Книга бытия - Сергей Снегов 57 стр.


— Саша, почему ты физик? — удивлялся я (мы с ним быстро — все же родственники — перешли на «ты»). — Тебе нужно быть искусствоведом.

— Ты тоже физик, а увлекаешься искусством и лезешь в философию, — парировал он. — Верхоглядство, скажешь? Во все времена оно было ученой профессией.

Я и не знал, какую глухую и ноющую рану растравляю в его душе…

Внешность его тоже покоряла. Невысокий, крепко сколоченный, темноволосый, темнолицый, он озарял всех такими большими, черными — ночного сияния — глазами с белком такой яркой синевы, что даже глаза Фиры (а они казались мне несравненно красивыми) тускнели и пропадали в их свечении. И у него был умный и культурный голос. Я знаю: так говорить не принято, но настаиваю именно на такой формулировке.

Я, конечно, постарался познакомить его со своими друзьями. Осе он сразу понравился — приязнь оказалась взаимной. Они нашли две темы для постоянных бесед и споров: искусство, в котором Саша значительно превосходил Осю, и философию, в которой несравненно сильней был Оскар.

Я уговорил прийти на одно из пленарных заседаний Амоса Большого, моего друга по профшколе № 2, и в перерыве повел его знакомиться с Сашей.

— Малый, — важно произнес Саша и протянул руку.

— Большой, — веско отозвался Амос.

Они растерянно уставились друг друга, пытаясь понять, почему серьезное знакомство начинается с передразнивания. Недоразумение завершилось общим смехом.

Вторая одесская встреча показалась Саше далеко не смешной.


/Пропущенная иллюстрация: Александр Малый/


Мы с ним сели в трамвай, кативший не то по Ришельевской, не то по Екатерининской. Вагон был, как всегда, переполнен.

— Саша, ты в Одессе? — раздался вдруг радостный голос.

К нам протиснулся полнолицый и холеный паренек наших лет. Они с Сашей пожали друг другу руки и стали разговаривать о житье-бытье. Я сразу понял, что знакомство у них старое — воспоминаний хватит на всю дорогу. Неожиданно Саша поинтересовался:

— Слушай, а ты не знаешь, как поживает Додик Ойстрах?

У собеседника огорченно скривилось лицо.

— Саша, да это же я Додик! Значит, ты меня совсем забыл?

Саша что-то пролепетал, оправдываясь, и выскочил на первой же остановке. На улице он сердито пожаловался:

— Черт знает что получилось! Я его всегда видел только со скрипкой, а сейчас он ехал без нее. И совсем на себя не похож.

— Он скрипач?

— Начинающий. Но будет знаменитостью, в этом никто не сомневается. Давид Ойстрах еще прославит нашу Одессу! А я его не припомнил — так нехорошо…

Была у Саши одна забавная черта, мало соответствовавшая его реальной жизни. Выросший в патриархальной еврейской семье, по духу, по образованию, по работе типичный русский интеллигент, он всюду держался барином. И умел себя показать, умел быть центром общества. Он вел себя как аристократ, не будучи аристократом — ни по рождению, ни по положению. Друзья принимали это безропотно, а вот посторонние сопротивлялись. И Саша страдал от невнимания к себе — как от оскорбления.

Он был невероятно честолюбив, за честолюбием следовало и самолюбие. Несоответствие между тем, каким он видел себя сам, и тем, каким считали его окружающие, было заметно невооруженным взглядом. Думаю, именно из-за этого (несовпадения собственного высокого потенциала, который он так хорошо знал, и житейской обстановки) и возникали психические срывы и сердечные приступы. Инфаркты начались у него сразу после тридцати — от последнего, третьего, он и скончался пятидесяти четырех лет от роду.

После его смерти Академия наук назвала его именем — Александр Малый — один из кратеров (диаметром около тридцати километров) на обратной стороне Луны. Глубоко убежден: что если бы Саша знал, какая ему уготована честь — навеки поселиться на Луне, рядом с такими титанами, как Эйнштейн и Циолковский, — не было бы у него инфарктов!

После окончания съезда Саша решил устроить банкет — но пригласил в ресторан не физиков, а своих одесских приятелей. Естественно, были там и мы с Фирой. Помню двух женщин: изящную Марию Семеновну (она была лет на пять старше меня, ее фамилии я, кажется, так никогда и не узнал) и красавицу Илу Баруцкую — впоследствии известный художник Евгений Кибрик (видимо, не на шутку влюбленный) написал ее портрет. После войны она стала женой моего друга Рувима Морана. Я побаивался переводить взгляд на Илу — она была слишком хороша, на нее нельзя было просто смотреть — ей можно было только любоваться.

