Жены грозного царя [=Гарем Ивана Грозного] - Елена Арсеньева 24 стр.


Прежде чем доставить его к месту казни, на Поганую лужу, велено было завести Салтанкула домой и показать трупы жены и сына. Приказ сей отдавал самолично государь – в память о смерти своей жены.

Царицы Марфы Васильевны.

Часть IV

ДВЕ АННЫ

1. С первого взгляда

Анна добрела до заставы Александровой слободы и остановилась, унимая дрожь в ногах. Коленки подкашивались, да это и понятно: во рту у нее второй день не было ни маковой росины, и только одно придавало ей силы, заставляло держаться: знала, что если упадет, то у отца не останется уже никакой надежды. Дошла все-таки… но ведь еще надо войти в слободу, еще надо добраться до царевых палат…

И вдруг – топот копыт, посвист и покрик всадников, слякоть мартовская летит во все стороны брызгами, громко екают селезенкой бешено мчащиеся кони. Стопчут, ей-богу, сейчас стопчут!

Голова вдруг так закружилась, что девушку шатнуло в сторону, она упала и обмерла, уже не видя, как над ней вздыбился черный, гладкий, словно ворон, конь, как замелькали в воздухе кованые копыта, но всадник в серебристой шапке с собольей оторочкою с силой отворотил коня в сторону – и смертоносные копыта звучно опустились в грязь, еще больше забрызгав и без того чумазую фигурку, простертую вниз лицом.

Конь храпел, осаживался на задние ноги, всадник едва сдерживал его. Молодой черноглазый красавец с черной курчавой бородкой слетел со своего скакуна, вцепился в поводья вороного, повис на них всей тяжестью, вынуждая коня опуститься на передние копыта и словно не замечая опасности.

Всадник сверкнул на него бешеным оком:

– Пошел, Бориска! Я сам!

Непрошеного помощника словно ветром сдуло – замер обочь дороги, тревожно уставясь на всадника.

– Девку стоптали, что ли? – спросил всадник. – А ну, гляньте.

Красавчик с явной неохотою шагнул вперед, однако все же не стал пачкать свои белые, изящные, унизанные перстнями руки: кивнул двум стражникам, те набежали с боков, подхватили Анну под мышки, вздернули на подламывающиеся ноги… и едва снова не выронили, когда вдруг грянул хохот.

Она была грязным-грязнехонька, места живого нет: и перед сарафана, и кожушок, и даже лицо, которое она со страху норовила как можно глубже утопить в луже – так, что едва могла дышать.

– Э-да-кая чучела! – с видимым отвращением проронил всадник. – Пугало огородное! Пугать небось меня пришла, да? А ну, утрите ей рожу!

Один из стражников, сунув под мышку алебарду, другой рукой содрал с Анны платок и принялся мусолить ей по лицу, да так неловко, так грубо, что у нее слезы брызнули из глаз!

От боли даже сил прибавилось. Она вырвала платок, отпихнула локтем утиральщика, вывернулась из рук второго стражника, резко отвернулась от хохочущих мужчин, пытаясь смахнуть грязь с лица. Темно-русая коса упала ей на спину.

Всадник свесился с коня и вдруг схватил девушку за косу. Ойкнув, она обернулась, и все увидели, что незнакомка почти успела отчистить лицо, так что разгоревшиеся щеки, высокий лоб и, главное, огромные зеленые глаза в кайме необыкновенно длинных, круто изогнутых ресниц сделались видны всем. Только на самом кончике носа еще сидело пятнышко, но оно странным образом не портило этой совершенной красоты, а как бы еще усугубляло ее, так что мужской насмешливый гомон вдруг замолк – все смотрели на это необыкновенное лицо и переводили дух от изумления.

Всадник покачал головой, словно прогоняя наваждение, и спросил приветливо:

– Как ты сюда забрела, душа моя? Кого ищешь?

– Да уж не тебя! – сердито ответила девушка, рванувшись так, что всадник принужден был отпустить косу. – Государю в ножки кинуться пришла, а твое дело сторона. Обида у меня к нему!

– А ты мне доверься, – вкрадчиво попросил ее собеседник. – Ты тут, в слободе, всем чужая, разве дойдешь до царя, а я ему самый ближний человек. Донесу ему твою обиду, может, и порадею чем. Имя мое Иван Васильевич. А тебя как зовут?

– Анница… Анна, Алексея Колтовского дочка. Из Каширы.

– Из Каширы?! – недоверчиво воскликнул Иван Васильевич. – Неужто пешком приплелась из самой Каширы?

– А что ж? – дернула девушка круглым плечиком. – Приплетешься, коли нужда заставит. Кабы твоего батюшку в яму посадили, небось и ты приплелся бы за тридевять земель милости просить!

– Изменник, что ль, тятька твой? – спросил всадник, и лицо его стало угрюмым. – Тать? А может, душегуб?

