Дмитрий вздохнул и проговорил:
– А я вот ничего не слышу. Молюсь как все. То, что есть у тебя, мне не дано. Спору нет, в храме легко, светло, радостно. Но чувства, которые испытываешь ты, мне неведомы. Значит, Господь отвергает меня? Выходит, я не заслужил милости Всевышнего, так, Федя?
– Не так, Митя! Пред Богом все равны. Он прощает всех, кто искренне раскаивается в грехах. Просто, наверное, не каждому дано понять и осознать в полной мере милость Господа.
– Значит, ты понимаешь, осознаешь, а я нет?
– Может, и так, Дмитрий, только без обиды.
– Да какая уж тут обида! Ты у нас особый, книжки читаешь без принуждения, да какие! Даже отцы наши не все в них понимают. Ну да ладно. Что теперь делать будем? Заедем к нам, перекусим, коней накормим?
– А потом что? – спросил Федор.
– Я бы на ярмарку проехал, так она уже сворачивается. Может, по Москве еще погуляем, поглядим, как народ после торгового дня праздновать будет?
– Ладно, давай так и сделаем, – согласился Федор.
Молодые люди проехали к дому Ургиных, где их встретил Родион, слуга князя Михаила Ивановича, отца Дмитрия.
– Ты где, голубь, пропадал? – спросил он.
– Почему ты спрашиваешь, Родион?
– Потому, что батюшка твой очень недоволен был, когда не увидел тебя за обеденным столом.
– Гроза нас за городом задержала, Родион. В Москве бури не было, а за рекой деревни горели, избы рушились.
– Да ты что?
– Вот тебе, Родион, и что.
– То-то гляжу, одежа на тебе замытая.
– В реке постирался. Нам бы с Федором перекусить, Родион.
– Ступайте к Марфе, она вас пирогами попотчует.
Дмитрий обнял слугу за плечи и спросил:
– А батюшка, наверное, отдыхает после обеда?
– Прилег. Да и матушка тоже.
– Это хорошо. Мы быстро перекусим и обратно в город.
– Ты, Митька, человек вольный, я тебе не указ, но коня не дам! Смотри, полдничать не явишься, батюшка не на шутку осерчает.
– Знаю. Тогда и за конем Федора присмотри.
– Присмотрю, бедовая твоя голова. Чую, попадешь ты нынче под кнут отца.
– Крепче буду!
Родион улыбнулся и сказал:
– Ступайте уже, пока Михаил Иванович не встал.
Молодые люди прошли в светелку. Повариха Марфа накормила их пирогами с яйцами, грибами и горохом. Они запили еду квасом и спешно покинули большой дом князя Ургина.
Вскоре приятели вышли на площадь, где часто собирались парни и девушки того же возраста, что и Федор с Дмитрием. Жара немного спала, тени деревьев вытянулись. Молодежь по традиции устроила игры. В стороне у частокола девицы встали в круг. Одну из них вывели в середину, завязали глаза, недолго покружили и отпустили.
– Глянь, Федя, девицы в ланту играть затеяли, – сказал Дмитрий. – Давай поглядим, угадает та из них, глаза которой закрыты повязкой, у кого жгут в руках.
– Поглядим, – согласился Федор.
Девушка пошла по кругу и остановилась возле одной из своих подружек.
Дмитрий воскликнул:
– Не та, дуреха!
Девушка ошиблась, за что тут же получила легкий удар жгута по спине. Она обернулась, указала на другую участницу игры, опять не угадала и вновь получила жгутом по спине.
– Да как же тут отгадать можно, если глаза закрыты? – спросил Федор. – Что это за игра?
– В каждой игре, Федор, есть смысл.
– Да? И какой смысл в ланте?
– Девушка ничего не видит, но выбирает, выражает свою слепую любовь. Вот ее и бьют, чтобы наказать за легкомыслие. Оно исправляется опытностью, приходящей через тяжелое наказание. Конечно, никакого наказания тут нет и в помине, а смысл есть!
Федор взглянул на товарища и спросил:
– А ты откуда про это знаешь?
