Только немного эпизодов, точнее, эпизодиков.
Первым погиб тяжелый крейсер англичан «Индефатигейбл». Он взорвался и исчез под водой почти моментально. Еще никто и никогда не видел, чтобы такой огромный корабль так погибал. Раз, и все. Даже немцы, которые вели огонь по несчастному кораблю, сначала не могли поверить глазам, и несколько раз пересчитывали английские корабли, чтобы удостовериться в успехе.
Немцам, вообще, больше везло в том бою, да и стреляли они лучше.
Вторым погиб тоже английский тяжелый крейсер «Куин Мери». «Куин Мери» вел прицельный огонь из всех своих гигантских орудий по немецкому тяжелому крейсеру «Зейдлиц». Снаряды англичан накрыли «немца», потом немцы ответили, и тоже очень удачно. Несколько снарядов попали в «Куин Мери». И сначала вроде бы ничего не случилось. Снаряды прошили борт крейсера, и ушли в недра корабля. «Куин Мери» ответил залпом… и вдруг взорвался… Взорвался и исчез.
Представляете, шел корабль. Из труб шел дым, вращались винты, сотни людей, каждый на своем месте, обеспечивали движение, стрельбу, управление… На этом корабле был свой небольшой духовой оркестр, была пекарня, чтобы печь хлеб, были свои традиции, любимые корабельные животные, какие-нибудь собаки, кошки. Были офицеры, которых любила команда, были те, кого терпеть не могла, был какой-нибудь старшина, который хорошо пел, и все любили послушать его песни. Был, может быть, боксер, самый лучший в эскадре. В кают-компании стояла мебель красного дерева, были картины и подарки от королевской семьи. На камбузе все блестело, и там, даже во время боя, что-то делал кок. И все это исчезло. Две секунды, и все. Только обломки падали на палубу другого крейсера, который проходил через то место, где еще какую-то минуту назад находился «Куин Мери». Кстати сказать, корабля уже не было, но еще полминуты в сторону врага летели снаряды из пушек, которые навели уже погибшие люди. Вот…
Но дредноуты к тому времени еще не сошлись для битвы. Пока сражались менее значительные участники.
Что должны были, интересно, испытывать моряки с погибших эсминцев «V-27» и «V-29». Эти маленькие кораблики были первыми немецкими потерями в тот день. У этих кораблей даже не было имени, только буква и номер. Но моряки гордились своими кораблями. Потому что моряку нельзя знать, что его корабль, это только незначительный момент боя на периферии сражения. Нет, моряк должен ощущать, что бой идет вокруг него, он в самом центре, его корабль прекрасен, а командир мудр. Они все это чувствовали, иначе не смогли бы умереть так, как… они это сделали.
А эти эсминцы были такими крохотными, что дредноуты даже не стреляли в них. В ближнем бою дредноуты не могли опустить свои пушки так низко.
Один английский эсминец протаранил немецкий дредноут, и на некоторое время вывел его из строя, при этом, сам остался на плаву. Когда впоследствии командиру того эсминца присвоили какую-то награду за храбрость, он отказался, сказав, что у его корабля заклинило руль, и он просто не мог повернуть, а так бы ему и в голову не пришло таранить немецкий дредноут. Он сознался, что ему было очень страшно… Молодец! Одно слово…
Вот женщины прочитали бы про этого офицера, и узнали бы, что, оказывается, есть такие мужчины, которым что-то предложили, а они сумели отказаться. Что есть те, которые отказываются… когда им предлагают.
(пауза)
Самым младшим участником Ютландской битвы был юнга британского флота Джон Корнуэл. Он имел звание даже младше рядового матроса. Корнуэл входил в расчет носовой пушки маленького крейсера «Честер». Он был помощником наводчика. Ну, то есть, крутил такое колесико, и пушка поворачивалась.
Стоило «Честеру» вступить в бой, как с первого же попадания всех матросов расчета носового орудия убило. Джон получил смертельное ранение осколком в грудь, но остался на месте, и продолжал крутить это колесико, и наводить орудие на врага… А потом умер.
Он отлично видел, что пушку никто не зарядит, и никто не выстрелит из нее, но он продолжал выполнять приказ… Потом королева лично вручила матери героя медаль, сказала, что-нибудь вроде… дескать… спасибо за такого сына. А что она могла сказать?
Я не осуждаю королеву и далек от того, чтобы как-то преувеличивать подвиг этого мальчика, или наоборот, говорить, мол, это была невинная жертва пропаганды, и несчастный юноша был только винтиком империалистической машины, и жалкой щепкой в том костре… Нет, совсем нет.
Я ничего не знаю, и знать не могу о нем ничего.
Может, ему было так больно, что он от болевого шока крутил колесико своей пушки, а может быть совсем наоборот, он даже не заметил раны и исполнял инструкцию. Бог его знает.
