Прибегнем к несложной аналогии. Вообразите, что вы живете в ожидании отъезда. Тюки увязаны. Продукты упакованы. Знакомства с теми, кто поедет в другую сторону, случайны и мимолетны. Из угла дует, в другом углу паутина — эти приметы запустения вас мало волнуют… Но караван, к которому вы думали пристроиться, сегодня не пришел, и вы ночуете на тюках, чтобы завтрашний день прожить в таком же несозидательном ожидании. И так день за днем…
А теперь уверьтесь, что караваны никогда не придут, что вам — и всем соседям — надо устраивать жизнь здесь. Тогда придется совсем по-другому взглянуть на неуютность здешнего караван-сарая. И, быть может, вы первый возьмете ведерко и пойдете искать глину, чтобы замазать ту щель в углу.
Настолько же различен взгляд на земную жизнь у всех, уповающих на Бога (в том числе суфиев), — и у Хайяма, призвавшего человека совершенствовать свой дух ради улучшения земного бытия и украшать земное бытие, чтобы успешнее в нем совершенствовать свой дух. И делать это, опираясь на слабые человеческие силы. Недаром так часто он декларирует: «Прочь „завтра“ и „вчера“, сегодня счастлив будь!» В этой словесной формуле есть отголосок суфийских представлений о сиюмгновенности жизни, отвергающих заботу о завтрашнем дне, но у Хайяма отвергается «завтра»-иное, «завтра»-якобы-при-Боге, в общем-то итоге ради «завтра» человеческого — здесь, на Земле. И если путь суфиев индивидуалистичен, то предлагаемый Хайямом путь общественен, социален, он открыт и в принципе доступен для всех.
Не будем забывать, что Хайям жил 900 лет назад, задолго даже до великих утопистов Т. Мора и Т. Кампанеллы. Во всяком случае, предлагаемый им путь выглядит гораздо реальнее мечтаний философа и утописта Аль-Фараби (X в.) о «добродетельном городе», правитель которого мистическим путем получает истины и руководящие идеи от «активного ума» — ближайшей к человеку эманации божества.
Подведем промежуточные итоги.
Бог сотворил Вселенную и человека, но бросил нас на произвол судьбы (в буквальном смысле!). Для каких-то своих первоначальных целей Он создал и запустил строго детерминированный механизм существования, который тысячелетиями удерживает человечество в плачевном состоянии. Похоже, беспросветное существование запланировано для нас до конца Вселенной. Но с уходом Творца эта жестокая работа небес утратила смысл, она совершается только по инерции. Поскольку Творец покинул нас, мы вправе не следовать Его предначертаниям. Нет худа без добра: в отсутствие Мастера механизм расшатался, допускает промашки, и порой человек может воспользоваться ими, чтобы вопреки древним планам улучшить свою жизнь. Однако нужно научиться ловить такие случаи, научиться в такие моменты направлять свою судьбу не в худшую, а в лучшую сторону в сравнении с изначально предписанным тебе. И, наконец, при любом везении не очень-то станет совестливый и мудрый человек счастливей, если общий фон жизни остается прежним.
Нужна работа всех людей в одном направлении, чтобы так вот по крохам увеличивать сумму общечеловеческого Счастья — и постепенно вырваться из-под власти Рока, свернуть с когда-то предписанного нам пути, расстаться с монотонным, беспросветным существованием. Даже массивный катящийся шар можно свернуть с прежнего курса легкими толчками сбоку. И тогда ныне униженное человечество действительно сможет «сверкнуть алмазной гранью» в «перстне»-Вселенной. А работа эта должна начинаться с сознательного самовоспитания, буквально с первого самостоятельного, не подневольного, не предписанного свыше движенья собственной рукой (№ 1175).
Первое самостоятельное движение. Какое? Прежде всего, нужно перестать быть пособником палача-небосвода, вольным или невольным орудием подавления других людей. Не кичись богатством, не будь жаден, одаряй бедняков. Не злоупотребляй властью. И так далее. Примеры наставлений такого рода приводить нет нужды; обратимся к призывам не совсем обычным, а именно: не принимать на себя горе. Не горевать, не отчаиваться.
