Книга бытия - Сергей Снегов 51 стр.


— Меньше всего я имею в виду Германию. Революция должна произойти в Испании!

Я удивился. На испанском троне сидел король Альфонс, от его имени диктаторствовал генерал Примо де Ривера, а коммунистическая партия была много слабей, чем в других странах Европы. Скорей бы я вспомнил об Англии — здесь недавно была общая забастовка горняков, чуть не превратившаяся в восстание.

— Помяните мое слово: Испания чревата взрывом, — продолжал Оскар. — Она скоро родит революцию — и мир ужаснется ее мощи. Я давно изучаю эту страну. Она непохожа на другие государства. Европейские революции были организованы: сперва появлялись вожди, затем инициировалось восстание. Кромвель в Англии, Мирабо, Робеспьер и Бонапарт во Франции, Ленин и Троцкий у нас… В Испании все произойдет наоборот. Там социальную почву разнесет подземный взрыв, наружу вырвется лава — и ее оседлают те, которые окажутся поблизости. У нас великие головы создавали под себя революцию, у них переворот напялит на себя подвернувшиеся личины.

— По-моему, это не очень соответствует марксистской теории о роли личности в истории, — улыбнулся я.

— История не всегда строится по Плеханову, — возразил он. — Чаще она идет по Гегелю. Помнится, товарищ Сталин в 17-м говорил: «Есть марксизм догматический — и есть творческий». Очень неплохо сказано!

— Сталин, однако, не предсказывает потрясений в Испании.

— Он не всеведущ. Я буду создавать свою философию революции.

— Вы ее уже пишете? — спросил я с уважением. Меня покорила оригинальность проблемы: философское обоснование коренных переворотов.

— Собираюсь. Это должна быть большая статья. Я отправлю ее в журнал «Под знаменем марксизма».

…В отличие от меня, Оскар не слишком усердствовал за письменным столом. Прошло больше года, прежде чем он засел за прогноз. И все же успел рассказать об испанской революции за несколько месяцев до того, как она произошла. Впрочем, об этом никто не узнал: в журнал он свой трактат так и не отправил.

Зато заставил меня послать в «Под знаменем марксизма» мою первую философскую работу «Проблемы диалектики». Ее так и не напечатали — как и другие подобные статьи. Что ж, это вполне вписывается в стиль моей жизни: за долгие годы я опубликовал несколько романов, десяток повестей, три десятка рассказов — а в моем столе лежат сотни стихов (наверное, лучшее из того, что мне удалось совершить), трагедии, драмы и очерки на философские темы…

Но я опять отвлекся. Довольный Оскар (он чувствовал, что таки произвел впечатление) поинтересовался:

— А над чем работаете вы, Сергей?

Настал мой черед гордиться. Меня мучили не менее значимые проблемы. И прежде всего — теория материалистической диалектики. Дело в том, что ее попросту не существовало. В статьях и книгах только болтали об этом, упоминая всего три закона: единства противоположностей, перехода количества в качество и отрицания отрицания. Разве наука может исчерпываться тремя правилами? Энгельс, стоявший у ее истоков, дал лишь идею, а не научную систему — систему надо создавать, и я сейчас этим занимаюсь. И начинаю с перехода количества в качество. Тут, собственно, два закона. Один — по Гегелю:[74] нечто накапливается количественно, а затем меняется качественно. Другой идет от Лейбница:[75] бесконечность кроется под одеждой конечной величины (он положил эту математическую истину в основу изобретенного им дифференциального исчисления), беспредельность таится в ряду, ограниченном пределом. Я назвал этот процесс превращения бесконечного в конечное законом перехода количества в качество второго рода. Но многое еще неясно, надо доработать — и я это делаю.

Что же до закона единства противоположностей, то он обычно трактуется как столкновение двух разных сторон одного явления. Два полюса магнита, человечьи спина и грудь, свет и тьма в оптике… Но такое единство — всего лишь равновесие. Это примитивное бухаринское понимание (даже если говорящий рьяно критикует Бухарина[76]). А настоящая диалектика — развитие, а не равновесие. И оно, развитие, немыслимо при равенстве противоречий. Одно должно быть сильней — оно словно разворачивает предмет, как будто наклоняет его к себе. А потом бурно нарастает противодействие и перебрасывает объект на другую сторону. Непрерывное усиление и ослабление разнонаправленных сил, своеобразное качание, если можно так сказать — ковыляние, а в результате — прямой путь вперед. Вы видели, как двигается в клетке тигр, Оскар? Он попеременно выбрасывает вперед то левые, то правые лапы. При этом он не иноходец, как лошадь, — просто сам противодействует своему движению. Это и есть образ диалектики. Я сейчас разрабатываю схему попеременного преодоления противоречий, она тоже подчиняется законам, обе стороны неравноценны не только в отдельные моменты, но и в целом, в суммарные сгустки времени. Когда-то говорили, что развитие идет скачками. Бывает и так, не отрицаю, но гораздо больше это похоже на узлы.