– Я же вечерами не сижу за книжками, Федя, как ты, а по Москве езжу. Где в городки сыграешь, где в тычку. А девицы рядом, вот я их и наслушался. Вечером на Москве весело, Федя. Ой! Вон, погляди-ка. – Дмитрий указал на ребят, собравшихся толпой. – Там, кажись, веревку перетягивать собрались. Пойдем?
– А в этой игре какой смысл? – с усмешкой спросил Федор.
– А такой, что победа дается тому, кто сильнее. Так идешь?
– Нет, – отказался Федор. – Я лучше отсюда за вами погляжу.
– Ну и гляди!
Дмитрий подошел к ребятам и вскоре уже верховодил среди них. Они разбились на две команды и начали тянуть веревку, которая тут же не выдержала и порвалась. Парни повалились на землю. Расхохотались как игроки, так и зрители.
Смеялся и Федор, но перестал, когда к нему подошел Дмитрий. В его взоре парень увидел боль, скрываемую от других за напускной веселостью.
– Ушибся, Митя? – спросил Федор.
– Нет, но упал на спину, прямо на ожоги.
– Говорил же, надо было еще в деревне их посмотреть, показать людям. Уж у них нашлось бы чем их намазать, да и перевязать. Пойдем на посад под Варваркой. Там в крайней избе, если отсюда идти, знахарка живет. Бабка Катерина. Архип, слуга отца, не раз хвалил ее, говорил, что она чуть ли не все болячки лечит.
– О Катерине пол-Москвы знает. Отец мой тоже ее иной раз к себе зовет. Мне его расспросы о болячках ни к чему. Родион ожоги посмотрит да чего-нибудь придумает. Тогда и батюшка не узнает.
– Почему ты не хочешь ему правду сказать? Ведь мы не злое, а доброе дело сделали, людей, детишек малых от смерти лютой спасли.
Дмитрий не по-юношески серьезно взглянул на друга и сказал:
– Мы, Федя, сделали то, что должен был сделать любой русский человек. Хвалиться этим для меня зазорно.
– Вот всыплет тебе Михаил Иванович ремня за пропущенный обед, да еще и по болячкам, и все труды Родиона пойдут коню твоему Коршуну под хвост.
– Не всыплет, – уверенно сказал Дмитрий. – Он всегда только грозит, а потом отходит быстро.
– Тогда пойдем к вам. Заберу коня и поеду до дому. Мои тоже, наверное, волнуются.
Молодые люди вернулись в дом Ургиных. Дмитрий показал Родиону ожоги. Тот поохал, поахал и повел княжича в свою горницу.
Федор забрал коня и отправился домой. Москва же продолжала гулять. День ярмарки всегда праздник. На этом прогулка товарищей, полная приключениями, закончилась. Ближе к вечеру поутих и город.
Глава 2. Друзья
То было в утро наших лет —
О счастие! о слезы!
О лес! о жизнь! о солнца свет!
О свежий дух березы!
А. К. ТолстойЖизнь всякого народа, всякого человеческого сообщества зиждется на единстве мировоззрения, определяющего моральные, этические и религиозно-нравственные нормы поведения. Жизнь личная и семейная, общественная и государственная в равной степени зависит от того, что признается людьми допустимым, а что нет, что почитается за благо, а что за зло, какой смысл полагается в человеческом бытии и какова его высшая, вечная, непреходящая цель.
Иоанн (Снычев), митрополит Санкт-Петербургский и ЛадожскийДень 23 октября 1523 года от Рождества Христова выдался ненастным. Да и немудрено, осень на дворе. Северо-восточный, временами порывистый, пронизывающий ветер гнал по улицам, площадям, переулкам Москвы пожелтевшую, пожухлую листву, сброшенную деревьями и кустарниками. Свинцовые тучи обложили город со всех сторон, накрыли его мелким, но плотным, по-осеннему нудным дождем, то надоедливо спокойным, то хлещущим по лицам прохожих водяным бичом. Тучи висели низко, их лохмотья задевали кресты храмов.
Пенистые волны почерневшей Москвы-реки накатывались на пологие берега, бились об обрывы, кружились в водоворотах, покрытых рябью. Редкие лодки высокими носами рубили волны, спеша к берегам, к причалам. Люди стремились в жилища, в тепло.
