Она засмеялась, вздохнула, обхватив руками его худую широкую спину, прижалась близко-близко – ближе некуда.
Иван, как всегда, был в страсти нетерпеливым мальчишкой, который словно бы наперегонки с кем-то бежал к желанной цели. Анастасия когда поспевала за ним, когда нет, да это ей и неважно было. Счастливой чувствовала себя лишь оттого, что слушала задыхающееся дыхание милого друга, сладкую боль от его ошалевших рук и губ, вбирала в себя влагу его, как иссохшая поляна – долгожданный дождь. И самым блаженным было знать, что это скороспелое, никогда не утихающее желание обращено к ней, только к ней.
«Почерпни воды из реки с этой и другой стороны судна…» Господи, пусть этого не случится никогда! Среди ее каждодневных молитв первейшей была эта – произносимая не губами, не умом, а преданно любящим сердцем.
– Боже ж ты мой Господи, – с трудом выговорила Анастасия онемевшими от поцелуев губами спустя примерно час. – Да как же я теперь на люди выйду?
Кика свалилась, убрус был смят и сдернут, волосник едва держался на затылке, а коса распустилась.
– Опростоволосил ты меня, аки блудницу вавилонскую!
– Ничего, – блаженно жмурясь и потягиваясь, пробормотал ее муж. – Чай, свои. Прости, не стерпел…
– Да и я не больно-то противилась, – усмехнулась Анастасия, водя губами по его шее и собирая соленый любовный пот. – Ох, взопрел ты, радость…
И вдруг ее словно ударило. Вспомнила, что он и прежде был в испарине. Вспомнила о его болезни.
– Ой, светы мои! – подскочила испуганно. – А нога-то! Нога твоя как?
Иван возвел глаза, словно прислушиваясь к своим ощущениям.
– Ты гляди! Давеча и не чуял ее вовсе, а сейчас опять о себе дает знать – болит. Что ж это выходит, а? Выходит, еться надобно с утра до ночи и с ночи до утра, чтоб ничего не болело? Ой, грех, грех… Сильвеструшка-то мой небось облезет и неровно обрастет от такого греха!
Анастасия вмиг вспомнила, какая догадка ее внезапно поразила. Тихонько засмеялась и опять прилегла простоволосой головой на плечо мужа.
– Вспомнилась мне, – шепнула Анастасия, осторожно подбирая слова, – вспомнилась мне старая сказка. Помнишь, как кот решил объявить мышам, что помирает? Лег возле их норок и лежит, прикинувшись дохлятиной. Неразумные мыши осмелели и ну баловать на его неподвижном теле! Кто за усы котофея дергает, кто с его хвостом забавляется, а самая большая мышь забралась на его голову и, приплясывая, объявила себя властительницей всех мышей… Ой! – Анастасия испуганно вскрикнула, потому что царь схватил ее за руку – так же внезапно, как кот – дурочку-мышку.
Приподнялась. Иван смотрел на нее блестящими глазами, вскинув брови, как бы спрашивая, все ли и верно ли понял.
Анастасия кивнула. Царь усмехнулся и поцеловал ее.
* * *Никита Захарьин стоял на коленях около сестры и грел в своих горячих руках ее заледеневшие руки. Никита Романович был юноша еще молодой, хоть и вполне оперившийся в Казанском походе, однако сейчас он чувствовал себя беспомощным мальчишкой. Он не мог постигнуть происходящего. Чтоб от какой-то пустяшной раны, пореза, можно сказать… Ему было страшно жаль Ивана: как же так, пожить всего лишь 22 года! Ему было отчаянно жаль любимую сестру-царицу и племянника, однако больше всех было жаль себя. Себя – Никиту Захарьина, ибо смерть царя Ивана Васильевича означала для Захарьиных не просто крушение всех их устремлений и мечтаний, но и прямую гибель.
Присягать наследнику Дмитрию, а по сути дела – матери-царице, а вместе с ней всем Захарьиным бояре не желали. Вспыхнули с новой силой разговоры о праве князей Старицких на трон…
В дверь робко стукнули.
