого не надо. У Николая Степаныча было много дам, и я их всех перечисляю. Но – в другой период. А вламываться в мою биографию и искажать ее – я не позволю. И его облик изменять – тоже. Был такой период творчества и жизни Гумилева, когда все его стихи – обо мне, когда всё в его жизни имело истоком – меня68. Путешественником он стал, чтобы излечиться от любви ко мне, и Дон Жуаном – тоже. Брак наш был концом отношений, а не началом их и не разгаром. Этого никто не знал. Нас надо было смотреть в девятьсот пятом – девятьсот девятом годах. Тогда Николай Степаныч закладывал вещи под большие проценты, чтобы приехать и увидеть мой надменный профиль какие-ни-будь пятнадцать минут.
Я прекрасно понимаю, что читать собственную биографию или биографию мужа не только в искаженном, а даже хотя бы и в чуть-чуть не точно изложенном виде, – тяжело. Прикосновение чужой руки к твоей жизни, к твоей памяти – больно. А вмешиваются все, кому не лень. Таковы, наверное, раны, неизбежно наносимые славой…
(Записать – я записала. А дальше что? Где это и когда это доступной окажется мне возможность полемизировать с потусторонними Струве и Маковским? Впрочем, Анна Андреевна, конечно, продиктовала свой протест многим, да и сама записала, и в неведомое нам будущее доберутся, быть может, когда-нибудь чьи-нибудь листки.)
Анна Андреевна протянула мне газетную вырезку – статью Георгия Иванова о «Бродячей собаке». Дешевка! И кроме того: стихотворные цитаты – из Ахматовой, например, – перевраны. Это уж последнее дело: перевирать стихи.
– У него и всё так, – сказала Анна Андреевна69.
Заговорили, уж не помню почему, о школе. Я – о дочке моих любимых Пантелеевых, о Машеньке. Хоть она и вежлива, и дисциплинирована, и прилежна, да к тому же от природы одарена явным талантом актрисы, учителя в школе ненавидят ее и очень деятельно отравляют жизнь и ей, и ее родителям.
– Чему вы удивляетесь, – сказала Анна Андреевна. – Они ведь садисты. Педагогика развивает садизм. Педагоги – деспоты, а от деспотизма до садизма – один шаг. Так было всегда, а теперь уж и говорить нечего… А разве то, что изобразила Вигдорова, – не один из видов садизма?
Анна Андреевна попросила меня рассказать о моей вчерашней спутнице.
– У нее хорошее лицо. Но почему люди так меня боятся? Ведь она слово вымолвить боялась.
Я, в беглых чертах, рассказала об Анне Абрамовне: «одинокая мать», работала у нас в редакции младшим редактором, растила маленькую дочку. Когда, в 37-м, редакция была разгромлена, Анну Абрамовну уволили. И тут же обрушилась новая беда: арестовали брата, а потом и невестку. Остались две девочки. Анна Абрамовна взяла их к себе и своим трудом вырастила всех трех: дочку и двух племянниц. Хотя и право на труд вернули ей далеко не сразу.
– Желала бы я видеть хоть одного человека, – с тихим бешенством сказала Анна Андреевна, – в семействе которого в 37 году не оказалось бы врага народа. Одного, двоих… Брат и невестка погибли?
– Невестка вернулась, а брат – погиб, – ответила я. Конечно, ни слова, ни словечка ей, ее больному сердцу, о кровавой рогоже! Ни слова, хотя эта проклятая рогожа всплыла передо мною сегодня, чуть только я открыла глаза.
Рассказывая про Анну Абрамовну и девочек, я вдруг вспомнила то, о чем не вспоминала столько лет. Один раз, мы, Туся, Шура, Зоя и я, решили помочь Анне Абрамовне устроить для девочек веселую елку. Пришли с подарками. Одной, – помнится, Лене, – подарили большую, нарядную коробку шоколадных конфет. Когда девочка открыла коробку, оттуда к ней на колени выпал красный квиточек: по красному полю белыми кудрявыми буквами «Спасибо товарищу Сталину за счастливое детство»…
– Если бы Сталин не умер, – сказала Анна Андреевна, – этой девочке, кроме счастливого детства, причиталась бы и счастливая юность. Ее арестовали бы: дочь расстрелянного должна была бы пополнить собою ряды «мстителей». Ее ожидала бы судьба моего Левушки… А ваша Анна Абрамовна – подвижница. Оттого она такая застенчивая. Подвижники всегда застенчивы. Помните у Толстого на Бородинском поле – подвиг капитана Тушина? Подвиги разные – не знаю, который выше, – а застенчивость равная70.
