Книга бытия - Сергей Снегов 53 стр.


Фира была одна — как обещала. Она поинтересовалась, понравились ли мне ее знакомые. Я попросил ее что-нибудь прочитать. Она задумалась.

— Сейчас светло, я не люблю читать при свете. Но для вас прочту — любимое.

Довольно, встаньте. Я должна
Вам объясниться откровенно…[85]

Неделю назад меня покорил «Алеша Попович». В моих ушах еще долго звенела рыдающая мольба: «Лодку к берегу причаль!» Много десятилетий я с благодарностью вспоминал тот вечер. Последнее объяснение Татьяны Фира читала еще лучше!

Шестьдесят с лишним лет прошло с того дня, я слышал десятки оперных див, певших Татьяну, множество чтиц, произносивших ее монолог. Во мне давно угасла молодая категоричность, теперь я соизмеряю увлечения с реальностью (и порой мне это даже удается — правда, далеко не всегда). Я стал значительно объективней. И вот сейчас, старик, я воистину знаю, что никогда в жизни не слышал более горького и страстного признания! Именно так могла и должна была говорить Татьяна.

В одном месте я вздрогнул — Фира исказила строчку. Я сразу — на слух — поймал ошибку. Скорбно звенящий голос печалился:

…Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где в первый раз,
Евгений, видела я вас.
Да за смиренное кладбище,
Где ныне крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей…

У Пушкина Татьяна всегда говорит «Онегин» — Фира сказала «Евгений».

Я ненавижу, когда режиссеры или актеры правят текст великого мастера. Меня возмущает, когда ремесленник, популярный в дружеском клоповничке, накладывает немытую лапу на гениальное творение. Нет, это не Сальери, заклейменный как преступник, а сам Пушкин — всей силой своего неприятия — негодовал:

Мне не смешно, когда маляр негодный
Мне пачкает Мадонну Рафаэля,
Мне не смешно, когда фигляр презренный
Пародией бесчестит Алигьери…[86]

Люди, неспособные сотворить великое, пытаются в нем соучаствовать, искажая его под свой уровень. Совершенные пьесы Александра Островского ставят как поп-арт и рок-трагедии. Блистательного «Пигмалиона» Бернарда Шоу превращают в серенькую оперетку. Талантливый Смоктуновский, произнося знаменитый монолог Гамлета о жизни и смерти, по воле режиссера поворачивается спиной к зрителю, а не менее (по-своему) талантливый Высоцкий лихо крутится на канате вокруг столба — для оживления мертвого шекспировского текста, надо полагать. Я спрашивал знакомых, смотревших фильм и видевших спектакль на Таганке, что им запомнилось в этой сцене. Один хорошо рассмотрел спину Смоктуновского, другой восхищался подвижными ногами Высоцкого. Монолог Гамлета до них не дошел, глубочайший его смысл скрыли выразительная задница и веселящиеся ноги…

Эта ненависть сопровождала меня всю жизнь.

И я утверждаю: если бы Пушкин услышал чтение Фиры, он безоговорочно принял бы ее отсебятину — как адекватное воплощение чувства. Татьяна должна была сказать «Евгений», а не «Онегин»! Это была не ошибка, не бездарное оригинальничанье, не поправка ради поправки — имя вырвалось из ее души, оно совершенствовало, а не уродовало текст.

После этого монолога я не мог ни о чем разговаривать. Я встал.

— Уже уходите? — удивилась Фира. — А как же мои друзья?

Меньше всего я хотел пикироваться с ее приятелями! Во мне звучала Татьяна — мне нужно было с ней справиться. Я и догадаться не мог, что горькие эти откровения останутся со мной навсегда…

Фира обиделась.

— Вы мне ничего не скажете? Сергей, вам не понравилось, как я читала?

Я подал ей листок со стихотворением.

— Возьмите. Это ответ на ваши вопросы.

Она медленно прочитала стихи и остро глянула на меня.

— Как это понимать? Признание в любви? Вступаете в шеренгу взбалмошных Мить и маскирующихся Айседор?

— Не знаю, Фира.

— Кое-что здесь вполне реально. — Она словно размышляла вслух. — Почему бы не казнить фанатика, если он сам об этом просит? Но неужели радости язвят? И разве вы меня боитесь? Как-то не замечала. А что до следов, то Митя утверждает…

— Прощайте! — резко сказал я и ушел. Фира меня не проводила.

Вечер был холодный и ветреный. Домой не хотелось, на улице не гулялось. Я все-таки вытерпел до полуночи. Не знаю, как спят убитые, но в ту ночь я спал именно так.

Утром, уходя за газетами в типографию, мама разбудила меня.