Анастасия вскинула голову; Захарьины вытянули шеи, сразу сделавшись похожими на стайку испуганных гусей; сидевшая в уголке нянька наклонилась над спящим царевичем, как бы прикрывая его собой.
Вошел Иван Михайлович Висковатый – высокий, худой, с длинным умным лицом. Темные глаза его были непроницаемы, однако голос звучал участливо:
– Матушка-царица и вы, господа бояре, извольте проследовать к царю. Государь к себе всех зовет.
Анастасия так и полетела вон; прочие Захарьины, столкнувшись в дверях, ринулись за ней.
В малой приемной палате, примыкавшей к опочивальне царя, стены обиты зеленым сукном, а под сводчатые потолки подведена золотая кайма. Над дверьми и окнами нарисованы сцены библейского бытия и травы узорные. По лавкам вдоль стен сидели разряженные бояре, однако Анастасия сразу приметила, что не все явились в парадном платье с изобилием золота, в котором положено было являться ко двору.
При виде царицы вставали, кланялись: кто с сочувствием и почтением, кто спесиво, кто – с плохо сдерживаемым злорадством.
Жгуче-черноволосый молодой человек с курчавой бородкой поспешно отошел от малого царского места, стоявшего в углу и являвшего собою деревянный трон под шатром на столбиках, причем под каждой ножкой был диковинный, искусно выточенный зверь. Анастасии показалось, что он трогал сиденье, а может, и примерялся к нему! Однако тотчас сделал вид, что даже не заметил царицы. Точно так же равнодушно отвела взор и женщина с хищно-красивым лицом.
Князь Владимир Старицкий и его мать Ефросинья были необычайно похожи друг на друга и внешностью, и повадками, и злобным выражением глаз. Они остались на месте, даже когда все прочие бояре следом за царицей втянулись по одному в просторную государеву опочивальню. Рядом с ними топтался Дмитрий Федорович Палецкий, тесть царева брата Юрия Васильевича, и что-то говорил Владимиру с почтительным, просительным выражением. Заметив, что Анастасия на него смотрит, Палецкий смешался и торопливо прошмыгнул в опочивальню.
Владимир Андреевич лениво зевнул. Похоже было, что все происходящее чрезвычайно утомило избалованного князя и он хотел бы, чтобы дело свершилось без его участия, одними хлопотами матушки.
«Да уж! – с бессильной злобой подумала Анастасия. – Эта старая ворона о своем вороненке позаботится!»
Ефросинья недавно посылала к царскому столу именинные калачи: ей сравнялось тридцать семь – и впрямь старуха!
– А ты что же сидишь, князь Владимир? – послышался новый голос, и отставший Никита Захарьин увидел Сильвестра, только что появившегося в покое.
– Не пускают! – высокомерно вскинула голову Старицкая, как всегда, отвечая за сына. – Не пускают нас к царю!
– Кто? – нахмурился Сильвестр.
– Я запретил ему входить туда, – выступил вперед Григорий Юрьевич. – Не полезно государю слышать поносные речи на себя и сына своего.
– Грех на том, кто дерзает удалять брата от брата и злословить невинного, желающего слезы лить над болящим, – сдержанно отозвался Сильвестр и двинулся в опочивальню, бесцеремонно обойдя Захарьиных.
– Да я присягу исполняю!.. – выкрикнул Григорий, однако священник его уже не услышал.
Дядя и племянник Захарьины переглянулись. Все знали о слабости, которую поп давно питал к князю Владимиру. Ходили слухи, что Сильвестр присягнуть– то Дмитрию присягнет, однако намерен просить царя назначить опекуном царевича не Захарьиных, а именно Старицкого. Но для родственников царицы это конец. И для Анастасии с сыном – тоже…
Анастасия приблизилась к постели мужа, ловя его взгляд. Он смотрел на царицу, слабо улыбаясь, но, когда перевел взгляд на бояр, ставших в почтительном отдалении, лицо его посуровело:
– Что же вы, господа бояре? Такой шум учинили в покоях, что даже мне, хворому, слышно было. Царь тяжко болен, царь при конце живота своего лежит, а вы…
Анастасия припала лицом к его горячей, влажной руке.
