Сан-Феличе. Книга вторая - Александр Дюма 29 стр.


Этот крик свободы, вырвавшийся одновременно из уст и из сердца, этот патриотический призыв к братству там, где до сего дня само слово «братство» было под запретом, эта преданность родине, мученики прошлого которой, вознагражденные признанием потомков, подали пример мужества мученикам будущего, — все это скорее чем самое искусное красноречие, находившееся, впрочем, в гармонии с чувством национальной чести, которое в дни революций пробуждается и кипит в душах людей, способствовало успеху статьи, вызвав всеобщий восторг. Те, кто только что прослушал ее чтение, воскликнули в один голос: «Автора!» Тогда с эстрады медленными, робкими шагами спустилась и стала рядом с Шампионне как муза отчизны, охраняемая победой, прекрасная в своем величии, чистая и благородная Элеонора Пиментель.

Статья была написана ею. Это она была неизвестным редактором «Партенопейского монитора». Женщина возвестила этой статьей о своей, быть может, посмертной славе, тогда как мужчины, и даже известные патриоты, из страха выговаривали для себя право не открывать свое имя.

Тогда экзальтация перешла во всеобщий восторг: раздались неистовые крики «ура». Собравшиеся патриоты, кто бы они ни были — судьи, законники, писатели, ученые, высшее офицерство, — все устремились к ней с тем южным энтузиазмом, что выражается в беспорядочной жестикуляции и пылких выкриках. Мужчины упали на колени; женщины, приблизившись, поклонились. Это был успех Коринны, воспевавшей в Капитолии исчезнувшее величие римлян, успех тем более шумный, что Элеонора была провозвестницей не славы прошлого, а надежд на будущее. И, как всегда бывает в жизни, где смешное переплетается с возвышенным, в минуту, когда тройной гром аплодисментов затих, послышался хриплый пьяный голос: «Да здравствует республика! Смерть тиранам!»

Это кричал попугай герцогини Фуско, питомец Веласко и Николино: ученик воздал честь своим учителям, показав, что он хорошо усвоил их уроки.

Было два часа ночи. Этот комический эпизод завершил вечер. Гости, завернувшись в плащи и накидки, вызывали своих слуг, а те выкликали кареты, ведь все эти санкюлоты, как их называл король, принадлежавшие к богатым или ученым кругам, в противоположность французским санкюлотам, имели свои кареты и своих слуг.

Поцеловавшись с женщинами, пожав руку мужчинам — словом, простившись со всеми, герцогиня Фуско осталась одна в салоне, еще минуту назад многолюдном и шумном, а теперь опустевшем и тихом, и, подойдя прямо к окну, задернутому роскошной занавесью из малинового штофа, приподняла ее. Там, в амбразуре окна, она увидела Луизу и Сальвато. Пользуясь свободой, которую в Италии никто не считает предосудительной, они уединились от людского сборища и сидели рядом, взявшись за руки, прижавшись друг к другу и напоминая двух птичек в одном гнезде; Луиза положила головку на плечо Сальвато, и они говорили те нежные слова, что, хотя и произносятся шепотом, заглушают для влюбленных раскаты грома и шум бури.

Потревоженные светом, проникшим в их убежище, погруженное до этого в мягкую полутень, молодые люди вернулись к реальной жизни, от которой они отлетели на золотых крыльях идеальной любви, и, не двигаясь, обратили к герцогине сияющий взор, как это, должно быть, сделали первые обитатели рая при виде ангела Господня, заставшего их под зеленой кроной, среди цветов, в ту минуту, когда они только что сказали друг другу: «Я люблю тебя».

Они укрылись здесь в самом начале вечера и оставались тут до конца. Из всего, что было сказано, они не слышали ни слова; о том, что здесь происходило, они даже не подозревали. Стихи Монти, музыка Чимарозы, строки Пиментель — все разбилось о штофную занавесь, отделившую мир от их неведомого никому Эдема.