Человеческой психологии свойственно общее количество Счастья считать стабильным; оно как бы переходит из рук в руки, вроде денег. Если одному прибудет счастья, у другого отнимется. И в Ветхом Завете, и в христианском учении, и в мусульманстве жертвующие собой святые и праведники в основном заняты именно тем, что собирают на себя всяческие болезни, горести и несчастья, освобождая от них других людей, предоставляя тем возможность стать счастливее.
Но Хайям показывает нам, что представление о механическом перераспределении счастья-несчастья в принципе ошибочно, поскольку порожденное твоими горестями отчаяние поражает и окружающих (не обремененных твоими бедами) и уж точно не делает их счастливее — см. № 973.
Даже простое уныние подкрепляется самозарождающимися бедами и несчастьями (если идешь, голову повесив, то и впрямь налетишь на косяк). Следовательно, возможно размножение бедствий на манер эпидемии, и распространители этой заразы — люди, предающиеся отчаянию. Можно предположить такой ход мысли: если зло (через отчаяние) саморазмножимо, но добро среди людей все же существует — значит, и у добра есть сходный механизм саморазмножения, остается его обнаружить и начать сознательно применять. Такой взгляд, с точки зрения богословов, в принципе крамолен: он противостоит и идее святого самопожертвования, и взгляду на бедствия как на испытание либо наказание, ниспосланное свыше. Более того: делиться своим добром — безусловно, благое дело; но творить для себя и других добро «из ничего» — значит кощунственно уподобляться творящему Богу!
Человек рожден, чтобы страдать, утверждают все религии. А вот Хайям столь категорически выступал против гибельных эмоций, как если бы считал их не естественной реакцией на беды и несчастья, а следствием духовной распущенности и невежества. Надо так организовывать свои эмоции, чтобы только с улыбкой, а не со слезами проходить сквозь любые несчастья (№ 1162).
Подвергаться нападкам судьбы — одно, но «пить горечь» при этом — совсем другое: первое неизбежно, второе постыдно. Религия призывает смиряться перед горестями, Хайям — смеяться над ними. И этим, по крайней мере, парализовать механизм размножения зла. Кроме того, только человек, не впадающий в отчаяние, способен «пробудиться», стать «мудрецом».
По Хайяму, и метод нейтрализации зла, и средство для «пробуждения спящих», и способ поправить свою личную судьбу, и то, как улучшить жизнь всего человечества, — одно и то же! Такая универсальность его метода наверняка убеждала Хайяма, что он прав, что действительно возможно людям, отвергнув упования на Бога, самим обороть вполне реальный механизм злой судьбы.
Суфийский метод «пробуждения» и последующего «постижения Бога» основан на строжайшем самоограничении, на отстранении от всяческих соблазнов, на том, чтобы лишить душу ярких чувственных впечатлений (как бы вернуть в Небытие), посадить ее на голодную диету, оградить забором запретов и тем самым заставить тянуться только ввысь. Об этом прекрасно сказано в суфийском четверостишии, изредка приписываемом Хайяму (№ 1200).
Хайямовский же путь в том, чтобы не увлекаться ложными ценностями Бытия, не считать их значительными, поскольку они-то и отвлекают от истинной ценности жизни, они-то и провоцируют вспышки жадности, злобы, зависти и т. п. у одних, а как следствие — отчаяния у других. Среди этих ложных ценностей — себялюбие, тщеславие, жажда власти и богатства, похоть, условия для лени, неги, бездумия, равнодушия; они не существуют в Бытии изначально, а созданы самими людьми — «спящими», принявшими яркость Бытия и данный им недолгий человеческий век, за единственную данность. Отвергая эти ложные ценности, надо не ограждаться по-суфийски забором от жизни, а воспитывать свою душу так, чтобы непрестанно летящая из-под колес судьбы грязь к ней не прилипала, чтобы не тянуло с пути подбирать каждую яркую стекляшку. Надо снять с тара своей души темные струны, чтобы никакой порыв житейского ветра не порождал унылых отзвуков.
Зато — в противовес ложным — надо научить себя наслаждаться истинными ценностями Бытия, приобщение к которым просветляет душу и ни в ком не вызовет зависти, ибо они доступны всем: красота природы, весеннее цветение, пенье птиц, любовь, музыка, восторг научного познания, радость умного спора с друзьями. Разве не такой представляла земную жизнь душа, когда задумывала свое новое телесное воплощение? Именно в такой обстановке ей легче будет вспомнить свой замысел и осуществить его, не отвлекаясь на «блестки» и не парализуя себя бредовыми страхами.