– Слышал я также, что вы отказываетесь целовать крест нашему наследнику, царевичу Дмитрию, и присягать? – все так же негромко спросил Иван Васильевич, однако каждое слово его было хорошо слышно притихшим людям. – Лишь Иван Висковатый, да Воротынские оба, да Захарьины, да Иван Мстиславский с Иваном Шереметевым, да Михаил Морозов исполнили свой долг. Остальные-то чего мешкают?
Анастасия, приподнявшись, смотрела, как бояре отводят глаза и пожимаются, пятясь к дверям. Те, кто еще недавно громко кричал в приемной, сейчас боялись поглядеть в глаза царя.
Вдруг, посунув остальных широким плечом, вышел вперед окольничий Федор Адашев и, разгладив окладистую бороду, гулко, как в бочку, сказал:
– Прости, коли скажу противное! Ведает Бог да ты, государь: тебе и сыну твоему крест целовать готовы, а Захарьиным, Даниле с братией, нам не служивать! Сам знаешь: сын твой еще в пеленицах, так что владеть нами Захарьиным! А мы и прежде, до твоего возраста, беды от бояр видали многие, так зачем же нам новые жернова на свои выи навешивать?
– Да где тебе, Федор Михайлович, было боярских жерновов нашивать? – тонко взвыл оскорбленный до глубины души Григорий Юрьевич Захарьин. – В то время тебя при дворе и знать не знали, и ведать не ведали. Сидел ты в какой-то дыре грязной со чады и домочадцы, а нынче, из милости взятый, государю прекословишь? И где сыновья твои? Они ведь тоже из грязи да в князи выбрались щедростью государевой! Был Алешка голозадый, а нынче Алексей Федорович, извольте видеть, бровки хмурит в Малой избе! Но как время присягать царевичу настало, ни Алексея, ни Алешки и помину нет?
Разъяренный Федор Адашев попер на Захарьина пузом. Вмешались прочие бояре, растолкали спорщиков по углам. Шум и крики, впрочем, никак не утихали.
– А ну, тихо! – внезапно выкрикнул Иван Васильевич – и резко откинулся на подушки, словно крик этот совершенно обессилил его.
Из-за полога вынырнул бледный архиятер Линзей – весь какой-то запыхавшийся, словно долго откуда-то бежал. Видать, совсем задохся от страха! Перехватил запястье больного своими длинными пальцами, зажмурился, внимательно считая пульс. Потом осторожно провел по впалым вискам государя тряпицей, смоченной в уксусе. Острый запах поплыл по палате, и Иван Васильевич открыл глаза.
– Эх, эх, бояр-ре… – сказал с укором.
Голос его звучал едва слышно, и спорщики, желая услышать, что скажет царь, невольно притихли, уняли свой пыл.
– Если не целуете креста сыну моему Дмитрию, стало быть, есть у вас на примете другой государь? – спросил Иван, обводя пристальным взором собравшихся. – И кто это? Уж не ты ли, Кашин-Оболенский? Или ты, Семен Ростовский? Да ну, не дуруй! Какой с тебя царь! А может быть, ты, Курбский? – чуть приподнялся он на локте, вглядываясь в приоткрывшуюся дверь, и Анастасия увидела только что явившегося князя Андрея. – Что ж, это у тебя в роду! Дед твой Михаил Тучков при кончине матушки нашей Елены Васильевны много высказал о ней высокомерных слов дьяку нашему Елизару Цыплятьеву, да приговаривал, мол, не Ивашкино на троне место! Может, и ты скажешь, что место на троне нынче не Митькино?
– Напраслину речешь, государь, – негромко отозвался Курбский, проходя ближе к его постели. – Я ведь еще и словом не обмолвился. Хоть ты и великий царь, а все ж не Господь Бог, – почем тебе знать, что я думаю?