Просто я знаю наверное, что вряд ли сам сделал бы так. Потому что у меня уже есть мое сраное высшее образование. Я уже знаю историю, понимаю разные смыслы, умею их находить, или в нужной ситуации не находить. Вот окажись я у той пушки, вряд ли я нашел смысл ее наводить куда-то… Я же знаю, чем закончилась Ютландская битва и Та война, и следующая тоже… Все, в общем-то, находится на своих местах: в Англии – королева, в Германии… канцлер, немцы, поля… Я это уже успел узнать. Книжек много прочитал.
Нет! В смерти того мальчика ничего хорошего не было. Это было ужасно, страшно, и обидно. Но иногда нужна возможность делать что-то, не задавая вопросов, и не иметь возможности их задать.
(садится к столу)
Вот взять, к примеру, несколько детских фотографий. Несколько фотографий мальчиков… Точнее, фотографии каких-то людей, когда им было годика по три. Разложить эти фотографии, и при этом знать, что с этими мальчиками стало потом. Вот этот стал работать в банке и сделал хорошую карьеру, этот ничего не добился, но у него чудесная жена и пятеро детей, этот стал ученым и получил Нобелевскую премию, этот спился и плохо кончил, этот стал офицером, это Джон Корнуэл, он стал юнгой, наводил пушку… и умер довольно рано, а это, вообще, я. И что?
Все эти фотографии вызывают жалость и тоску. Потому что на них мальчики. Мальчики! На этих мальчиках одежда, которую им выбрали и купили, завязали шнурки их ботиночек, потому что они еще не умели завязывать шнурки своими чудесными, но неловкими пальчиками. У них такие прически и такие лица! А дальнейшая их судьба все равно печальна, по сравнению… ну… по сравнению с тем, что там, на этих фотографиях.
И не успокаивает ни количество денег у одного…, ни то, что другой настаивал на своем, настаивал, а потом получил Нобелевскую премию, а теперь вообще делает, что хочет, а третий, хоть и неудачник, но хороший отец, а четвертый – пил, пил, пока было здоровье, потом здоровье кончилось – он умер, но, в общем-то ничего плохого никому не сделал… А про свою жизнь я что могу сказать? С этих детских фотографий исчезло такое, а в жизни взрослых такое появилось, что вся эта жизнь кажется только предательством тех мальчиков, которые остались только на фотографии. Так что Корнуэл – молодец! Просто молодец!
Я бы хотел, чтобы про него прочитали некоторые мои знакомые… женщины. Им бы это было так полезно… А то вырастили таких… Но с другой стороны, это же их дети. Пусть делают, что хотят.
Но когда поет хор мальчиков, а в зале сидят взрослые люди, слушают эту чудесную музыку и пение… они плачут. Что это такое? Что тут происходит? От чего слезы?
Мальчики поют… Мальчики! Такие маленькие люди в черных костюмчиках, этакие пингвины. Стоят рядами, и поют ангельскими голосами. И сами, как Ангелы. А в их музыке звучит и грусть-печаль, и любовь, и тоска, и одиночество, и предчувствие… (машет рукой) Звучит все то, чего мальчики не знают, и знать не могут. И это звучит именно в их музыке и голосах, а не в словах. Кто же даст такие слова мальчикам исполнять?
А в зале сидят люди и слушают музыку, и эти люди все знают: и грусть-печаль (загибает пальцы), и тоску, и любовь, и одиночество, и еще они знают предательство, разочарование, отчаяние. Но главное, у этих людей есть не только предчувствие, но точное знание того, что когда эти мальчики узнают всю эту тоску, любовь, одиночество, и т.д., они петь тогда не смогут. Не смогут, а пока поют.
И вот эти люди все это знают, слушают, плачут, и ловят уходящие мгновения. И голоса этих мальчиков дают возможность взрослым поплакать над… этими самыми мальчиками.
Потом, из всего этого хора, голоса останутся, может быть, у двух-трех. Они продолжат петь и дальше. Но совсем другие песни и, скорее всего, по кабакам.
(тут могла бы зазвучать лирическая музыка, хотя, совершенно необязательно)
Я когда-то читал или слышал откуда-то историю, этакую притчу, об одном бедном самурае. Он был совсем бедным. Денег у него не было, а его отец сильно заболел. Тогда этот самурай продал свой меч, но чтобы никто этого не заметил, он выстругал меч из дерева и носил его в ножнах, потому как самурай всегда должен быть с мечом. Тогда войны не было…Но каким-то досадным образом все обнаружилось. Самурай покрыл себя несмываемым позором, и ему нужно было сделать себе сэппоку, ну, то есть харакири. И его имя записано в книге великих самураев, и история о нем сохранилась исключительно потому, что он сделал себе харакири тем мечом, который у него был. То есть, деревянным мечом.