Что касается страхов, то прежде всего Хайям стремится излечить человека от самой гибельной эмоции: от страха смерти. Здесь он применяет богатый арсенал воспитательных приемов, от запугиваний по принципу «клин клином вышибают» (№ 802) до презрительной насмешки над трусливым хозяином собственной жалкой шкуры (№ 804).
Что касается страхов, то прежде всего Хайям стремится излечить человека от самой гибельной эмоции: от страха смерти. Здесь он применяет богатый арсенал воспитательных приемов, от запугиваний по принципу «клин клином вышибают» (№ 802) до презрительной насмешки над трусливым хозяином собственной жалкой шкуры (№ 804).
Тот печальный факт, что жизнь преходяща, Хайям в утешение нам умудряется даже представить благом (№ 602). Он развенчивает ложные ценности этого мира, убаюкивающие «спящих» (№ 187), бичует вскормленные ими пороки (№ 594)…
И так далее. Но это — критика, обличение. Однако есть ли у Хайяма позитивная программа (в отсутствии которой упрекали его некоторые исследователи)? Есть. Более половины стихов посвящено как раз ее изложению. Она адресована не обществу, не государству, а каждому отдельно взятому человеку, однако имеет общественную направленность точно так же, как работа воспитателя и учителя. Собственно, Хайям и был воспитателем и учителем, сами интонации его четверостиший говорят о присутствии учеников: тут и повторы, и разъяснения темных мест, и подшучивания, и контрольные вопросы, и ответы недоумевающим (например, № 513).
Но это не учебник. Не философский трактат. Перед нами поэзия самой высокой пробы. И если оформленные в стихах мысли можно оценивать с позиций историка философии или религии, то манеру преподнесения их можно судить только по законам поэзии. Этические уроки Хайяма далеко не всегда высказаны прозрачно-ясно, иные его поучения требуют определенного навыка в их понимании (см., например, № 1174 или 48).
По легендам, Хайям не записывал своих четверостиший: сотни и тысячи строк дошли до нас только благодаря записям его учеников и друзей. Трудно найти аналогичный пример в истории за последнюю тысячу лет, трудно вообще поверить в подобную старательность поклонников его поэтического дара, только из любви к стихам десятилетиями подбиравших каждое оброненное им четверостишие. Иное дело, если ценность рубаи была не только в их поэтических достоинствах, если они являлись (как и стихи суфиев) сжатыми формулировками, комментариями и пояснениями различных аспектов его учения. Так позже «писари тайн» при Джалаледдине Руми подхватывали каждый произнесенный им бейт, потому что они записывали не просто стихи, но Истину, отчеканенную в стихах.
По той же, может быть, причине из стихов Хайяма, которые я отношу к ранним, до нас дошли четверостишия почти только религиозного содержания — и исчезли сотни веселых юношеских экспромтов. Трудно вообразить, будто их вообще не было, особенно если взглянуть на единственное уцелевшее из таковых — № 336. Впрочем, возможно, к ним же следует отнести и № 71–73.
Напрашивается вывод: школа Хайяма, где он пропагандировал учение, призванное взорвать изнутри мусульманство, действительно существовала, пусть и маскировалась под «преподавание науки греков», как о том пишет Кифти; заметим, от «науки греков» в четверостишиях практически нет ничего. Таким же конспиративным следовало быть и языку его лекций, и языку его стихов, говорящих на секретные темы.
Под маской чужого слова
Действительно, язык Хайяма условен, многие понятия он шифрует словами-символами. Это в традициях персидской поэзии, особенно суфийской. На «тайном языке» с Хайямом говорят то соловей, то роза, то кувшин. Вот и сам он беседует с нами на «тайном языке»: пусть имеющий уши — услышит. В качестве символов Хайям привлекает тот же набор слов, что и поэты-суфии, но вкладывает в них, как обнаруживается, заметно другой смысл. И если по суфийской поэзии существует разъясняющая литература, то символы Хайяма приходится расшифровывать почти с нуля и ошибки здесь конечно же возможны. «Почти» — потому, что у него есть несколько четверостиший-подсказок, дающих прямые расшифровки.