После того, как Ханна Вульфовна накормила нас обедом, я предложила Анне Андреевне выйти на воздух. Завтра она уезжает, я толкусь у нее каждый день и всё без толку: так мы ни разу и не вышли!.. Нет. Не пожелала.
– Ну посидите со мной еще немного. Теперь мы не скоро увидимся, только в Москве. Еще ведь светло, вы уйдете засветло, вам и без провожатых не страшно будет через рельсы. А я зато расскажу вам про свою последнюю встречу с Блоком. Я была на его последнем вечере в Большом Драматическом. Вместе с Лозинскими в каких-то своих лохмотьях. Когда он кончил читать, мы пошли за кулисы. Александр Александрович спросил меня: «Где же ваша испанская шаль?» Это были его последние слова, обращенные ко мне[58].
Стоя в передней, пока я надевала пальто, она сказала очень добрым голосом:
– Идя навстречу вашему непониманию, я решила разъяснить «Красотку» с помощью эпиграфа. Найду что-нибудь из Катулла или Горация. Большего я сделать не могу[59].
Я вспомнила, уже миновав станцию, что ведь и я тоже была на том вечере Блока в Большом Драматическом! Но когда я слушала сегодня ее рассказ – Блок, Лозинские, шаль – мне и в голову не пришло, что это тот самый вечер! Тот самый, где Дед читал свое вступительное слово, где я в последний раз слышала, как читает Блок[60]. Загадочное понятие «время», она не раз говорила об этом и она права. И память. Последний вечер Блока в Петрограде – это из моего, из моего подвала памяти – странно, что два подвала, столь разные, могут оказаться бок о бок. В 1921 году мне четырнадцать лет, я – никто, а она уже давно Ахматова, он уже давно – Бог. Он говорит ей свои последние слова. И я тоже где-то тут неподалеку одновременно. Сейчас у нас 63-й. Я не я, она не она, его нет. Как это понять? Наше существование? То же время, те же факты – а память разная. Путаюсь.
23 [?] ноября 63, Москва Анна Андреевна начала мне звонить – домой и на дачу – с первого дня моего возвращения. «Приходите скорее». Но я не могла сразу. Она сердилась.
Сегодня я, наконец, выбралась. Теперь живет она далеко, на набережной Шевченко, у Западовых (то есть у Галины Христофоровны)71. Длинная комната. Никакая. С первого же слова я поняла, почему Анна Андреевна так упорно добивалась свидания. У нее ко мне дело. С него и начала.
– Мне уже давно предлагает «Советский писатель» – ленинградское отделение – выпустить мой однотомник. Сурков предлагал. Я всё отказывалась: хотела одни только новые стихи, «Седьмую книгу». Теперь согласилась. Пусть однотомник. Дело только за вами.
– За мной?
– Да. Составлять будете вы.
Я? Ох, как это сейчас мне не ко времени и, главное, не по глазам. Но по душе. Большая честь, да и радость: ведь составлять-то будем вместе! Случалось мне участвовать в подготовке и других ее сборников, но все-таки составляла их не я. А тут – я. Она и я… Поблагодарив, я выдвинула одно условие: чтобы с издательством, с редакторами мне ведаться не пришлось. Я с ними не умею. В борьбе с редакторами сколько я собственных своих работ загубила (вполне «легальных», о «Софье» не говорю). Составить – составлю, а уж в редакцию – оборонять, уступать, торговаться – пусть ходит кто-нибудь поумнее. От меня один только вред.
Анна Андреевна кивнула.
– Узнаю непреклонного автора «Лаборатории», – сказала она[61].
Ну и ладно. Сговорились… Потом Анна Андреевна достала откуда-то с подоконника толстый том. Протянула его мне.
«Воздушные пути», № 3.
О, какая радость, какая милая книга! Какой формат, какой шрифт, какая бумага! Держать в руках – и то приятно. И открывается именем Анны Ахматовой.
На первом месте – стихотворение «Нас четверо». (У нас оно, помнится, печаталось в «Литературке» без одной строфы и всего с одним эпиграфом вместо трех – а вот в «Воздушных путях» целиком!) Другое ахматовское стихотворение у нас не печаталось вовсе – обращенное к Цветаевой: «Невидимка, двойник, пересмешник»[62].
– Кто-то из моих ближайших друзей безусловно состоит у них на жалованьи, – сказала Анна Андреевна. – Нет, нет, не из ближайших, вы, например, вне подозрений. Но кто-то из очень осведомленных. Подумайте: и ненапечатанные-то стихи они знают, и про «Домик на Васильевском» им известно, что я как раз над ним сейчас работаю, и в «Поэме» про мое письмо к вам…
Анна Андреевна кивнула.
– Узнаю непреклонного автора «Лаборатории», – сказала она[61].