(тут могла бы зазвучать лирическая музыка, хотя, совершенно необязательно)
Я когда-то читал или слышал откуда-то историю, этакую притчу, об одном бедном самурае. Он был совсем бедным. Денег у него не было, а его отец сильно заболел. Тогда этот самурай продал свой меч, но чтобы никто этого не заметил, он выстругал меч из дерева и носил его в ножнах, потому как самурай всегда должен быть с мечом. Тогда войны не было…Но каким-то досадным образом все обнаружилось. Самурай покрыл себя несмываемым позором, и ему нужно было сделать себе сэппоку, ну, то есть харакири. И его имя записано в книге великих самураев, и история о нем сохранилась исключительно потому, что он сделал себе харакири тем мечом, который у него был. То есть, деревянным мечом.
Это как-то круто! Впечатляет. Хотя, для средневекового японского самурая, наверное, понятия «круто» вообще не существовало. А с моей точки зрения, это очень даже круто, потому что страшно, дико, ужасно смело и довольно эксцентрично.
А для японца?…
Или, если взглянуть на иероглиф, японский или китайский. Он всегда красив, этот иероглиф. Таинственен и непонятен. В нем, в любом, есть какая-то строгость, сила, и изысканность. Хотя ничего не понятно. Но сила чувствуется, сила того, что этот иероглиф обозначает, ну, в смысле, сила его значения, сила культуры той нации, которая создала этот иероглиф, сила времен… Но если я рядом нарисую иероглиф, то есть, некую закорючку, похожую, на мой взгляд, на иероглиф, ничего хорошего не выйдет. Или, даже, если я подробно срисую какой-то иероглиф – в нем все равно никакой силы не будет. Потому что настоящий-то писал человек, который понимал, чувствовал смысл и силу, а я вижу только экзотическую и тонкую красоту, и старательно пытаюсь уловить какие-то флюиды… ничего у меня не выйдет, даже, если изучу японский язык и правила самурайского поведения…
К тому же, были всякие китайские и японские мудрецы, философы, которые рисовали один и тот же иероглиф 10000 раз в течение многих лет. Добивались совершенного написания, а потом раскладывали свои бумажки, на которых были начертаны, казалось бы, одни и те же знаки. Казалось бы, одинаковые. Вот так он разложит, посмотрит, и покажет на какой-нибудь, мол, этот самый лучший. А вроде, все одинаковые… Посмотришь повнимательнее. Точно! Тот – самый лучший…
А ведь женщине ничего не объяснить! И сам же знаешь, что бесполезно объяснять! И когда произносишь такие слова, сам знаешь, что говорить их бесполезно… Когда в полном отчаянии говоришь женщине, и говоришь-то каким-то срывающимся голосом: «Поверь, поверь мне, что никто и никогда так, как я, любить тебя не будет. Никто и никогда! Ты понимаешь?!» И отчаянно при этом трясешь рукой. Потому что смотришь в ее глаза, и сразу догадываешься по глазам, что все мужчины так говорят. Все так говорят! Этими же самыми словами. И это ужас! Потому что все говорят правду! Потому что, действительно, никто не сможет точно так же, как Я… Точно так же не сможет, а слова те же… И ясно, что ничего нельзя объяснить. Объяснить ничего не получится. И в этот момент хочется только головой в омут или в окно. Но останавливает то, что ты понимаешь, что всем хочется в такой момент того же самого.
Но Они не верят. Нет, не верят. Подходит какая-нибудь чудесная женщина зимним морозным утром к окну, а на окне фантастические узоры, похожие на все подряд, и ни на что конкретно. Непонятные и чудесные узоры увидит, всплеснет руками и прошепчет: «Господи, какая прелесть! Как же это так, и кто бы это мог?…»
Кто?! Это Мы. Мы это… надышали. Не специально, разумеется. Но куда-то же девается наше взволнованное дыхание. Наши вздохи. Вот я где-то там выдохнул… оно полетело и… прилипло… к стеклу.
А когда понятно, что ничего не объяснить, когда ты чувствуешь, чтобы ты ни говорил, чтобы не делал…Ты, все равно, выглядишь, как какой-то иероглиф. Непонятный знак. А коль скоро это так. То хочется быть хотя бы красивым иероглифом. Красивым, сильным, этаким лаконичным, и, как минимум, лучшим из десяти тысяч, на вид точно таких же.
Для чего делались все эти дредноуты? Если так трудно хоть что-нибудь женщине объяснить и найти нужные слова… Куда легче построить прекрасный дредноут, выйти в на нем в море, и там погибнуть в бою с таким же… дредноутом.
Это же все наши попытки объясниться, найти слова, которых нет. Страх перед этими словами…
И вот они гибли, в надежде, что потом напишут красивые книги про то, как они это сделали… Но ведь не читают же! И даже в руки не берут.