Меня посадили рядом с Марией Семеновной — и к концу вечера я понял, что женщина рядом со мной заслуживает самого глубокого внимания. Саша делил себя между ней и Баруцкой. Впрочем, это больше походило на хозяйскую вежливость, чем на ухаживание.

В тот день я получил очередную стипендию. Деньги лежали в пиджаке и, естественно, жгли карман. Я осторожно поинтересовался, не требуется ли моя помощь. Саша посмотрел на меня как на человека, неизгладимо его оскорбившего.

— Сергей, я не знаю, чем заслужил такое отношение! — отчеканил он.

Пристыженный, я замолк. Я впервые был в ресторане, впервые пил шампанское, впервые ел вкусные блюда, даже названия которых не знал (на всякий случай я пробовал их очень осторожно). Тосты, остроты и застольный шум кружили мне голову. Я не был пьян (мне достался лишь один фужер шампанского), но радостное мое возбуждение смахивало на опьянение — я чувствовал себя своим в этой интересной компании.

Официант подал Саше счет. Через плечо Марии Семеновны я взглянул на исписанную бумажку. В самом низу был подбит итог — 102 или 103 рубля. Саша небрежно сунул руку во внутренний карман пиджака — и окаменел. Все в нем словно застыло. Стало ясно, что в кармане не оказалось бумажника.

Саша нашел самое простое решение: он встал и подошел к одному из своих приятелей (тоже делегату съезда). Тот испуганно покачал головой — очевидно, и он был без денег.

Я молчаливо ликовал. Я наслаждался, а Саша никак не мог скрыть растерянности. Я с нетерпением ждал, что он предпримет. Он немного постоял и медленно вернулся на место. И стал снова и снова шарить по карманам и вытаскивать оттуда какие-то бумажки — наверное, искал документы, которые могли бы гарантировать скорое возвращение денег.

Я перегнулся через стол и злорадно поинтересовался:

— Может, все-таки прибегнешь к моей помощи, Саша? Саша засиял, его глаза загорелись. Он умел с непостижимой быстротой менять выражение лица.

— Сколько у тебя, Сергей?

— Сто двадцать рублей.

— Давай все!

Я протянул ему деньги. Он быстро сунул их во внутренний карман и непринужденно заговорил с одним из гостей. Снова подошел официант. Саша, не глядя, протянул ему всю пачку.

— Без сдачи, пожалуйста! — строго сказал он и впервые посмотрел на официанта. Он словно предупреждал: попытка вернуть лишнее будет воспринята как неуважение. Ошеломленный официант рассыпался в невнятных благодарностях (времена были из небогатых). Саша небрежно кивнул и продолжил прерванную беседу.

Все было так великолепно разыграно, что я, в немом восторге наблюдавший эту сцену, готов был его расцеловать. Повторяю: он был великим мастером строить из себя патриция. Он не пыжился, не выпячивался, не выпендривался — просто спокойно и изящно барствовал.

Впоследствии я не раз был свидетелем и участником подобных представлений — даже в условиях, казалось бы начисто отвергавших саму возможность какого-либо пижонства. Саша умел и пятак ставить рублем! Когда в шестидесятые годы к нему заваливались гости, он водружал на стол все имевшиеся запасы. А если их не было, одалживал у соседей деньги и немедленно посылал жену в ближайший магазин (и она не осмеливалась возвращаться домой со сдачей). Жили они тогда бедно. И после каждого такого блистательного приема компенсировали широту своей души тем, что переставали покупать мясо, становились вынужденными вегетарианцами, отказывали себе даже в недорогих фруктах. И этого никто не знал. Только я, близкий друг, видел, как скудно их каждодневное существование.

— Южанин без форса не может, — добродушно посмеивался Саша. Он, конечно, форсил — но никто не воспринимал это как дешевое пижонство. Саша облагораживал все, что предпринимал. Он неизменно казался щедрым и хлебосольным барином, каким-то образом дожившим до времен, зло отрицавших всякое барство.

Вечером того ресторанного дня, явившись домой (он жил у нас, в комнате Любови Израилевны), Саша радостно объявил:

— Жду поздравлений. Искренних и горячих!

— С тем, что так удачно выкрутился? — нетактично съязвил я.

Он посмотрел на меня с презрительным пренебрежением (это он тоже умел великолепно).