В домах растопили печи, отчего над городом витал запах дыма, неподвластный ни дождю, ни ветру. На улицах народу было мало. Только из кабаков доносился гвалт подвыпивших мужиков, сменяемый заунывными песнями, нарушавшими шелестящую тишину города, угнетенного непогодой.
Вечерело. Федор Колычев зажег восковые свечи, и в горнице стало светлее, уютнее. Юноша шестнадцати лет от роду разложил на деревянном столе с резными ножками Библию, снял зипун и остался в белой шелковой рубахе, доходившей ему до колен и перехваченной на талии нешироким поясом. Он повернулся к киоту, где теплилась лампадка, и перекрестился на икону чудотворца Николая, три года назад подаренную ему женщиной, спасенной на пожаре. Потом Федор присел на дубовую лавку, покрытую ковром.
Слуга Архип постарался на славу, растопил печь так, что в горнице было жарко. Порыв ветра бросил на слюдяное оконце горсть мелких дождинок. Федор еще раз перекрестился и раскрыл рукопись.
Федор внешне ничем не отличался от своих сверстников. И все же промысел Божий наложил на юношу свой отпечаток, как бы предопределяя его воистину великое будущее самоотверженного служителя христианской веры и русской православной церкви. Всех, кто знал Федора, поражали его глаза, не по возрасту строгие, умные, немного печальные. Они говорили, что человек, не по возрасту мудрый, уже познал то, что не суждено. Эти глаза могли быть смиренными, спокойными, добродушно улыбчивыми и в то же время яростно пронзительными, выдававшими могучую внутреннюю силу молодого человека, способного на многие благие дела. Незаурядная сила духа Федора основывалась на крепкой вере в Господа Бога и сына его Иисуса Христа, принявшего на себя страдания за весь род людской ради его спасения и направления на путь истинный.
Федор являлся выходцем из знатного рода Колычевых. Предок его, боярин Иван Кобыла, был родоначальником многих знатных фамилий: Юрьевых, Шереметевых, Романовых. Отец Федора, Степан Иванович, по прозвищу Стенсур, являлся воспитателем младшего сына великого князя Василия Третьего Юрия, правившего в Угличе. Он готовил собственного старшего сына к государевой службе. Мать Федора Варвара, набожная и смиренная женщина, воспитывала его в духе христианского благочестия. Он усердно обучался грамоте по книгам Святого Писания.
В семье Степана Ивановича Колычева, кроме Федора, росли еще три младших сына: Прокопий, Яков и Борис. Федор к шестнадцати годам получил хорошее по тем временам образование, с детства любил книжное учение. Но в боярских семьях было принято готовить детей к воинской службе. Поэтому Федора обучали еще и военному искусству. Уже в пятнадцать лет старший сын Степана и Варвары Колычевых стал ратником, служащим в войске.
Все же Федор больше тяготел к учению и духовному совершенству, часами просиживал за старинными рукописями. Мирская жизнь не являлась чуждой для юноши, но и не особенно привлекала его. Страстное желание Федора узнать нечто новое, доселе неведомое, его великое трудолюбие и усидчивость удивляли многих знатных, умудренных жизненным опытом особ, служивших при дворе великого князя.
Матушка Федора всячески поощряла набожность сына, его тягу к знаниям. Отец же хотел иного. Как и большинство бояр, Степан Иванович желал видеть в Федоре вельможу, мнение которого было бы авторитетно в ближайшем окружении великого князя.
Федор поудобнее устроился на лавке, поближе пододвинул свечу и начал читать. В это время в горницу с шумом вошел его товарищ Дмитрий Ургин и вмиг заполнил собой всю комнату.
– Здравствуй, Федя, друг мой верный!
– Митя? – удивился Федор. – Откуда взялся? Я слыхал, что уехал ты из Москвы.
– И кто же тебе это сказал?