Ну и ладно. Сговорились… Потом Анна Андреевна достала откуда-то с подоконника толстый том. Протянула его мне.
«Воздушные пути», № 3.
О, какая радость, какая милая книга! Какой формат, какой шрифт, какая бумага! Держать в руках – и то приятно. И открывается именем Анны Ахматовой.
На первом месте – стихотворение «Нас четверо». (У нас оно, помнится, печаталось в «Литературке» без одной строфы и всего с одним эпиграфом вместо трех – а вот в «Воздушных путях» целиком!) Другое ахматовское стихотворение у нас не печаталось вовсе – обращенное к Цветаевой: «Невидимка, двойник, пересмешник»[62].
– Кто-то из моих ближайших друзей безусловно состоит у них на жалованьи, – сказала Анна Андреевна. – Нет, нет, не из ближайших, вы, например, вне подозрений. Но кто-то из очень осведомленных. Подумайте: и ненапечатанные-то стихи они знают, и про «Домик на Васильевском» им известно, что я как раз над ним сейчас работаю, и в «Поэме» про мое письмо к вам…
Она не дала мне толком прочесть стихи, взяла у меня из рук книгу и открыла чью-то статью о «Поэме без героя». Там отрывки из «Письма к NN». (Снова это письмо именуется почему-то «Письмом к Н.» и преподносится в качестве «письма-введения», хотя в то недолгое время, когда оно в «Поэме» существовало, оно было всего лишь примечанием в конце… Плохо исполняет свои обязанности товарищ на жалованьи!)
Прочесть статью Анна Андреевна мне не дала, книгу захлопнула. И опять открыла, и опять протянула мне:
– Прочтите-ка стихи. Про себя, пожалуйста.
Ну да, сначала ведь я прочла только так, поглядела, обрадовалась. А теперь прочла толком. И радость померкла.
«Духом, хранителем «места сего»» превратилось в бессмысленное «места всего» (это в первом стихотворении), а во втором «Маринкина башня» – в «Мариинскую». Боже мой, как же работают издатели, составители? Бумага у них есть, шрифт образцовый, цензуры нет (из-за цензуры здесь были удалены три эпиграфа и целая строфа!) – чего же им не хватает? Если нету там русских наборщиков и корректоров – смотрели бы в оба сами! Нельзя же делать такие жирные ошибки на самом видном месте, в начале тома! Ведь все они, небось, профессорского звания – и не знают «места сего»! Ну, а если заметили слишком поздно – обязаны были вклеить в тираж листок с опечатками… Нам здесь спасенья от цензуры не хватает, и бумаги вечно не хватает, а им там – чего?
Анна Андреевна «повернувшись вполоборота»:
– Любви, – сухо сказала она.
Любви? Но тогда можно было бы и совсем эти стихи не печатать. Начальства над ними нет, никто их под руку не толкает: запретить, или, напротив, печатать Ахматову. Трудятся они по собственному почину. Вольному воля…
– Не огорчайтесь, – сказала Анна Андреевна, снова вынимая книгу у меня из рук и решительно отправляя ее на подоконник. – У нас с вами таких чудовищностей не будет… Давайте, я вам лучше смешное расскажу.
Рассказала, что ее навестили один заезжий француз и дама. Дама сидела в столовой, вместе с хозяевами, а француз с нею, у нее. Когда гости ушли, выяснилось, что у них в этот вечер были билеты в Большой, на «Лебединое озеро».
– Какое там! Он сидел у меня шесть часов. Да, да, ровно шесть. Я сосчитала. Я своими глазами видела, как у него за это время выросла борода… Еле-еле его от меня домкратом вытащили…
Я подумала: а ведь в самом деле, видеть Ахматову интереснее, быть может, чем «Лебединое озеро». Я вижу ее часто, привыкла, но понимаю француза, хотя мне и не дано понимать, что именно в ней интересно людям чужого языка, чужой судьбы. Что интересно и дорого нашей Анне Абрамовне – понимаю, что французу – нет…
Анну Андреевну позвали к телефону. Чуть только она вышла из комнаты, я схватила с подоконника книгу. Открыла оглавление. Ох, сколько тут интересного, вот бы мне почитать: письма Бабеля! Воспоминания Михаила Чехова! Артур Лурье! Да и статья о «Поэме»!
Однако, воротившись, Анна Андреевна сразу лишила меня этой надежды. Она дала мне понять, что книга эта в течение ближайшего времени должна вернуться к владельцу.
Досадно!
Я поднялась.
– Ну посидите со мной еще пять минут. Я так рада, что вы согласились составлять мою книгу. Знаете, что́ сказал о моем последнем цикле Зенкевич? Влюбленность изображена тут в виде некоей третьей силы, вне людей существующей.