Увидев пустой салон и одинокую герцогиню, они поняли только, что пора расстаться.

Оба вздохнули и одним и тем же тоном прошептали: «До завтра!»

Потом Сальвато, взволнованный, опьяненный любовью, последний раз прижал Луизу к своему сердцу, попрощался с герцогиней и вышел, а Луиза, обвив руками шею подруги, подобно юной деве античных времен, поверяющей свою тайну Венере, прошептала ей на ухо:

— О! Если бы ты знала, как я люблю его!

СХ. АНДРЕА БЕККЕР

Переступив порог двери, соединявшей два дома, Луиза увидела Джованнину, ждавшую ее в коридоре.

На лице девушки еще сквозило удовлетворение, какое испытывают слуги, когда какое-нибудь важное событие предоставляет им случай проникнуть в жизнь их господ.

Луиза почувствовала невольную неприязнь к своей служанке, чего раньше никогда не испытывала.

— Что вы здесь делаете и что вам от меня нужно? — спросила она.

— Я ждала госпожу, чтобы сказать ей нечто чрезвычайно важное.

— Что такое?

— Красавец-банкир здесь.

— Красавец-банкир? О ком вы говорите?

— О господине Андреа Беккере.

— Андреа Беккер? А каким образом он сюда попал?

— Он пришел вечером, сударыня, часов около десяти. Он хотел с вами поговорить. Следуя распоряжениям, которые госпожа мне оставила, я сначала отказалась его впустить; он упорно настаивал, и я сказала ему правду, то есть что госпожи нет дома. Он подумал, что я его обманываю, и стал умолять меня во имя ваших интересов позволить ему сказать вам всего лишь несколько слов. Мне пришлось показать ему весь дом, и он наконец убедился, что вы действительно ушли. Тогда, поскольку, несмотря на его просьбы, я отказалась сказать ему, где вы находитесь, он самовольно прошел в столовую, сел на стул и сказал, что будет вас ждать.

— В таком случае, не имея никаких оснований принимать господина Андреа Беккера в два часа ночи, я возвращаюсь к герцогине и не выйду оттуда, прежде чем господин Беккер не покинет мой дом.

И Луиза действительно отступила назад, явно собираясь вернуться к своей подруге.

— Сударыня!.. — раздался в конце коридора умоляющий голос.

Этот голос заставил Луизу перейти от удивления если не к гневу — ее голубиное сердце не ведало этого крайнего чувства, — то к раздражению.

— А, это вы, сударь, — и она решительным шагом направилась ему навстречу.

— Да, сударыня, — отвечал молодой человек, склонившись со шляпой в руке в самом почтительном поклоне.

— Тогда вы слышали, что я сейчас сказала относительно вас своей служанке.

— Слышал, сударыня.

— Так почему же вы, войдя ко мне почти силой и зная, что я не одобряю ваши посещения, почему вы все еще здесь?

— Потому что мне необходимо с вами поговорить, крайне необходимо. Поймите это, сударыня.

— Крайне необходимо? — повторила Луиза с сомнением.

— Сударыня, я даю вам слово честного человека — а слово представителя нашей фамилии и нашей фирмы в течение трех столетий ни разу не давалось необдуманно, — я клятвенно заверяю вас, что ради спасения вашей жизни и сохранности вашего имущества вы должны меня выслушать.

Убежденность, с какой говорил молодой человек, поколебала решимость Луизы Сан Феличе.

— Для такой беседы, сударь, я приму вас завтра в более удобный час.

— Завтра, сударыня, может оказаться слишком поздно. И потом, в удобный час… Что считаете вы удобным часом?

— Днем, часа в два, например. Или даже поздним утром, если вы пожелаете.

— Днем увидят, как я вхожу к вам, сударыня, а — это очень важно — никто не должен знать, что мы виделись.

— Почему так?