— Тебе телеграмма. Завел друзей! Письма их не устраивают — общаются по телеграфу.

Еще не вполне проснувшись, я несколько раз перечел странную фразу: «Принц холодных улиц, найдите меня сегодня».

Когда до меня дошел ее смысл, я вскочил. Телеграмма была от Фиры — она уже называла меня принцем (почему?). Но куда бежать? Если она дома, зачем ее искать — нужно только повернуть два раза ручку звонка и войти. А если вне, то где — в институте? У друзей? На улице? У меня никогда не было детективного чутья… В конце концов я решил: искать надо вечером, а не днем. И у нее дома.

День прошел в чаду. Я томился — из-за грядущей встречи и нового имени. «Принц холодных улиц!» — восторженно твердил я. Ну, принц — это еще так-сяк, некоторое, прямо скажем, преувеличение. Но холодные улицы!

Как ярко, как точно… Это же мой мир. Если и суждено мне где-то властвовать, то на продуваемых жгучим ветром мостовых, на иное не соглашусь!..

…Спустя много лет, в морозную зиму Заполярья (до полюса ближе, чем до железной дороги), уже коронованный полярным сиянием, я опять вспомнил тот солнечно-яркий холодный день.

Десять лет назад я встречал тебя,
Как подарок, распахнутая зима.
И влюбленная девушка в этот день
«Принц холодных улиц» — писала мне.
Принц холодных улиц! Твой снег сверкал
Тысячью приветствующих огней,
И бушующий ветер твой, снежный принц,
Горячил молодую кровь.
И вся жизнь впереди, как ночной буран,
И в метель казалась цветущей весной.
Я — король сегодня. Король снегов,
Царь уборных с замерзшей в гранит мочой.
Император кусочка гнилого льда.
И весна не ждет меня впереди,
Нет, не ждет. Крепок трон мой. Крепка моя
Абсолютная власть над черной пургой,
Над морозным туманом и льдом. Меня
Не встречает ни радостный поцелуй,
Ни влюбленные руки. Одна зима
И все крепче морозы. О, пусть скорей
Я костями сложу эту власть короля
В королевство проклятое льдов моих!

В окнах уже загорались огни, когда я дважды повернул ручку звонка и услышал торопливый перестук каблучков.

— Я боялась, что вы не придете, — сказала Фира, не отпуская моей руки.

— Почему?

— Мне показалось, что вы рассердились: я не так читала Татьяну.

— Вы читали изумительно! Я слышу ваш голос, когда остаюсь один. Я с вами, когда вас нет, — так это теперь происходит.

— Меня это устраивает, — весело объявила она, удобно сворачиваясь на диване. — Бедные Митя и Айседора!

— Я их не обижал.

— Их обидела я. Я расстроилась, что вы так внезапно ушли, и выгнала обоих. Не хочу больше о них говорить! Что мы будем делать, Сергей?

— Вы будете читать стихи, а я — слушать.

— Вы умеете слушать? Все знают, что вы умеете говорить.

— Можете убедиться, что я лучше слушаю, чем говорю.

— Что вам прочесть?

— Что хотите.

— Тогда не Пушкина и не Толстого, а что-нибудь полегкомысленней. Слушайте Веру Инбер.

Мама, завтра будет праздница?
Праздник, Жанна, говорят.
Все равно, какая разница.
Лишь бы дали шоколад.

Будет все, мой мальчик маленький,
Будет даже детский бал.
Утром, знаешь, в старом валенке
Дворник мышку увидал.

Мама, ты всегда проказница!
Я не мальчик, я же дочь!
Все равно, какая разница!
Спи, мой мальчик, скоро ночь.

— Ничего себе легкомысленность! — засмеялся я. — По-моему, это трагическое стихотворение. Я не люблю Инбер, но это хорошо.

— Будете слушать еще?

— Хоть до утра.

Так шел час за часом. В коридоре гулко прозвучал один удар — время зашкалило за полночь. Нужно было уходить. Фира вскочила.

— Уже уходите? Вы обещали остаться до утра.

У нее тяжело прервалось дыхание. Я тоже задохнулся. У меня свело горло.

— Останьтесь, — шепнула она.

— Останусь, — ответил я.

Она погасила лампу. Луна была уже на ущербе, но в ее полусвете я видел, как Фира быстро двигалась по комнате. Она достала из диванного ящика подушку и простыни, накрыла диван, начала раздеваться. Я тоже стал раздеваться, но, уже полураздетый, вспомнил, что оставил обувь в коридоре. Фира накинула платье, выскользнула за дверь и принесла мои ботинки.

— Останьтесь, — шепнула она.

— Останусь, — ответил я.