Если вы увидите матроса, стоящего на мачте и машущего флажками. Ясно же, что он машет не просто так. Он сообщает что-то важное, что-то страшное, трагическое. Может быть то, что враг уже близко, или что его корабль гибнет. Но, если вы не знаете системы этих знаков, вы никогда не поймете, что все это значит конкретно.
Но сразу видно, что машет он не просто так. В нем тоже есть красота и сила знака. Так возьмите и просто, поверьте, что этот матрос сообщает что-то о любви. Что и он сам, и его флажки, и мачта, и корабль – все это знаки любви.
(он подходит к стулу, стоящему в глубине сцены, достает флажки, становится на стул, и машет этими флажками. Видно, что это какая-то фраза. Его жесты точны и упорядочены)
(звучит музыка)
Дредноуты встретились только ночью. Они сошлись ненадолго. Обстреливали друг друга чуть больше сорока минут. Убедились в том, что и английские и немецкие дредноуты сокрушительно сильны, но также и неуязвимы. За эти сорок минут они основательно друг друга потрепали и разошлись. Больше они никогда не встречались. Ни один дредноут в том бою не погиб. И больше участники той битвы ни в каких значительных сражениях участия не принимали.
Ютландская битва закончилась… Результат ее весьма спорный. Англичан погибло в три раза больше, чем немцев, но в решительный момент боя немецкому флоту удалось уйти. Британский Гранд Флит был намного мощнее, но им не повезло в том бою. Многие дредноуты получили страшные повреждения, и до конца войны так и не вышли из ремонта. Другие тоже, по большей части, простояли в базах. Немецкий флот, после падения Германии, достался в основном англичанам. И другие союзники взяли себе кое-какие корабли. Но лучшую часть Флота Открытого моря немецкие моряки затопили сами. Последний из тех великолепных гигантов, сверхдредноут «Остфрисланд», который достался американцам, был отдан в середине 20-х годов, для отработки авиаударов.
Давно не крашенный корабль, который еще десять лет назад был гордостью Кайзеровского флота и верхом инженерной мысли, вывели в море, и в течение нескольких дней бомбили с самолетов. Кстати, долго не могли утопить, хотя он был совершенно неподвижен и беззащитен. Но утопили. Американцы.
(разводит руками)
(небольшая пауза)
Сейчас будет опять графоманский текст. Но мне хочется немножко образности.
Мне чудится, что моряки, погибшие в боях, те, что не опустили своих флагов, попадают в какое-то такое пространство, где тихо. Где их одежда, лица и тела не искалечены огнем и осколками снарядов. Где они сидят, каждый в парадной форме своей страны и времени, с нашивками и медалями. Сидят и курят.
В море на корабле всегда не хватает сигарет. А в бою, даже если сигареты есть, то курить некогда, а очень хочется. И эти моряки погибали с неудовлетворенным желанием закурить. А там они сидят и курят. И сигарет достаточно. А у тех, кто курит трубки – трубки целы и табаку довольно. Ну а те, кто не курили… те так сидят. Нормально.
И они молчат, не плачут, не смеются, не скучают – сидят и смотрят… куда-то. А когда к ним присоединяются вновь прибывшие, все оглядываются на них, мол, откуда вы? С подводной лодки? Закуривайте… Им хорошо.
Среди них моряки из орудийного расчета башни Q крейсера британского «Тайгер», которые задраились в отсеке, и чтобы огонь не перекинулся дальше, затопили свой отсек. Когда их нашли, они, мертвые, обгорелыми руками крепко сжимали рукоятки механизмов, которыми задраиваются двери. Там же сидят матросы машинного отделения немецкого тяжелого крейсера «Зейдлиц», который получил такие пробоины от снарядов, выпущенных с «Куин Мери» и других британских кораблей, что в течение всего боя медленно тонул, терял ход, но из боя не вышел. А потом, уже почти совсем уходя под воду, дошел до базы. Трюмные машинисты работали по грудь в горячей воде, умирали, а на смену им шли другие. Как можно было там покурить. А теперь они сидят и курят…
А ты идешь, каким-нибудь жарким летним днем, идешь по центральной улице… города. Жара, люди сидят под зонтиками, чего-то выпивают. А ты идешь, в руке бутылка какого-то напитка с газом. Вокруг город… И вдруг видишь, как сквозь дома и деревья, сквозь тебя идут полупрозрачные корабли. Ватерлинии где-то на уровне четвертого этажа, а еще выше – пушки, мачты, флаги, вдоль бортов стоит команда в белоснежной форме. Проходит одни, другой, третий, и только легкий ветерок шевелит волосы. Ветерок, которого на самом деле нет. Волосы сами шевелятся от этого зрелища. Это идут британские дредноуты.