— Потому что мое посещение может повлечь за собой большую опасность.

— Для меня или для вас? — пытаясь улыбнуться, спросила Луиза.

— Для нас обоих, — серьезно ответил молодой человек.

Наступила минута молчания. В том, что ночной посетитель не шутит, нельзя было более сомневаться.

— После предосторожностей, вами принятых, — сказала Луиза, — мне кажется, разговор должен происходить без свидетелей.

— Да, сударыня, то, что я собираюсь сказать вам, может быть передано только с глазу на глаз.

— А вы знаете, что в разговоре наедине есть один пункт, которого я запрещаю касаться?

— Если я и заговорю об этом, то лишь для того, чтобы вы поняли: вы единственная, кому я могу открыть то, что вы сейчас услышите.

— Пойдемте, сударь, — сказала Луиза.

И, пройдя мимо Андреа, который, чтобы пропустить ее, прижался к стене коридора, она провела его в столовую, уже освещенную благодаря заботам Джованнины, и затворила за ним дверь.

— Уверены ли вы, сударыня, — спросил Беккер, оглядываясь вокруг, — что нас никто не услышит и не сможет быть свидетелем нашего разговора?

— Здесь только Джованнина, она ушла к себе — вы же сами видели.

— Однако притаившись за этой дверью или за дверью вашей спальни, она могла бы….

— Закройте обе двери, сударь, и перейдем в рабочий кабинет моего мужа. Сами меры предосторожности, принятые Андреа Беккером, чтобы их стало совершенно невозможно подслушать, окончательно успокоили Луизу относительно предмета предстоящего разговора. Молодой человек не осмелится быть настойчивым, тем более что она прямо запретила ему даже упоминать о любви.

Дверь кабинета оставалась отворенной, зато обе двери столовой были закрыты с тщательностью, убедившей Беккера, что его никто не услышит.

Луиза опустилась на стул, подперла рукой подбородок и, поставив локоть на стол, за которым прежде работал ее муж, погрузилась в мечты.

Со дня отъезда кавалера Сан Феличе она впервые вошла в его кабинет. Рой воспоминаний ворвался сюда вместе с нею и теперь осаждал ее.

Луиза думала о человеке, что был так добр к ней, а она с такой легкостью почти совсем забыла о нем; чуть ли не с ужасом думала она о том, сколь велика ее любовь к Сальвато, любовь ревнивая и властная, захватившая ее всецело и совершенно изгнавшая из ее сердца всякое другое чувство; молодая женщина спрашивала себя, как далеко ей еще до полной неверности, и в душе сознавалась, что в нравственном отношении она подошла к ней значительно ближе, чем оставалось пройти физически.

Голос Андреа Беккера вывел ее из состояния задумчивости и заставил вздрогнуть. Луиза уже забыла, что он здесь.

Жестом она предложила гостю сесть.

Андреа поклонился, но остался стоять.

— Сударыня, — начал он, — каковы бы ни были ваши запреты, обязывавшие меня никогда не касаться моей любви к вам, но для того, чтобы вы вполне осознали необходимость моего прихода и размеры опасности, которой я себя подвергаю, надо, чтобы вы поняли, насколько моя любовь была преданна, глубока и почтительна.

— Сударь, — сказала Луиза, вставая, — тем, что вы заговорили об этой любви в прошедшем времени, вместо того чтобы говорить о ней в настоящем, вы не меньше выражаете чувство, которое я категорически запретила вам высказывать. Я надеялась, принимая вас в этот час, после того как я вообще отказывалась видеть вас у себя, что мне не придется напоминать вам об этом условии.

— Соблаговолите выслушать меня, сударыня, и соизвольте дать время объясниться. Мне было необходимо напомнить об этой любви, чтобы помочь вам оценить всю важность одного разоблачения, какое я сейчас сделаю.

— Хорошо, сударь, приступайте быстрее к делу.