Она погасила лампу. Луна была уже на ущербе, но в ее полусвете я видел, как Фира быстро двигалась по комнате. Она достала из диванного ящика подушку и простыни, накрыла диван, начала раздеваться. Я тоже стал раздеваться, но, уже полураздетый, вспомнил, что оставил обувь в коридоре. Фира накинула платье, выскользнула за дверь и принесла мои ботинки.

— Теперь никто не узнает, что я не одна, — прошептала она.

— А мама не придет? — забеспокоился я.

— Не придет. Потом объясню — почему.

Я прикоснулся к ней, притянул к себе. Я впервые трогал голую женщину. Я долго не мог убрать руки, а когда стал настойчивей, она задрожала и оттолкнула меня.

— Ты не хочешь? — пробормотал я растерянно.

— Хочу, очень хочу, но ты сделал мне больно, — шепнула она.

Мы лежали, прижимаясь телами, не отрывая друг от друга губ, потом я снова стиснул ее — и снова она меня оттолкнула, почти громко простонав: «Пусти, пусти, мне же больно!»

И мы опять лежали не двигаясь, и опять припадали друг к другу, и опять целовались, счастливые и подавленные, — девственник и девственница, не сумевшие покончить со своей девственностью.

Потом, вспоминая, я часто думал, что виной этому была не только наша неопытность. Просто я слишком много знал о любви, ни разу ее не испытав. Я твердо помнил предупреждение Фрейда: первая близость может вызвать у женщины скрытую ненависть — если мужчина будет грубым. Тихий стон: «Мне больно!» оглушил меня угрозой. Я не осмелился причинить боль. Это было странное состояние: хотеть и мочь — и одновременно не хотеть мочь.

Оба окна туманно засветились.

— Уже утро, — прошептал она. — Какое сегодня число?

— Второе февраля 1930 года, — ответил я. — День нашей свадьбы.

— Мы еще не поженились.

— Сегодня после лекций пойдем в загс.

Она ничего не ответила. Она лежала и смотрела в потолок. Я испугался: наверное, она злится на меня — я не должен был ее отпускать! Я вел себя нерешительно, а женщины часто путают бесцеремонность и силу.

— Ты не хочешь стать моей женой, Фира?

— Очень хочу. Но есть препятствия. Встретимся после лекции — расскажу. Постой, кажется, кто-то вышел в коридор.

Она вскочила с дивана и подкралась к двери. Я залюбовался. Голая Фира была прекрасна. Потом она часто ходила передо мной обнаженная, и я со смехом цитировал ей Кнута Гамсуна: «И к нему вошла Изелинда — нагая и греховная с головы до ног». Греховной Фира оставалась долго, а точеную фигурку стала терять вскоре после родов.

— Сосед пошел на работу, — сказала она, вернувшись. — Быстренько одевайся и уходи, пока мама не проснулась.

Я украдкой выбрался на улицу. Голова гудела. Идти домой не хотелось. Я пошлялся по городу, выбрался на берer моря, умылся — ледяная морская вода освежила лицо — и отправился в университет. После лекции мы встретились на обычном месте.

— Куда пойдем? — опросила она, взяв меня под руку.

— Как — куда? В загс, как условились,

— Ах, да, — фанатик хочет казни. Ты уже узнал, где наше лобное место?

— Мое, а не наше. Я не обещался тебя казнить. Дерибасовская, угол Екатерининской — подходит?

— Вполне. Три квартала до замужества. Но прежде нам нужно где-нибудь посидеть и поговорить.

— Будешь признаваться в жутких семейных тайнах?

— Буду, — сказала она серьезно. — Ты не ответил, где мы посидим.

— В сквере возле загса.

В воздухе чувствовалась крадущаяся весна, с неба низвергалось солнце. День был будний, народу мало. По стране шла героическая первая пятилетка, магазины закрывались один за другим — было не до прогулок. Даже по Дерибасовской.

— Есть два важных препятствия, — сказала Фира.

— Кому они мешают — мне или тебе?

— Нам.

— Слушаю.

— Во-первых — мама. Дело в том, что она больна. И болезнь у нее такая, при которой совместная жизнь становится очень трудной.

Фире, видимо, было нелегко говорить. Я чуть ли не клещами вытягивал из нее слова. У Любови Израилевны была эпилепсия. Периодические припадки — судороги, падения, крики. Несколько лет назад Фирин отец, Яков Савельич, оставил жену с двумя дочерьми (старшей — Эммой и младшей — Фирой). Сейчас у него другая семья, но детей нет. Эмма недавно вышла замуж и уехала к мужу в Ленинград. Фира с мамой живут в одной квартире, но в разных комнатах. Любовь Израилевна не заходит к дочери, когда у нее гости: боится, что припадок может начаться внезапно. Зачем пугать людей? Правда, в последние месяцы стало полегче: иногда судорог не бывает по неделе. Уход отца, так все они думали, ухудшит состояние матери, но эпилепсия, похоже, притихла, а не усилилась.