Что ж, это верно. То есть и то, что влюбленность в виде посторонней силы изображена в «Красотке», да и в жизни оно так и есть. Приходит некая третья сила и начинает распоряжаться двумя неповинными людьми. Они, в сущности, ни при чем.
2 декабря 63 Я торопилась в поликлинику, но Анна Андреевна позвонила с утра и попросила непременно приехать: хочет посоветоваться о цикле стихов для «Нового мира». После поликлиники мне – в библиотеку, но я вырвала час и поехала к ней. «Новый мир» – «Новым миром», а звонок ее был вызван серьезной бедой: 29 ноября в газете «Вечерний Ленинград» появилась статья о Бродском – статья страшная: называют его «окололитературным трутнем», «тунеядцем», а у нас тунеядство – обвинение нешуточное, могут и выслать и посадить72. То, что Иосиф – поэт, ему не защита: поэтами и вообще литераторами признаются только члены Союза или хоть какого-нибудь Группкома. Бродский же не член ничего, а просто поэт. Да еще непечатающийся. Правда, Бродский переводит с польского, а труд переводчика у нас трудом признается, но только при наличии договора с издательством. По слухам же, объяснила мне Анна Андреевна, Косолапов, директор Гослита, собирается договоры с Бродским спешно расторгнуть.
Анна Андреевна встревожена и от тревоги больна. Неужели вот так, до последнего дня своего, осуждена она терзаться судьбами друзей? Терзается: она полагает, что в глазах начальства Бродскому повредила его дружба с нею.
– Будут говорить: он антисоветчик, потому что его воспитала Ахматова. «Ахматовский выкормыш».
Сказать, разумеется, всё можно. Но из чего же следует, что Бродский – антисоветчик? На самом деле, в стихах Бродского – в тех, какие известны мне – нету ничего а) антисоветского; б) ахматовского. Никакой связи с поэзией Анны Ахматовой (и вообще с чьей бы то ни было) я в стихотворениях Бродского не улавливаю, я не в состоянии понять, откуда они растут. Советской властью он, по-видимому, не интересуется вовсе, и трудно сообразить, почему она интересуется им?
Я прочла валяющуюся на столе статью и уверила Анну Андреевну, что упрек в ахматовщине там начисто отсутствует, хотя и мелется какая-то привычная галиматья насчет модернизма, пессимизма и декадентщины. Цитаты же из стихотворений вырваны так, что вообще ни о чем не свидетельствуют.
– Еще бы! – сказала Анна Андреевна измученным голосом, – там нет ни одной строки из стихотворений Бродского. Все чужие.
Легла на тахту, на спину, руки вдоль тела. Я спросила, припасен ли поблизости нитроглицерин? Она молча кивнула. Потом помотала головой по подушке: не надо, пройдет и так.
Статья скрыто, и при том явно, антисемитская. А что касается антисемитизма, я считаю его тоже надругательством не столько над «лицами еврейского происхождения», сколько над русской культурой, над Россией, в такой же мере поклепом на нее, в какой нынешний газетный язык – карикатура на русский.
Изобилие соответствующих фамилий в поименном перечне поклонников Бродского. Подписи под погромной статьей стоят три; из трех фамилий две еврейские – вот и концы в воду, никак нельзя упрекнуть разоблачителей в антисемитизме![63] Прием проверенный и давно известный. «Группка» – опять группка, снова группка – сколько раз еще мы будем это читать? И если «группка» – то где же неразлучная с нею «школка»? Если бы после XX и XXII съездов действительно наступило новое время, то откуда бы взяться старым приемам и словесным клише? «Воспитательная работа» – вечная, нескончаемая воспитательная работа! столь схожая с работой Лубянки, что и не заметишь, где кончается одна и начинается другая. Наша Родина с большой буквы и непременная тяга ныне разоблачаемого злодея к какой-то чужой, не нашей родине, – той, которая с маленькой. Не выбраться читателю из этой лжи; читатель – муха, всеми лапками увязающая в липкой бумаге. Подлинные факты читателю неизвестны, ему не на что опереться, чтобы спастись, не увязнуть. (Вот ведь и я не знала, что цитаты выдернуты из стихов, Иосифу не принадлежащих. Но меня спасает «стилистическое обоняние»: чтобы почуять ложь, мне не требуется осведомленность в фактах: у лжи есть запах. Не устаю удивляться, как его не чуют другие.)
«Тошнит, как от рыбы гнилой»73.
Газетину эту выбросить на помойку, к сожалению, нельзя: придется ведь «что-нибудь предпринимать». Интересно – что? Ответа в печати не допустят. Вряд ли решился бы выступить с этой мерзостью «Вечерний Ленинград», если бы мерзость не была «согласована и увязана» с «вышестоящими инстанциями».