— Но с моей стороны разоблачение этой тайны — я хотел бы, чтобы вы поняли меня хорошенько! — безумие, почти измена.

— Тогда не делайте этого, сударь. Не я искала встречи с вами, и не я настаивала на ней.

— Я знаю это, сударыня, и даже предвижу: вы, вероятно, нисколько не будете мне благодарны за то, что я вам сейчас скажу. Но что с того! Рок понуждает меня, и надо, чтобы судьба моя свершилась.

— Я слушаю вас, сударь, — молвила Луиза.

— Итак, сударыня, знайте, что существует большой тайный заговор: готовится новая Сицилийская вечерня, и не только против французов, но также против их сторонников.

Дрожь пробежала по телу Луизы, и в тот же миг она вся превратилась в слух.

Речь шла уже не о ней, речь шла о французах и, следовательно, о Сальвато. Сальвато был в смертельной опасности, а сообщение Беккера, быть может, даст ей средство спасти эту столь дорогую ей жизнь, которую однажды ей уже удалось сохранить.

Невольным движением, опершись о стол, Луиза придвинулась к молодому человеку; она молчала, но в ее глазах он прочел вопрос.

— Должен ли я продолжать? — спросил Беккер.

— Продолжайте, сударь.

— Через три дня, то есть в ночь с пятницы на субботу, не только десять тысяч французов, находящихся в Неаполе и его окрестностях, но еще, как я вам сказал, сударыня, все те, кто является их сторонниками, будут уничтожены. Между десятью и одиннадцатью вечера дома, где должны совершиться убийства, будут помечены красным крестом. В полночь начнется резня.

— Но это ужасно, это жестоко, сударь, то, что вы говорите!

— Не более ужасно, чем Сицилийская вечерня, и не более жестоко, чем Варфоломеевская ночь. То, что сделали в Палермо, чтобы спастись от анжуйцев, и в Париже, чтобы избавиться от гугенотов, могут сделать и в Неаполе, чтобы очистить город от французов.

— И вы не боитесь, что, когда вы уйдете, я поспешу разгласить этот план?

— Нет, сударыня! Поскольку вы подумаете о том, что я даже не просил у вас обещания сохранить тайну; нет, поскольку такая преданность, как моя, не должна быть оплачена неблагодарностью, и наконец поскольку ваше имя слишком прекрасно и слишком чисто, чтобы история запятнала его предательством.

Трепет охватил Луизу. Она в полной мере поняла, сколько истинного величия и преданности было в том, что молодой банкир доверил ей тайну без всяких условий. Оставалось только узнать, почему он открыл ее именно ей.

— Простите меня, сударь, — сказала Луиза, — но я не понимаю, какое дело мне до французов и их сторонников, мне, жене библиотекаря, и больше того — жене друга наследного принца?

— Вы правы, сударыня, но ведь кавалера Сан Феличе здесь нет, он не может защитить вас своим присутствием, оградить своей преданностью королевской династии. И позвольте мне сказать вам это, сударыня: я с ужасом увидел, что ваш дом значится среди тех, которые должны быть помечены крестом.

— Мой дом? — вскричала Луиза, вскочив с места.

— Сударыня, я понимаю: то, что я вам говорю, удивляет вас, даже приводит в негодование. Но выслушайте меня до конца. В такое время, как нынешнее, время тревог и бурь, никто не защищен от подозрений; впрочем, когда подозрения спят, являются доносчики, чтобы их разбудить. Да, сударыня, я видел, держал в руках, читал собственными глазами один донос, правда анонимный, но настолько точный, что нет сомнений в его достоверности.

— Донос? — с удивлением переспросила Луиза.

— Да, сударыня, донос.

— На меня?

— На вас.

— И что написано в этом доносе? — безотчетно бледнея, осведомилась Луиза.

— Там говорилось, сударыня, что в ночь с двадцать второго на двадцать третье сентября прошлого года вы дали у себя приют адъютанту генерала Шампионне.