— С тем, что я женюсь.

— На ком?

Вечером того ресторанного дня, явившись домой (он жил у нас, в комнате Любови Израилевны), Саша радостно объявил:

— Жду поздравлений. Искренних и горячих!

— С тем, что так удачно выкрутился? — нетактично съязвил я.

Он посмотрел на меня с презрительным пренебрежением (это он тоже умел великолепно).

— С тем, что я женюсь.

— На ком?

— На самой очаровательной женщине в мире.

— Понятно, что не самую очаровательную ты в жены не возьмешь. Но все-таки — кто она?

— Твоя новая знакомая — Мария Семеновна.

— Мария Семеновна? И давно ты надумал на ней жениться?

— Три часа назад. Когда мы сидели в ресторане.

— И добился ее согласия?

— Не добился, а получил. Выбирай точные выражения. Я своих возлюбленных не бью.

В комнату вошла Фира и, узнав о дядиной женитьбе, забросала его вопросами. Он познакомился с Марией Семеновной года три назад, еще до того как покинул Одессу ради Ленинграда. Она живет со старушкой матерью. Им очень трудно. Они из тех, кого нынче за людей не считают. Не рюриковна, конечно, но все-таки пятьсот лет столбового дворянства — сегодня от такого тяжкого груза спина сгибается до земли. Знает иностранные языки, но кого они интересуют? Сочиняет трагедию «Фауст двадцатого века» — понятно, не для печати. Одну работу себе нашла — единственную, где не спрашивают: что делали ваши родители до семнадцатого года и ваши предки — до Ивана Грозного?

— Что это за удивительная работа, Саша?

— Натурщица изо-художественно-архитектурного института, — торжественно возвестил Саша. — Позирует студентам, рисующим с натуры греческих богинь. Чтобы изображать богиню, одной пролетарско-колхозной биографии мало — нужно иметь божественное тело. С биографией у нее неладно, но пятьсот лет антипролетарского бытия в конце концов создали у последней представительницы рода именно такую фигуру. Я любовался ею (естественно — на рисунках) еще три года назад, теперь можете восхититься и вы.

И он развернул перед нами несколько листов бумаги. На всех была Мария Семеновна — нагая, в классических скульптурных позах. Не знаю, какие были тела у реальных богинь, но она явно могла посоревноваться с любой из них!

— Голая она гораздо лучше, чем одетая, — сказал я, восхищенный.

— Нагая, а не голая, — строго поправил Саша. — Запомни на будущее: женщина в натуральном образе бывает четырех видов — раздетая, обнаженная, голая и нагая. Раздетой, обнаженной и даже голой может быть всякая. Нагой — только совершенная.

Примерно через десять лет я смог добавить к этой классификации женской натуральности еще один пункт. Комендант зоны обнаружил на наре лихого урки голую женщину и написал в отчете: «Мною поймана и изъята из мужского барака № 14 одна баба-зека в полностью разобранном состоянии».

Мой восторг не нашел понимания у собарачников. Термин «разобранная» был им гораздо ближе и понятней, чем «обнаженная», тем более интеллигентское «нагая». Это был их натуральный язык.

— Завтра Мария Семеновна будет здесь, — сказал Саша. — Сможете сами убедиться, какая она удивительная.

— Только не говори маме, что она работает натурщицей, — взмолилась Фира. — Ты знаешь, у нее предрассудки. Она не переживет, что невеста ее брата показывается голой молодым студентам.

Мария Семеновна сумела понравиться Любови Израилевне. А я был ею очарован. Истинная интеллигентка, какой всегда не хватало в моем окружении, — умная без выпячивания, культурная без предрассудков, она, русская в долгой цепи предков, достигла того высшего космополитизма, каким завершается развитие любого национального интеллекта. И она прекрасно знала мировую художественную литературу.

Как-то так получилось, что нас связала поэзия. Даже Фире я редко читал свои стихи, а вот Марии Семеновне — постоянно.

Она приходила к нам по вечерам. Саша не всегда бывал дома — он часто встречался со старыми друзьями. Я занимал Марию Семеновну разговорами — она охотно слушала, я охотно говорил.

Помню я как-то прочел ей:

Я шел, я вздрагивал, я умирал.
Сомненья, тревоги, забытые песни,
Забытые мысли, внезапно воскреснув,
Кружили меня. Но я умерял
Свой шаг. Но я заглушал свои чувства.
Я спрашивал: кто я? Чего я мечусь так?
Зачем мне волненье? Зачем мне тоска?
И путаясь в счастье, я думал: в крови я.
И мысли кружились, больные, кривые,
Как наспех набросанная строка.