– А вы, Захарьины, чего воды в рот набрали? – повернулся царь к шурьям. – Испугались? Чаете, что вас бояре пощадят, коли вы теперь смолчите? Да вы от бояр первые мертвецы будете! Вы бы сейчас за мою царицу мечи обнажили, умерли бы за нее, а сына бы на поношение не дали!
– Да мы… мы тут… – бормотали Захарьины, медленно приходя в себя от страха.
– А ну, пошли все вон! – гаркнул Иван Васильевич так, что по толпе бояр пробежала дрожь, Анастасия испуганно распахнула глаза, а Линзей едва не выронил склянку со своим лекарственным зельем.
После минутного промедления в дверях образовалась давка. Все спешили поскорее выйти, но кто-то задерживал толпу. Анастасия увидела, что это Курбский – встал в дверях, раскинув руки, и не дает никому пройти.
– Что же вы, бояре? – спросил он с укоризною. – Куда спешите? Разве забыли, зачем пришли сюда? И ты, государь, погоди нас гнать. Не все еще дело слажено.
Растолкав людей, Андрей Михайлович приблизился к дьяку Висковатому, который держал крест для присяги.
– Вот зачем мы сюда пришли! – Склонился перед царем: – Я, князь пронский, присягаю на верность и крест целую тебе, великий государь, а буде не станет тебя, то сыну твоему Дмитрию! И накажи меня Господь за клятвопреступление, как последнего отступника.
У Анастасии закружилась голова. Словно во сне увидела она только что вошедшего Алексея Адашева, как всегда, с потупленными глазами и в черном кафтане (он ходил только в черном, даже ожерелье расшитое не нашивал), и брата его Данилу, одетого куда щеголеватее. С напряженными, суровыми лицами они пробивались к царскому ложу, целовали крест и клялись в верности царевичу.
Ждал своей очереди подойти присягнуть и Сильвестр.
В рядах бояр настало смятение.
Анастасия переводила взгляд с одного растерянного лица на другое, не в силах понять, что вдруг произошло. Она могла бы руку отдать на отсечение, что Курбский явился сюда с недобрыми намерениями, однако именно его поступок переломил общее настроение.
– Великий государь! – послышался пронзительный женский голос, и в опочивальню ворвалась Ефросинья Старицкая, такая румяная и оживленная, словно только что явилась с холода и свежего ветра, а не сидела полдня в жарко натопленной приемной, плетя паутину козней и каверз против этого самого великого государя, на которого она сейчас взирала с поистине материнской тревогою. – Великий государь, твои верные слуги, мы, с сыном моим, князем Владимиром, готовы дать…
Курбский то ли откашлялся, то ли подавил непрошеный смешок. Это звук несколько отрезвил княгиню, похоже, забывшую, что государева присяга – сугубо мужское дело, в которое даже матерая вдова и тетка царева не должна ни в коем случае вмешиваться.
– Сын мой, князь Старицкий… – поправилась княгиня Ефросинья и торопливо пихнула вперед ленивого отпрыска. – Иди, целуй крестик, Володенька, а потом ручку государеву.
Владимир, красуясь нарядом и повадкою, прошел к Висковатому, затем преклонил колени перед царевым ложем. Иван Васильевич принял от него присягу щурясь, безуспешно пытаясь скрыть пляшущих в серо-зеленых глазах бесенят.
– Коли так дело пошло, – вкрадчиво добавила Ефросинья, – может, заодно дозволишь князюшке наконец-то жениться? А, государь мой? Век за тебя будем Бога молить, первого же внука твоим именем назовем. У нас уже и невеста на примете есть – Ефросинья Одоевская. Сделай Божескую милость перед кончиною живота своего…
Анастасия стремительно скользнула взглядом по лицам. Преданные царю Воротынские, Висковатый, все Захарьины пребывают в состоянии явного торжества покорностью Старицких. Те бояре, которые еще не приняли присягу, спешат вперед. Курбский, Сильвестр, братья Адашевы стоят с каменным выражением на лицах. Кто, кто еще, кроме самой царицы, заметил тонкое лукавство, которым княгиня Старицкая окрасила свои последние слова?