— О-о, — простонала Луиза, чувствуя, что пот выступает у нее на лбу.

— Что этот адъютант, раненный Паскуале Де Симоне, был укрыт вами от мести королевы; что его выхаживала албанская колдунья по имени Нанно; что он оставался у вас в течение полутора месяцев и вышел, переодевшись абруццским крестьянином, как раз вовремя, чтобы присоединиться к генералу Шампионне и принять участие в битве при Чивита Кастеллана.

— Что ж, сударь, — сказала Луиза, — если это и так, разве преступление дать пристанище раненому, спасти жизнь человеку? Неужели надо, прежде чем проливать на его раны бальзам доброго самарянина, осведомиться о его имени, откуда он родом и каковы его убеждения?

— Нет, сударыня, здесь нет преступления с точки зрения человеческой; однако это считается преступлением с точки зрения политики. Но, быть может, роялисты и простили бы вам это, сударыня, если бы с тех пор, посещая все вечера герцогини Фуско, вы не подтвердили тем самым, что с доносом следует считаться. Вечера герцогини Фуско, сударыня, не только светские вечера: это клуб, где обсуждаются политические проекты, где устанавливаются законы, где сочиняются патриотические гимны, которые кладутся на музыку и там же исполняются; что ж, сударыня, вы посещаете эти вечера, и хотя хорошо известно, что бываете вы там отнюдь не по политическим соображениям, а по другой причине…

— Берегитесь, сударь! — воскликнула Луиза, приподнимаясь. — Вы можете оскорбить меня!

— Боже избави, сударыня! — ответил молодой человек. — Я, преклонив колено, закончу то, что мне надо еще сказать вам. И пусть это послужит доказательством моих честных намерений!

И Беккер опустился на одно колено.

— Сударыня, — продолжал он, — зная, что вам угрожают ножи лаццарони, так как ваш дом оказался в числе обреченных, я пришел, чтобы принести вам талисман и сообщить условный знак, который должен спасти вас. Этот талисман, сударыня, вот он.

И Беккер положил на стол карточку с изображением геральдической лилии.

— А знак, не забудьте же, прошу вас, состоит в том, что надо поднести большой палец правой руки ко рту и укусить первую фалангу.

— Не было необходимости преклонять колено, чтобы сказать мне это, сударь, — произнесла Луиза, и невольная нежность осветила ее лицо.

— Нет, сударыня. Я стал на колено, чтобы досказать вам то, что мне еще осталось.

— Говорите.

— Я отнюдь не хочу касаться ваших тайн, сударыня; я ни о чем не спрашиваю вас, я даю вам совет, и вы убедитесь сейчас, что он не только бескорыстен, но и великодушен. Справедливо или нет, но говорят, будто этот адъютант французского генерала, которого вы спасли… говорят, что вы любите его.

Луиза сделала протестующий жест.

— Не я утверждаю это, и не я в это верю. Не хочу ничего говорить, не желаю ни во что верить. Хочу только, чтобы вы были счастливы, вот и все; хочу, чтобы ваше сердце, такое благородное, такое целомудренное и чистое, не разбилось бы от горя; хочу, чтобы ваши прекрасные глаза, любовь ангелов, не ослепли бы от слез. Скажу вам, сударыня, лишь одно: если вы любите человека, кто бы он ни был, любовью сестры или возлюбленной и если этот человек, француз или патриот, отважится прийти сюда в ночь с пятницы на субботу, удалите его под любым предлогом, чтобы он избежал смерти и я мог сказать себе (это будет мне утешением): «Ту, которая заставила меня так страдать, я избавил от горя». Я встаю, сударыня, потому что сказал все. Перед этим самоотвержением, таким высоким и простым, Луиза почувствовала, что слезы подступают к ее глазам и увлажняют ресницы. Она протянула Андреа руку, и он приник к ней.

Назад Дальше