Закон единства противоположностей в моей схеме превращается в набор правил переузлования противоречий. Я, правда, только начал разрабатывать эту теорию, но открытий предстоит много и они будут важными — я это предвижу. Теперь и Оскар посмотрел на меня с уважением.

— Вы уже сформулировали свою теорию — или пока развиваете ее в уме? — перефразировал он мой вопрос.

— Кое-что начал записывать. Я готовлю большую статью под названием «Проблемы диалектики». Там будут не только исследования перехода количества в качество и единства противоположностей, но и многое другое, еще не изученное.

— Как интересно, — задумчиво сказал Оскар, — Мы по существу разрабатываем одну и ту же проблему развития, но с разных сторон: вы в самой абстрактной ее форме гегелевского логического движения, я в конкретности непосредственного революционного взрыва. А что вы сейчас читаете, Сергей?

В то время я штудировал трактат Макса Штирнера «Единственный и его достояние».

— Очень интересная книга, — одобрил Оскар. — А вы знаете, как Маркс с Энгельсом разнесли Штирнера в «Немецкой идеологии»? Непременно прочтите, вам будет интересно, хотя, в общем-то, она много скучней других марксовских произведений.

Я пообещал завтра же достать «Немецкую идеологию». Я уже понял, что Оскар знает Маркса гораздо лучше меня — профессионально, а не любительски.

— И к каким выводам вы пришли? — продолжал он. — Считается, что Штирнер — предшественник Ницше (я имею в виду надуманную теорию сверхчеловека). Но, по-моему, он гораздо интересней!

Я тоже считал, что Макс Штирнер значительней Ницше. Конечно, его взгляды — разновидность субъективного идеализма[77] (такой была и система епископа Джорджа Беркли[78]). Но это философское течение могло возникнуть только при капитализме — подобное учение было чуждо предшествующим эпохам. Оба они, и Беркли, и Штирнер (а после, значительно видоизменив их системы, и Ницше) выражали его истинный дух. Я бы только добавил, что Беркли делал это с достоинством и наукообразно, Штирнер — с вызовом и нахальством, а Ницше прямо-таки с солдатской грубостью. Помните фразочку Штирнера на первых же страницах «Единственного…»: «Так как Бог занят только собою, то и я могу опереться только на себя. Для меня нет ничего выше Меня».

— И вы беретесь доказать свои парадоксальные утверждения? — спросил Оскар. — До сих пор я считал, что истинные выразители духа капитализма — позитивисты[79] (вроде Конта и Спенсера) и прагматисты (вроде Джеймса и Дьюи).

Возражения я подобрал уже раньше — для самого себя. Кант обосновал различие между чистым и практическим разумами. Я различаю рафинированный от всего внешнего капиталистический дух и его реальное претворение в практику. В чистом виде единичный капиталист есть — в его собственном мнении — центр, вокруг которого все вращается. Он существует для себя, он поклоняется и служит себе. Атомизированный мир отдельных объектов — вот что такое чистый капитализм! Естественно, в этом случае служение самому себе становится основой любой деятельности. И поскольку капиталисту свойственно самообожание, то и субъективный идеализм, являющийся философским его выражением, может возникнуть только при капитализме. Впрочем, это теория. На практике общество обслуживают разнообразные и многочисленные философские системы.

— В принципе — оригинально и интересно, — оценил мои философские откровения Оскар. — Однако необходимо солидное обоснование.

Тут он вспомнил, что не предупредил родителей о своей задержке. Ни у меня, ни у него часов не было — но мы чувствовали, что уже далеко за полночь. Я давно добился самостоятельности и мог пропадать хоть целую ночь — ни мать, ни отчима это уже не тревожило. Оскар не был так радикален.

Тут он вспомнил, что не предупредил родителей о своей задержке. Ни у меня, ни у него часов не было — но мы чувствовали, что уже далеко за полночь. Я давно добился самостоятельности и мог пропадать хоть целую ночь — ни мать, ни отчима это уже не тревожило. Оскар не был так радикален.