— Будем надеяться, что появление зятя еще больше ослабит болезнь. Теперь давай во-вторых.

«Во-вторых» был отец. Говорить о нем Фире было еще трудней. Он, знающий инженер, оставался правоверным евреем и много раз грозил: если дочери выйдут замуж за русских, он проклянет их вместе с мамой — и навеки покинет. Он приносит Любови Израилевне пятьдесят рублей в месяц, они живут на эти деньги. Страшно подумать, что с ними будет, если он откажется от семьи!

— У тебя фамилия еврейская — Штейн, но отец все равно узнает, что ты русский. Он крикнет: «Взяла в мужья гоя — проклинаю тебя!»

— Я не совсем русский, — сказал я. — Я — космополит.

— Как это? — удивилась Фира. — Нет такой национальности — космополит.

— Зато есть мировоззрение.

Она недоверчиво поглядела на меня.

— И все-таки: кто ты на самом деле?

— Во мне три крови: русская, немецкая и греческая. Эти великие народы живут во мне. И не только они! Я и русский, и немец, и грек (по национальности), и англичанин, и француз, и итальянец (по духу). И очень тоскую, что только по духу! Особенно жалко, что во мне нет еврейской крови — я дружу с евреями, люблю их, восхищаюсь тем, как стойко они вынесли тысячелетние гонения, тем…

— Это политика, — с досадой прервала Фира. — Я еврейка — и не горжусь этим. Иногда мне очень хочется скрыть свою национальность. Что нам сказать моему отцу?

Вопрос был несложным — но ответа на него я не знал. Философствовать на тему космополитизма все-таки было гораздо проще. Кстати, впоследствии я часто жалел, что во мне нет еврейской крови: мне было бы гораздо легче жить, если бы меня считали открытым и очевидным евреем, а не прячущимся жидом…

— Боюсь, что есть только два выхода — и оба плохие, — продолжала Фира. — Первый: узнав все, ты отказываешься…

Я зло прервал ее:

— Говори о втором, Фира.

— Второй — скрывать, что мы поженились. Временно, конечно. Ни маме не говорить, ни отцу. Стараться даже не показываться ему на глаза.

— Тогда моим придется тоже не говорить, Фира. Муж и жена! Живут отдельно, с родителями не знакомятся, друзьям не признаются…

— Значит, отказываешься?

— Значит, соглашаюсь. Я же фанатик — и я хочу казни. А рядом со мной — фанатичка, плюющая на обычаи. Пошли, нас заждались в загсе.

В отвратительно тесной и грязной комнатушке сидела пожилая хмурая женщина, фиксировавшая «акты гражданского состояния» — браки, разводы, смерти и рождения. Она неодобрительно посмотрела на нас и осведомилась:

— С чем пришли, молодые?

От волнения я стал развязным.

— С главным молодым делом — хотим повенчаться.

— Ваши документы, — потребовала она.

У нас с собой были только студенческие книжки.

— Эти не годятся, — объявила женщина. — По ним не видно, сколько вам лет. Давайте метрики или профсоюзные билеты.

— Мы не члены профсоюза. А в студенты принимают только тех, кому уже исполнилось восемнадцать, — попытался объяснить я.

Теперь она смотрела на меня с суровым осуждением.

— Меня ваши институты не касаются. Давайте настоящие документы.

— У нас нет других документов, — сказал я почти с отчаянием. Паспортов в стране еще не водилось. Ленин считал их самым позорным явлением царской империи — и потому отменил. Сталин с ним не согласился, но паспорта ввели уже после нашего с Фирой брака.

Женщина немного смягчилась.

— Тогда отыщите двух членов профсоюза. При наличии таких свидетелей — зарегистрирую.

Мы с Фирой вышли на Екатерининскую и, хоть нам было не до смеха, дружно расхохотались.

— Бедному жениться — ночь коротка, — констатировал я. — В смысле: бедному на документы. Что будем делать?

— Я попрошу Женю Нестеровскую, она недавно вступила в профсоюз. А у тебя есть приятели-профсоюзники?

— Кто-нибудь найдется. К тебе сегодня можно прийти?

— Подожди несколько дней. Отец надумал ремонт, обещал принести строительные материалы, собирается руководить работой. Будем встречаться после лекций.

В солнечный день 9-го февраля мы снова подошли к загсу. Фиру сопровождала Женя Нестеровская, меня — Моня Гиворшнер, оба недавние члены профсоюза.

Назад Дальше