– Я сказал! – произнес Архип, вошедший следом за Дмитрием Ургиным. – А ты, княжич, вел бы себя степеннее. А то, право слово, вваливаешься в дом как орда татар, коня бросаешь посреди двора челяди, кормите, мол, поите, да еще орешь во все горло. Не отрок уже, хватит баловаться.
Дмитрий повернулся к слуге и заявил:
– Ты, Архип, не вейся, как уж в осоке, и не заговаривайся. Отвечай, зачем соврал Федору?
– От бабки Матрены слыхал, что вы с отцом, князем Михаилом Ивановичем, на охоту собирались. Да и не видать тебя было.
За слугу заступился Федор:
– Ты, Митя, на Архипа не гневайся, не ругайся. Все же он старше нас, а годы уважать надо. Разденься, охолонись да расскажи, где же тогда целую неделю пропадал.
Дмитрий снял кафтан и, как и Федор, остался в рубахе, только не домашней, белой, горничной, а цветастой, нарядной.
Он снял воротник-ожерелье, передал верхнюю одежду слуге и сказал:
– Ты не обижайся на меня, Архип, я не со зла.
– Да будет, княжич. Молодость, она такая, как вихор непослушный. Сколько ни заглаживай, а он все одно разлохматится. В сенях я буду, одежу просушу. Коли что, зовите!
Дмитрий поправил короткие, под цвет кафтана, сафьяновые сапоги на каблуках, углом срезанные к коленям, с загнутыми вверх носками. Такая обувь только входила в обиход знати.
Он подтянул пояс и сказал:
– Жарковато у тебя в горнице, Федя!
– Ничто! Жар костей не ломит.
Ургин присел на скамью и заявил:
– Дивлюсь я на тебя, Федя! Я даже на год постарше тебя, а ты говоришь так, будто тебе уже за сорок. А все из-за учености твоей. – Дмитрий кивнул на рукопись. – Гляжу, ты опять читать собрался?
– Собрался. Но ты так и не ответил, где пропадал целую неделю.
– Да хворал я, Федя, сильно. Неведомо где уж и подцепил этот недуг. Только он меня как младенца спеленал и на лавки свалил. Сила ушла, остались немощь, слабость, ломота в костях. В холод меня бросало так, что знахарка шубами накрывала, а согреться я не мог. Потом жар накатывал, я догола раздевался, будто в костре горел. Потчевали меня всякими снадобьями, травяными настоями, да все впустую. Думал, помру. Ан нет, отпустила хворь, а немощь в баньке вениками выбили. Потому и не видали меня на Москве. Надо же, слухи, как тараканы, тут же по всем углам разбежались.
Федор подошел к другу и спросил:
– Почему весть не подал, что захворал, держал меня в неведении, заставлял волноваться? Разве товарищи так поступают?
Дмитрий улыбнулся и сказал:
– Так я хотел как лучше, Федя.
– Но весточку подать мог?
– А зачем? Да я и не думал сначала, что хворь так скрутит, а потом не до того было.
– Ты больше так не делай. Нехорошо!
– Ладно, не обижайся. – Дмитрий кивнул на оконце. – Ну и погодка. Я вчера еще хотел к тебе заехать, когда дождь не лил. Да не добрался.
– Почему?