Анница всплеснула руками, да так и стиснула их перед грудью, движением этим выразив свое негодование.

– Тать? Душегубец?! – воскликнула она звонким от обиды голосом. – Не суди всякого по себе. Лучше моего тятеньки и на свете нету. Он в Казань с царем ходил, из Ливонии весь израненный, без ноги воротился, а этот супостат его в яме гноит и выпускать не хочет.

– Кто ж такой злодей, что воина-ироя в яму сунул? – нахмурился Иван Васильевич. – Да царь его небось сразу к ногтю прижмет!

На глаза девушки тотчас навернулись слезы:

– Ой, боюсь, не захочет… Этот-то, Минька Леванидов, – опричник государев, а мы, Колтовские, теперь земские, за нас заступы во всем мире нету.

– Больно много ты этого мира видела, что так отчаялась, – хмыкнул Иван Васильевич. – Чего твой земец-тятенька не поделил с государевым опричником?

Анница склонила голову, но не промолвила ни слова.

– А что тут говорить? – негромко произнес Иван Васильевич, проницательно глядя на ровненький пробор, разделяющий ее русые волосы. – Наверное, сей Минька тебя в жены взять пожелал?

– Кабы хоть в жены… – полным слез голосом произнесла Анница. – А то блудным делом спознаться хотел. Я в крик, охрипла даже, так кричала. Всю рожу его поганую в кровь изодрала. Батюшка ему костыликом по хребту накидал, Леванидов еле живой уполз, а сам кричит: «Помянете еще меня, право слово, помянете!» Ну и помянули… Батеньку схватили Минькины приспешники, затащили к нему в усадьбу, в яму сунули. Братья мои ринулись выручать, а нет, так выкупать готовы были за хорошие деньги, но Минька уперся, как тот бешеный бык: волоките мне на двор девку, не то сгною старого хрыча.

– И что? – спросил Иван Васильевич с живейшим любопытством. – Так и не пошла?

– Да ты, надо быть, не слепой, – невесело усмехнулась Анница. – Пошла бы я к Леванидову – разве стояла б тут перед тобой по колена в грязи?

– Сбежала, что ли? – противным голосом спросил Бориска, который один из всех неприязненно косился на девушку. Похоже было, ее очарование на него мало что не действует – несказанно раздражает. – Хороша дочка – отец заживо гниет, а ты шляешься по чужим краям.

Анна так зыркнула на него исподлобья, что Бориска невольно шатнулся – почудилось, две зеленые молнии в него ударили.

– Ты, сударь, мужчина, – сказала она сдавленным от обиды голосом. – Тебе позор не в укор! У девицы же единственное добро – честь. Одному под ноги швырнешь, словно кость псу бродячему, другому – и с чем пребудешь? Или не понимаешь, что мне после того Миньки Леванидова только и останется, что в омут либо в петлю? Я сюда пришла справедливости и милости у государя просить, последняя моя надёжа – государь.

Бориска прикусил губу. Похоже было, слова Анницы его крепко уязвили. Она в его лице нажила себе нынче немалого врага!

– А не боишься? – спросил негромко Иван Васильевич. – Разве не слыхала, что про московского царя болтают? Он-де зверь и кровопийца, он чести стародавней не чтит, боярство к ногтю давит…

– О Господи! – всплеснула руками Анница. – Не видала я людей, чтоб они были всем довольны. То им жарко, то холодно, то дождливо, то сухо, то мягка власть, то жестка узда… Не знаю! В песнях про Ивана Васильевича поют, он-де гроза, но и прозорливец. Небось прозрит беду мою, рассудит, кто прав, кто вино…

Она осеклась, уставилась вдруг с приоткрытым ртом на своего собеседника, словно только сейчас дошло до нее это странное совпадение: и всадника на черном коне, и царя зовут одинаково.

– Расчухала наконец-то, – ехидно бросил Бориска. – Долго ж ты думала!

Девушка затравленно оглянулась на его равнодушное, недоброе лицо, потом вдруг рухнула на колени, простерла руки к всаднику. Пыталась что-то сказать, но не могла. Дрожали побледневшие губы, глаза налились слезами и сделались уж вовсе нестерпимо зелеными…

Иван Васильевич обреченно покачал головой:

– Ох, душа моя, душа моя! Услыхал Господь…

Резко оборвал себя, мотнул головой, обернулся:

– Грязной, Васька! Завтра же чем свет поезжай со своими людьми в Каширу, этого Леванидова… сам знаешь, что с ним сделать. Колтовских обласкать моим именем, погляди, если разграблено имение, все чтоб вернули им. Понял? А пока возьми девку в седло. Довольно тут при дороге стоять, стемнеет скоро.