— Школа Пастернака, — безошибочно определила она. — Сразу вспоминается его Марбург: «Я вздрагивал. Я загорался и гас». Прочтите что-нибудь специфически свое, оригинальное.

Я не делил свои стихи на подражательные и оригинальные. Я знал только одну градацию: хорошо, посредственно, плохо.

Но читать не отказался.

Смолистый запах вековой сосны,
Запутанные звездные дороги.
Над лесом месяц поднялся двурогий,
И все окрест холмы озарены.
А у реки, на соснах, что убого
Торчат на берегу, забравшись высоко,
На ветви их спит Бог.
И далеко Несется гулкое дыханье Бога.

— Это уже лучше, Сережа, — сказала Мария Семеновна. — В вас, мне кажется, есть что-то пантеистическое. Прочтите еще что-нибудь в том же духе.

И тогда я прочел ей стихотворение, казавшееся мне лучшим.

С утра было душно. Тяжелые тучи
Громадою рваной, угрюмой, кипучей
Запутали небо. И в толщах их
Ветер запутался и затих.

Все было спокойно. Но мысли сгорали,
Но тело металось в тоске и смятенье.
Звенело в ушах, проносились тени,
Виденья рождались и умирали.

И образы, яркие, как вспышки молний,
Как бред, беспорядочные и оголтелые,
Врывались в сознание, и думы полнили,
И полонили смятением тело.

Все было спокойно. Но слышалось уху,
Как доски скрипели, как где-то в саду
Срывались плоды и падали глухо,
Как ветви покачивались в бреду,

Как липы тревожно шептались с дубом,
Как камни стенали, толкаясь в стене…
Все шло как в неровном запутанном сне —
Над миром гудели беззвучные трубы.

Все было спокойно. Но виделось ярко
В постели, над книгой, в безумии парка,
Как в каждом движении, как в каждом звуке,
В смятенье, в бреду, в беспокойстве, в муке

Рождался в ночи, расправляя стан,
Сам яростный Бог, сам лохматый Пан.

— Сережа, вы не пробовали профессионально уйти в поэзию? Мне кажется, вам бы это удалось. — Она говорила задумчиво, словно сама с собою.

— С меня хватит физики с философией, Мария Семеновна. Да и там я пока верхоглядствую. Зачем добавлять к верхоглядству дилетантство?

Помню, очень хорошо помню, что в тот момент я был неискрен. И физику, и философию, и стихи я считал не дилетантством, а вполне квалифицированной работой. Но признаться в такой лестной оценке своих дарований не посмел. Я был о себе очень высокого мнения, но только про себя — не дальше.

Я поспешил переменить тему.

— Должен признаться, Мария Семеновна, я недавно любовался вашей фигурой. На рисунках ваших студентов, разумеется.

— Ну и как — я вам понравилась? — спросила она равнодушно.

— Восхищен! Вы переступили грань совершенства. Жаль, что я не принадлежу к числу ваших студентов.

Она оживилась.

— Вам так хочется увидеть меня в натуре? Но это же очень просто. Притворитесь студентом, пройдите в мастерскую, возьмите свободный мольберт, пришпильте к доске лист бумаги и сделайте вид, что рисуете меня. Никто вас не остановит, ручаюсь.

Это было заманчиво, но неосуществимо. Остап Бендер, пытавшийся намалевать агитационный плакат, выглядел мастером по сравнению со мной. Даже под страхом смерти я не смог бы провести ни одной линии, хотя бы отдаленно напоминавшей изгиб живого тела.

— Это очень плохо, но поправимо, — сказала Мария Семеновна. — Исподволь попрактикуетесь — и сможете обмануть наших служителей. Вы думаете, среди студентов-архитекторов встречаются гении живописи?

Я обещал попрактиковаться в рисунке и возобновить этот разговор. Разумеется, о посещении изомастерской и думать было нечего.

Вскоре Саша и Мария Семеновна уехали в Ленинград. Спустя примерно год, в один из отпусков, туда приехал и я — познакомиться с городом и родственниками Фиры. Зачем-то забрел на Моховую и встретил Марию Семеновну.

Я обрадовался ей, она тоже.

— Пойдемте к нам, — предложила она. — Саша уже знает о вашем приезде. Он, наверное, уже дома.

Назад Дальше