Дмитрий расправил широкие плечи и заявил:
– Эх, Федя, какую я вчера красавицу встретил! Словами не сказать. После обеда решил на Коршуне по Москве прокатиться. Ты же знаешь, для меня дома сидеть, что в тюрьме. Волю подавай, свободу. Со двора выехал на берег реки. Коршун застоялся, вихрем понес. А мне радостно, весело. Наконец мы с ним угомонились, отвели душу. Еду, значит, по посаду. Гляжу, у городьбы одного из домов, рядышком с калиткой, на скамье под кленом две девицы сидят и щебечут меж собой, как синички. В нарядных атласных сарафанах и телогреях. Из-под венцов косы до колен. Одна дородная такая, пышненькая, симпатичная. А другая постройнее и, Федя, красоты неписаной. Коса у нее как из золота, толстая, упругая, с вплетенными красными бантами. Личико белое, щечки нарумянены. А глаза, Федя, блестят, как звезды в ночи. Губки цветком. Я так и застыл, заглядевшись на этакую красоту. Остановил Коршуна, сам на землю и к девицам. Пышная ахнула да бегом за угол. А красавица осталась. Я к ней. «Здравствуй, – говорю, – девица». Она головку наклонила, глазки сощурила: «Здравствуй, добрый молодец!» «Как зовут тебя, красавица?» Она отвечает, что Ульяна, и улыбается, блестя глазами. А во взгляде глубокая пропасть, и тянет туда неудержимо. Вроде познакомились, а что дальше говорить, не знаю. Не поверишь, Федя, первый раз в жизни оробел. Ульяна же рассмеялась. Смех ее, как ручей серебряный, прямо в сердце мне лился. Я еще больше растерялся. Уж не знаю, что потом было бы, да тут калитка открывается и мужик выходит. Здоровый такой, крепкий, кулаки как гири. Брови густые, нахмуренные, взор строгий. Только кивнул Ульяне, та сразу убежала. Мужик ко мне. Я спрашиваю: «Зачем девицу домой загнал?» Он в ответ: «Она дочь моя, что скажу, то и будет делать. А ты, гляжу, рода знатного?» Отвечаю: «Князя Ургина Михаила Ивановича сын, Дмитрий Михайлович». Мужик: «Знаю такого, большой человек. А что же ты, Дмитрий Михайлович, простых девок смущаешь? У тебя, поди, и невеста уже есть? Али погулять на стороне надумал?» «Нет, – говорю, – у меня невесты. Как она может быть, коль не встретил еще той, что была бы мне мила больше жизни?» Мужик: «А разве тебя спросят? На кого отец укажет, на той и женишься!» Отвечаю: «Спросят. Вот твоя дочь Ульяна мне приглянулась». А мужик враждебно: «Не замай, княжич! Не ровня она тебе, забудь! И суженый у нее есть, свадьба скоро». «Врешь! – вскрикнул я. – По глазам ее видел, не любит она никого. Или силком замуж хочешь выдать?» Он мне: «Какое твое дело? Мы по обычаям живем, как и предки наши. На том крепко стоять будем. Так что гуляй, княжич. А сюда не приезжай больше. Не надо». Кровь во мне так и взыграла. Хоть и крепок мужик, но и я не слаб. Крикнул, не сдержался: «Да как смеешь, смерд, мне, Ургину, указывать, где быть и что делать?» Мужик черными глазами недобро так сверкнул, но склонил голову и сказал: «Не гневайся, княжич, но что сказано, того не вернешь. Гонор же свой для басурман прибереги. Недолго до большой свары осталось. На поле брани удаль свою покажешь. Перед девками красоваться – не ворога бить. Это любой может. А вот достойно сражаться не каждому дано. Извиняй, – говорит, – коль что не так, но запомни, Прокоп Тимофеев слов на ветер не бросает. На посаде об этом тебе любой скажет. Поэтому девку не замай, не быть ей твоей! Никогда!» Ушел этот Прокопий, я сел на лавку и крепко задумался. Так и сидел, грезил об Ульяне, пока Коршун мордой в плечо не толкнул. Вскочил я на коня и поскакал до дому. Вот так, друг Федор, и не доехал я до тебя вчера.
Федор посмотрел на Дмитрия и спросил:
– Ульяна так и не выходит из головы?
– Нет, Федя, не выходит. Стоит перед глазами. Как подумаю о ней, так сердце и холодит, аж до боли щемящей, нудной.
– Это кто тут по зазнобе сохнет? – неожиданно раздался от входа басовитый голос.
Молодые люди обернулись. На пороге горницы стоял отец Федора, боярин Степан Иванович Колычев.
– Неужели ты, Митька, сорвиголова?
Дмитрий замешкался и проговорил:
– Здравствуй, Степан Иванович! Мы тут с Федей…
– Оставь, Дмитрий, – прервал его боярин. – Негоже тебе оправдываться. Тем более не совершив ничего плохого. Напротив, радуйся! Любовь к тебе пришла, а без нее, Митя, душа у человека мертва. Вот и Федор тебе о том же скажет. Только он сам что-то на девиц не смотрит.