Я проводил его домой. Он сообщил родителям, что вернулся, — и еще час простоял со мной на лестничной площадке второго (а может, и третьего — уже не помню) этажа. Но мы так и не успели наговориться вдоволь.

Так началась наша дружба. Она длилась пять лет — до преждевременной смерти Оскара в 1934 году — и всю мою оставшуюся жизнь.

Когда я вернулся домой, было уже совсем светло.

5

А теперь — о моей первой жене.

Я снова увидел Фиру летом 29-го — на вступительных экзаменах.

После моего бегства из профшколы она училась там еще год. Я уже успел забыть всех наших девочек — ее, Лиду Гинцер, Юлю Клемперт, обеих Жень — Нестеровскую и Чабан, Долю Оксман… В свое время я не увлекался ни одной из них — а Фиры даже побаивался. Она была самои экстравагантной и непредсказуемой и верховодила в своем окружении.

Однажды в школе она подошла ко мне, погладила по голове и сердито сказала:

— Причесываться надо! Вихры торчат.

Я засмущался и попытался оправдаться:

— Я и водой пробовал, и слюнявил — ничто не берет.

— Тогда стригитесь, — презрительно ответила она.

Ее подруги при этом смутились даже больше, чем я.

Ни расческа, ни вода, ни слюни по-прежнему не помогали — и на всякий случай я стал сторониться Фиры: кто знает, что могло прийти ей в голову! Но она мной больше не интересовалась.

Я удивился, увидев ее на экзаменах. Наши девушки не особо стремились в университет, хотя впоследствии многие из них получили высшее образование. Я заговорил с Фирой — уже на «вы», по нынешнему нашему возрасту (впрочем, я, по-моему, предпочитал такое обращение к прекрасной половине человечества и в профшколе).

Фира чуть ли не возмутилась моему удивлению.

— По-вашему, одни мальчики достойны высшего образования? — грозно спросила она. — Не слишком ли много приписываете своему полу?

Я предпочел не заметить этого выпада против моего мужского достоинства.

— А на какой факультет экзаменуетесь?

— На ваш.

— Я на физмате. Значит…

— Совершенно верно — поступаю на физмат.

Я глядел на нее во все глаза. В школе она не обнаруживала даже отдаленных способностей к точным наукам. Она засмеялась — ошарашенный, я, наверное, выглядел очень глупо.

— Буду математиком — как и вы, Сергей.

— Я физик, а не математик, — с достоинством уточнил я.

— Я так сказала: буду физиком.

И Фира убежала. Тогда еще она не умела ходить степенно — это пришло после родов. Вскоре я узнал, что она бегала даже дома — от двери до окна. А если слышался входной звонок, мчалась открывать так стремительно, что стук ее каблучков рассыпался и на лестничной площадке.

Фира поступала на соцвос — все-таки конкурс там был поменьше. Но экзамены принимали те же профессора и доценты — и они были такими же строгими. Я ни минуты не сомневался, что она срежется по всем специальным предметам. Кое-что ей светило только на русском и обществоведении — гуманитарными дисциплинами она хоть интересовалась… Правда, не слишком активно.

Но Фира сдала все экзамены — причем блестяще (я сам потом увидел оценки). Я первый бросился к спискам принятых (чтобы поздравить ее или пособолезновать — как выпадет). И встретил ее у парадного институтского входа — узнавать свою судьбу она пришла позже других абитуриентов. В молодости она вечно опаздывала — даже на любовные свидания, чувство времени выработалось у нее лишь в зрелые годы (но и тогда нередко отказывало).

И мне опять пришлось удивляться: Фира не очень-то и обрадовалась.

— Я и не сомневалась, — сказала она. — Сергей, мне кажется, вы смотрите на меня со страхом.

Я смотрел на нее с уважением. Я, конечно, мог бояться ее шальных выходок — это происходило импульсивно, но уважение вдруг не возникает — его нужно заслужить. Я впервые увидел в Фире серьезного человека.

А затем мне стало не до нее. Один из лирических героев Блока горько признавался:

Летели дни, крутясь проклятым роем…
Вино и страсть терзали жизнь мою…[80]


/Пропущенная иллюстрация: Первая жена С. Снегова — Фира/{2}


В ту осень меня терзали множество страстей: и любовь к Людмиле, и стихи, воплотившие и заменившие ее, и дружба с Оскаром, требовавшая ежедневных встреч, и обсерваторские попытки приобщиться к тайнам мироздания, и стремление создать что-то свое в философии, и книги, которые нельзя было не читать… Фира затерялась где-то в стороне — даже силуэта ее не мелькало на моих дорогах.