– Ну, коли ты просишь, Ефросинья Алексеевна… – покладисто отозвался Иван Васильевич. – Быть по сему! Засылайте сватов к Одоевским! Эх, эх, жаль, что мне не погулять на свадьбе! А? Жаль? – грозно спросил он, хмурясь и обводя прищуренным оком боярские лица.
Послышался невнятный общий шум. Бояре выражались в том смысле, что они бороды готовы вырвать у себя от горя.
– А хрен вам в рот, бояре! – дерзко хохотнул Иван Васильевич. – Вот возьму – и ка-ак не помру!.. А коли пошлет Бог дольшей жизни, отправлюсь паломником в монастырь Кирилла Белозерского, на поклонение мощам, с женой и сыном! Все слышали? А теперь идите. Идите все. Устал я. Иван Михайлович, – повернулся он к Висковатому, – ты в приемной держи крест за меня. Авось кто еще присягнуть надумает…
Он как в воду глядел! В приемной уже топтались запыхавшиеся посланные от Курлятева-Оболенского, а вслед вошел гонец от Фуникова-Курцева. И князь, и казначей велели сообщить, что присягу Дмитрию-царевичу принесут всенепременно.
6. Роковой обет
– Нельзя, нельзя его пускать по монастырям! Начнется опять то же самое… всю казну пораздаст этим монахам, которым вечно своего богачества мало!
Сильвестр тонко усмехнулся:
– Спасибо на добром слове, сын мой.
Алексей Федорович Адашев сверкнул на него глазами:
– Ты же понимаешь, о чем я!
– Понимаю.
– Ну так разреши его от обета! Скажи, что Бог простит, – какая ему, в самом деле, разница, Богу-то! – а ехать не надобно.
– Ну, не стану же я его за руки, за ноги держать и обет разрешать! – с оттенком раздражения отозвался Сильвестр. – Сами небось могли убедиться, что это отнюдь не тот Ивашечка, что шесть лет назад. Это прежде он был мягкая глина в наших руках, а теперь… а теперь в этой глине твердый стержень нащупывается.
Доселе молчавший князь Курбский поднялся с угловой лавки и начал ходить по просторной приемной палате Малой приказной избы, разминая ноги и изредка приостанавливаясь под дверью, за которой в писцовой каморе работали дьяки и подьячие.
– Да не слыхать там ни слова, – с досадой сказал Адашев, поняв его опасения. – Ни единого словца!
– Не обольщайся! – повторил Курбский. – Небось они, когда козни свои строили да замышляли, тоже думали, что ни единое чужое ухо им не внемлет. Ан сами знаете, что вышло!
Сильвестр тревожно вскинул голову. Его до сих пор ранили напоминания о том роковом дне, когда Иван подверг верность своих советников такому изощренному испытанию. Удивительно, что никто из них не заподозрил опасности, не увидел ловушки. Отвыкли видеть в царе самостоятельное лицо, слишком крепко уверовали, что вполне властны над его душой и помыслами. И основания для такой самоуверенности были! Не раз и не два они трое беседовали меж собой, что никак не государя, а именно их заслуга, если миновали времена боярской вольницы. Теперь они, лучшие из лучших, избранные, решали судьбы страны и бояр, все реже и реже советуясь с Иваном Васильевичем. Как сказал премудрый Соломон, царь хорошими советниками крепок, будто город башнями. И вполне естественно, если в головы их не раз закрадывалась мысль: если советники так уж хороши, то зачем царь вообще?
Впрочем, нет, конечно, Иван был нужен, пока нужен. Народ любит его, народу необходим некий наместник Бога в человеческом образе. Уже не раз слышал Сильвестр песни, сложенные после Казанского похода, и главный герой их – храбрейший из храбрейших, мудрейший из мудрейших государь-прозорливец Иван Васильевич. К тому же хоть и против воли, а приходится признать: болезнь Ивана вызвала сильнейшее народное отчаяние. До сих пор помнятся эти безмолвные толпы под кремлевскими стенами, жадно ловившие всякую весть о царском здравии.