* * *

– Я-то думал, такое только в сказках бывает, – сказал архиятер Бомелий, с улыбкой поглядывая на своего молодого гостя. – Без всяких смотрин… Ехал царь с охоты, глядь – красавица. Увидал он ее, полюбил и женился!

– Увы, случается и наяву, – невесело кивнул гость – и тут же тревожно вскинул голову, готовый откусить себе язык за это опасное, так некстати сорвавшееся «увы».

Бомелий сделал вид, что ничего не заметил. Он уже давно почуял взаимную неприязнь, объединявшую царского любимца Бориса Годунова и новую государыню, Анну Алексеевну, свадьбу с которой Иван Васильевич сыграл несколько месяцев назад.

– С другой стороны, куда ему деваться, государю-то? – рассудительно сказал Бомелий. – Марфа, бедняжка, померла, не разрешив девства, что ж ему, век теперь вдоветь? Четвертый брак – это, конечно, не по-божески, но уж коли позволили архиепископы…

Позволить-то позволили, но для очистки совести на царя наложили покаяние: не входить в храм до Пасхи, только в сей день причаститься Святых Таин и всякое такое, бывшее для Бомелия полной чепухой, тем паче что Пасха свершилась спустя неделю после бракосочетания царя и Анны Колтовской, а епитимья разрешалась на случай воинского похода, в который царь и не замедлил отправиться.

На юге опять топтались войска Девлет-Гирея, но их разбил Михаил Воротынский. Государь давно рвался в Ливонию, однако в это время скончался польский Сигизмунд-Август. Польский престол открылся… Среди прочих кандидатов был царевич Федор Иванович, потом, однако, вскоре выяснилось, что царь искал польского престола для себя. Поляки перепугались, отвергли его и предпочли французского щелкопера Генриха. Тут ярость государя обратилась на запад, и он выступил в Ливонию во главе войска.

Бомелий зябко передернулся. В его ноздрях еще до сих пор стоял жуткий дух костра, на котором живьем горели защитники крепости Пайда или Виттенштейн, обреченные Иоанном на жуткую смерть за то, что на стенах этой крепости погиб Малюта Скуратов…

Двойственное чувство владело Бомелием после этой смерти. Сначала безусловное облегчение: слишком мрачна была фигура царского клеврета, и, как ни философски относился Элизиус Бомелиус к человеческой жестокости вообще, а к жестокости царя московского в частности, он не мог не вздохнуть с облегчением, окончательно уверясь, что рыжеволосые, конопатые лапы Малюты уже никогда не будут вытягивать из него, архиятера, внутренностей или охаживать по ободранной до крови спине горящим веничком. С другой стороны, он помнил гороскоп Малюты и свой, помнил, что не столь уж велик разрыв между датами их смертей… ну что же, все люди смертны, чему быть, того не миновать, а для вящей славы Божией Бомелию ничего не было жаль, даже и самой жизни.

Бомелий свято верил звездам, однако, составив гороскоп Годунова, он впервые усомнился в их правдивости. Уж слишком большие высоты сулили они царскому рынде, зятю Малюты Скуратова! Хотя… почему бы и нет? Годунов хорош собой, умен, расчетлив, у него прекрасно подвешен язык. В высшей степени себялюбив, так разве это недостаток? Все, что он ни делал, клонилось к его собственным интересам, собственному обогащению и возвышению. Относительно недавно, два-три года тому назад, приближенный к царю, он уже усвоил все тонкости обхождения и сделался истинным царедворцем.

Привыкнув к непосредственности Иоанна, мгновенной смене его настроений, Бомелий почти с удовольствием наблюдал бы за расчетливым Годуновым, который никогда не поддавался порывам и действовал, всегда повинуясь рассудку, – с удовольствием наблюдал бы, вот именно… когда б не это непреходящее ощущение, что Годунов сам является в его дом наблюдать за ним.

– Вроде стучат? – насторожился гость.

Бомелий прислушался. И в самом деле – стучат… Однако не с парадного крыльца, выходившего в большой двор, обращенный на Арбат, а в маленькую дверь под лестницей. Чтобы добраться до этой двери, надо было пройти через калиточку, обращенную в проулок, и этим путем ходили далеко не все Бомелиевы гости.

– Показалось тебе, Борис Федорович, – сказал он, нарочно величая молодого Годунова по отчеству, чтобы подольститься к этому востроухому молодцу. Авось умаслится и забудет про стук. Решит, что в самом деле ему почудилось… А тем временем незваный гость сочтет, что дома никого нет, – и отправится восвояси.

Но стук возобновился – да столь настойчивый, что Бомелий, проглотив досаду, принужден был отправиться отворять – и едва не обмер от облегчения, увидав на черном крылечке ладненькую деву в немецком платье (недавно архиепископ Антоний отменил непременное ношение русской одежды обитателями Болвановки, чтобы немцы не поганили своим чужестранным обликом русского платья), то есть в пышной, со сборками, юбке и кофте с надутыми рукавами, в чепчике и грубых башмаках.