Здесь мы коснемся лишь верхнего пласта его символики. Некоторые важные символы Хайяма, как «спящие», «мудрецы» и т. п., выше были уже рассмотрены, и теперь мы сосредоточим внимание на центральном символе Хайяма: ВИНО.
О. Румер был не очень-то прав, когда писал в предисловии к своим переводам: «Доминирующий мотив четверостиший, это — призыв не предаваться бесплодным бредням умозрения, а насладиться, пока не пришла смерть, всеми радостями жизни, символ которых для Омара — запрещенное Кораном вино»[22]. Однако, как мы уже видели, далеко не любые радости жизни приветствует Хайям («За блестками не рвись!»), а «бредни умозрения», сиречь философское и научное осмысление мира, вообще были главным и любимым занятием его.
Далее. О. Румер явно имел в виду вино как таковое, соответственно звучат и его переводы; и слово «символ» он применил как синоним выражения «яркий представитель», а не в смысле шифрующего знака. Между тем «вино» у Хайяма именно элемент шифра, причем маскирующий несколько разных смыслов. Многозначность терминов естественна для условного языка, находящегося только в стадии становления. Вот основные из этих смыслов:
1) «вино» — то лучшее в жизни, чем можно услаждать свой дух, не увлекаясь «ложными ценностями»: молодость и любовь, весна и цветение садов, музыка и песни; зрелость и творчество, научное познание мира и общение с друзьями; старость и мудрость, афористичные стихи и умный спор. Иными словами — истинные ценности Бытия. Иногда это «чистое», «прозрачное вино», «сок лоз», иногда с конкретизацией: «любовное вино», «вино познанья». Главная эмоция, сопровождающая его, — радость жизни, веселье (см. № 624 — пример авторской расшифровки своих терминов). Именно на это «вино» и возложена в учении Хайяма основная роль в пробуждении «спящих», в приобщении к «мудрецам».
Кстати, символ «любовь» у Хайяма (если не считать четверостиший суфийского периода) очень близок к этому «вину», с той разницей, что «любовь» — для Сердца, а «вино» — для Духа. Можно сказать, что «любовь» — тот настрой Сердца, при котором оно способно снабжать Дух возвышенными радостями Бытия.
Чтобы помочь Духу пробудиться, Сердце должно радовать его «вином», а для этого предварительно само войти в постоянное состояние «любви». Открытость взгляда, свежесть восприятия, жадная тяга ко всему прекрасному, готовность радоваться и радовать других, но также и сострадать им — вот что означает «любовь»-символ. Она концентрирует в человеке силу, сравнимую с мощью богов (№ 278);
2) «вино» — поток живых страстей и жизненных перипетий; течение времени, замертво валящее всех; оно же часто — «красное», «багряное», «кровавое» (№ 668, 1080). Сюда же относятся стихи о «наполнившейся мере» или «чаше», что означает завершение отмеренной человеку жизни.
В этом смысле «вино» порой ассоциируется с человеческой кровью, что особенно красноречиво в строках про багряное вино, пролитое на землю, например:
Маленькое отступление. Это четверостишие часто переводили на русский язык, однако без символических намеков, как реалистический эпизод, и тому есть две причины. Одна из них — сопровождающая это рубаи легенда, пересказанная, в частности, А. Болотниковым[23] так:
«… Резкий порыв ветра задул свечу и опрокинул кувшин с вином, неосторожно поставленный на край террасы. Вино погибло. Рассердившийся философ не замедлил пустить ядовитую стрелу по адресу Всевышнего:
Произнеся это богохульство, Хайям увидел в зеркале, что его лицо почернело, как уголь. То было наказание небес. Но поэт тут же составил следующее, не более лестное по отношению к Богу, четверостишие:
Естественно, переводчику трудно избавиться от гипноза этой фантастической, но очень зримой сцены.
Вторая причина — в том, что Хайям часто прячет суть под обыденным смыслом идиом и ходульных выражений. Нужно обращаться к первоисходным значениям слов. Например, Хайям пишет о людях, через века взошедших травой, и звучит у него избитый оборот, привычно переводимый так: «Зачем топчешь траву?» Однако поэтический ход автора станет понятен, только если переводить дословно, извлекая из идиомы суть, которую даже не каждый персидский читатель заметит: «Над головой травы зачем заносишь ногу?!»