А потом, сразу после Нового года, она появилась.

Она возникла около Тираспольской площади, в середине дня, во время снегопада. Она бежала в снежном тумане впереди меня, но скользкий наст не принял ее бега. Она поскользнулась, подвернула ногу, охнула и остановилась. Я успел подбежать и поддержать ее. Так когда-то происходило с другой Фирой — Володарской, но на этот раз все получилось гораздо серьезней.

— Это вы? — спросил я, вглядываясь в ее искаженное болью, заснеженное лицо.

— Я. Разве вы сомневаетесь?

Я стал неумело оправдываться.

— Сзади вы не похожи на себя.

— Хорошо, хоть спереди похожа! Это утешает. Ох, как больно! Боюсь, не сумею дойти домой.

— Я вас провожу.

— Спасибо. Не ожидала…

Я попытался обидеться.

— По-вашему, я такой невоспитанный?

— Такой погруженный в себя. Вы идете, не замечая ничего вокруг. И не мне одной так кажется.

— Знаю, — сказал я с досадой. — Амос сплетничал, что я прошу прощения у столба, когда с ним сталкиваюсь.

— Это были только сплетни? — Она повернулась ко мне. От тающих снежинок, от небольшого ветра с моря щеки ее порозовели. Она всегда казалась мне похожей на цыганку — распущенными волосами, удлиненным лицом и особенно большими, горящими, темными глазами с голубым до синевы белком. И голос у нее был цыганский — глубокий, звучный, легко меняющий интонации. Сейчас в нем звучало разочарование.

— Вам не нравится, что это сплетни, Фира?

— Не нравится. Я надеялась, что вы на самом деле раскланиваетесь со столбами.

— Для чего вам это?

— Ни для чего. Просто мне хотелось иметь среди своих знакомых человека, для которого реальны только его собственные мысли. О чем вы обычно думаете, Сергей?

— Обычно — о необычностях.

— Понятно. Обычные необычности. А сейчас о чем? Тоже о необычном?

— Конечно. Удивляюсь, что научился поддерживать хромающего человека. У меня в семилетней школе была соученица, тоже Фира, она говорила, что со мной рядом нельзя ходить — я толкаюсь.

— Нет, вы не толкаетесь. Из вас может получиться если не ухажер, то сопровождающий. Не хотите им стать?

— В смысле — вашим не-ухажером?

— Как получится — вы только постарайтесь. У нас в школе вы ни с одной девочкой не дружили. Мы даже спорили: вы нас ненавидите или боитесь? Мужчины иногда такие трусы…

Я поспешно перевел разговор на другую тему.

— Вы хотите, чтобы с нынешнего дня я стал вашим постоянным сопровождающим?

— С нынешнего не получится, — сказала она с сожалением. — Мама назначила стирку — надо помогать. Мы пришли.

Она жила на Троицкой, рядом с Александровским бульваром. Дом был трехэтажным — но высотой с наши молдаванские пятиэтажки. Парадный ход был открыт, наверх вела мраморная лестница.

— Не хотите зайти? — спросила Фира и спохватилась: — Ах да, вы без фрака! Это неудобно. К тому же у нас стирка. Хорошо, зайдете завтра — вы не забыли, что подрядились меня сопровождать?

— Завтра я тоже буду без фрака, Фира.

— Это ужасно! Тогда другая, но обязательная просьба — причешитесь. Я ничего не имею против лохм, но мама человек старорежимный — ее ваши вьющиеся рожки могут испугать.

Мы еще поболтали, и я ушел.

Было уже поздно, я проголодался — но пойти домой не мог. Я был взвинчен и взбудоражен, словно со мной случилось что-то важное и удивительное. Ничего не было важного, ничего удивительного: подумаешь, встретил давнюю однокашницу! Ну, проводил ее домой, ну, немного поболтали — обыкновеннейшее дело. Но дело было необычайным.

Старая знакомая обернулась незнакомкой. В тот день я и вправду мог натыкаться на столбы и просить у них прощения. Передо мной сияли темные зрачки в разливе голубых до синевы белков, проникающий в душу голос разговаривал со мной… И я невнятно и восторженно твердил про себя любимые строчки:

Назад Дальше