Годунов исподтишка разглядывал гостью. Его всегда тянуло только к ярким, смуглым, чернооким красавицам, таким, какой была его жена Марья, да и сестрица Аринка подрастала такой же. Светлые глаза и волосы, белая кожа казались ему невзрачными, красота новой царицы не впечатляла и раздражала. Однако эта чужинка[33] из Болвановки невольно привлекла его внимание. Она была не русой и не черноволосой – она была рыжей!

Кожа у нее поразительной белизны, словно девушка только и знала, что умывалась молоком. Гостья была одета во все серое, унылого мышиного цвета, поэтому медная коса и белейшее лицо казались особенно яркими. Точеные черты, брови… странно – брови черные, прямые, может быть, слишком густые и сильные для столь нежного лица, особенно при светлых, рыжих ресницах.

Девушка вскинула потупленные очи, окинув незнакомца мгновенным взглядом, и Годунов даже покачнулся. Первым чувством было изумление: таких светлых, как бы серо-белых, огромных глаз он никогда не видел!

Борис не мог оторвать взора от этой рыженькой. Какая удивительная, странная красота! Да-да, она очень красива, потому что бесподобно правильны и милы черты ее лица, – даже странно, как среди груболицых немок могло народиться такое нежное создание. И голосок чарующий – говоря с Бомелием, деревянные немецкие слова не лает, как все прочие, а словно бы выпевает.

Годунов так увлекся созерцанием, что почувствовал себя обиженным, когда дева снова присела в смешном поклоне и удалилась, более не подняв своих необыкновенных очей.

– Ого, какая! – воскликнул он восхищенно. – Знать, и среди немок красавицы встречаются!

– А девочка эта, кстати сказать, не немка, а русская, – усмехнулся Бомелий.

– Как так? Она ж одета…

– Живет в Немецкой слободе – вот и одета, как принято у немцев. Выросла там. Она служит у трактирщика Иоганна, вернее, у его жены, фрау Марты. Это интересная история. Однажды на Иоганна и Марту, которые вечером навещали какого-то своего русского знакомца, напали на улице. Случайный всадник разогнал грабителей и спас их добро и жизнь. Он был купец, а потому завязал с Иоганном дружбу, иногда получая товар через его посредство. Вскоре этот добрый человек, к сожалению, умер от старых ран, полученных под Казанью, а вслед за ним умерла и его жена, оставив пятилетнее дитя. Родни у них никакой не было, никто из соседей приютить ребенка не захотел. Ее боялись…

– Ну да, понятно, рыжая, – кивнул Борис, отлично знакомый со множеством суеверий, населявших сознание его соотечественников.

– Не только, – добавил Бомелий. – По слухам, мать этой девочки была ведьма и зналась с нечистой силою. Словом, Анхен могла погибнуть, когда б ее не пригрела Марта. Конечно, Анхен выросла на положении прислуги, однако у нее был дом, люди, которые о ней заботились, она не голодала. И оказалась, ты видишь, очень недурна собой, даром что рыжая. Ей теперь шестнадцать. Может быть, вскоре сыщется добрый человек и возьмет ее в жены.

– Небось крещена в вашу веру?

– Само собой, – кивнул Бомелий. – Пастор любит ее: девочка с охотой убирается в кирхе, а когда бежит за продуктами на рынок, обязательно покупает рыбу и для пастора, который чрезвычайно падок на карасей в сметане.

– А приходила-то она зачем? – осторожно полюбопытствовал Годунов, не особенно надеясь на правдивый ответ, однако Бомелий ответил без всякой уклончивости:

– Прибыл обоз с товаром, среди которых доставили выписанные мною из Любека книги, а также кое-какие лекарские приборы. К сожалению, некоторые хрупкие вещи в дороге пострадали, их боятся трогать, чтобы еще больше не разбить. Зовут меня, чтобы занялся этим сам.

Годунов мигом понял намек и засобирался уходить. Бомелий его не удерживал, и вскоре Борис уже ехал к своему дому.

Жена встретила его на пороге, прижалась ласково, повела к столу, рассказывая, мол, все готово в путь. Годунов только сейчас вспомнил, что завтра с самого раннего утра собирался выехать в Александрову слободу. Как ни тошно ему делалось от вида этой Колтовской, он остерегался надолго исчезать с государевых очей, потому что соперник Богдан Бельский маячил пред ними все настойчивее. Годунов уже не раз слышал, что именно Бельского называли новым любимцем, который заслонил и память о Малюте, и тем паче – о Вяземском и Басмановых, «неотходным хранителем» государевым называли. Конечно, Бельский кровная, хотя и дальняя родня Малюте, однако Годунов все же зять Скуратова!

Назад Дальше