— Буду опасаться ее сердить. Но вы, Тося, кажется, хорошо знаете Нору?
— Немного знаю. Я сама упросила Литинского взять ее к нам. Она в этом году окончила школу. И хорошо окончила, она очень умная. Но характер — ой-ей!
— У нее что-то нездешнее в лице — это от характера? На ведьму она, впрочем, не похожа — она не злая, а какая-то скорбная, отрешенная, что ли…
Тося явно колебалась: делиться ли со мной чужими секретами? Свои тайны она мне давно уже открыла — с не своими была строже. Но она все же решилась. Дело в том, что у Норы есть друг, школьный товарищ, имя ему — Володя, фамилии Тося не помнит, но какая-то есть. Володя этот высокий, красивый, элегантный. И постоять за себя умеет, и с девочками хорошо держится. Она, Тося, была бы в восторге, если бы у нее был такой друг. Нора выбрала его в суженые — все знают, что они поженятся, когда Володя встанет на ноги. А недавно они поссорились — и, похоже, надолго, если не навсегда. Володя пошел матросом на торговый флот, а Нора задумала стать актрисой — экзаменоваться в театральную студию. Володя восстал. Он из бугаевских, там у них свои порядки: ребята за девушек стоят насмерть, а девушки на посторонних и взгляда не кидают. Да и своим до свадьбы вольностей не разрешают. В общем, Вовка ей крикнул: «В театр идти — что в аллею проституток! Будешь моей женой — не разрешу». Тогда она и вышла из себя: «Никогда не буду твоей женой! Не смей ко мне больше являться!» И выгнала из дома. И мама ее, и брат Толя просили простить Вову (они его любят), сам он несколько раз приходил объясняться — и слушать не хочет, на глаза не пускает. Вот такие приключения!
— Теперь понятно, почему у нее такое странное лицо. Терзается из-за ссоры с женихом — думает о нем, другие ее не интересуют.
— Наверное, и это, Сергей Александрович! И еще кое-что посерьезней. Она уже третий день ничего не ест. Сказала, что умрет от голода, если Вова не повалится ей в ноги и сам не попросит идти в актрисы.
— Горячая любовь против священного творческого призвания — так, что ли? Тося, вы верите, что она не просто грозит, а вправду голодает? Женщины часто прибегают к рискованным способам настоять на своем…
— За всех женщин не скажу, а Нора на все способна. Она даже не прикасается к еде — только иногда воду пьет. Она из тех, кто убить себя может — если разозлится. Я была у них — мама плачет… Нора Вову переломит, вот увидите! Она, если влюбляется, то без всяких границ — такая натура.
— Рад, если она победит. И любимого парня сохранить, и любимой работы добиться — такое стоит небольшой голодухи!
— Напрасно вы иронизируете, Сергей Александрович. Вы просто Норы не знаете — Нора очень серьезная девочка. Она не шутит.
Я не иронизировал. Я, конечно, не знал нашей новой сотрудницы, но не верил, что ее демонстративный, мстительный голод зайдет очень далеко. Выбор профессии неравноценен сохранению жизни — в этом я не сомневался.
На всякий случай я подбирал разные убедительные предлоги, чтобы лишний разок забежать в канцелярию и полюбопытствовать, как протекает пытка истощением. Но уже на следующее утро Тося с радостью оповестила мена, что Нора прекратила голодовку — на четвертый день лишений она сдалась на уговоры матери и брата. Думаю, моя радость по этому поводу тоже показалась Тосе одной из форм иронии.
Убедившись, что помощнице нашей секретарши больше не грозит голодная смерть, я перестал придумывать причины для посещения канцелярии. К тому же Нора заметила мое внимание. Я просил Тосю не говорить, что мне известно о разразившихся любовно-диетных перипетиях — стало быть, Нора восприняла мое любопытство как «заглядывание».
На нее действительно заглядывались — думаю, она привыкла к этому еще в школе. И все же теперь она тоже поглядывала на меня с интересом — так иногда смотрят на диковинного зверька. Я пристал к Тосе с расспросами: она, случаем, ничего не говорила Норе обо мне?
— Все говорила, — радостно объявила Тося. — Ничего не скрыла. Вы такая интересная тема для обсуждения.
— Верней — для сплетен.
— Никаких сплетен! Такой молодой — и давно женат, даже отец. Еще студент — и уже преподаватель вуза. Все студенты вас хвалят, все профессора уважают. И вдруг — трах, бах, ах! Вышибают по политическим причинам, исключают из комсомола. Одни драматические факты, никаких сплетен. Она спрашивала, кто у нас служит, — я не могла умолчать о вас. Вы возражаете, Сергей Александрович?
— Только сомневаюсь. Я вовсе не такая интересная тема для обсуждения, как вы расписываете, — скорей грустная.
— Грустные темы — самые интересные. Я об этом знаю лучше вас. Никто не разбирается так, как я, что интересно, а что нет. И никто еще не называл меня сплетницей! Мое правило — передавать только твердые факты.
Я перестал ходить в канцелярию. Необычная ситуация с новой служащей облоно разрешилась вполне ординарно — сумасбродная голодовка прекращена, отношения с выгнанным женихом, по всему, восстановлены. Заботиться не о чем, помощи не требуется. А быть предметом чьего-то сочувствующего любопытства… Такое меня не устраивало.
Я стал забывать, что у моей доброй рыжеволосой подружки Тоси появилась красивая помощница. К тому же теперь она не всегда была на месте: Литинский с Солтусом стали посылать ее в разные директивно-руководящие учреждения — само ее появление среди мрачных начальников гарантировало успех.
Мы с Норой изредка встречались в коридорах — и я не помню, раскланивались или нет.
Моя голова была занята другим: у меня менялась жизнь. С Пушкинской мы переехали на Южную. Фира несколько недель пожила вместе с моей мамой и отчимом, помучилась и умчалась с годовалой Наташей в Ленинград — устраиваться в какой-нибудь театр и подыскивать квартиру. Мне было не до новой сотрудницы нашего облоно! К тому же Браун пожаловался на ее скверный характер.
— Понимаешь, Сережка, достал два билета в кино на «Путевку в жизнь». Там теперь такие очереди — не меньше часа проторчишь. Натурально, пригласил ее — а кого еще? У нас она самая красивая. И возраст подходящий: не девочка, восемнадцать исполнилось — можно и в кино с солидным человеком.
— Ты считаешь себя солидным?
— Не хами! За таких, как я, надо обеими руками хвататься. А знаешь, что она мне сказала? Отрезала: «Ваша путевка в жизнь не из тех, что меня интересуют!» Вот так. Больше к ней даже под угрозой плетки не подойду.
/Пропущенная иллюстрация: С. Снегов и Нора (первая слева)/
— Одна свинья зарекалась — а помнишь, чем кончилось? Между прочим, у этой Норы есть жених. Вот у него в руках настоящая путевка в жизнь (жизнь с ней, я имею в виду). Ты, конечно, солиден, на важной должности, старше ее лет на десять — в общем, из журавлей в небе. А он — синица в руках. Понял, чья возьмет?
Одно знаю твердо: в эти летние дни 1934-го Нора перестала меня интересовать, как, впрочем, и все остальные сослуживцы. Меня волновали две проблемы: достанет ли Фира квартиру в Ленинграде и восстановят ли меня на прежней работе? Это был предел надежд: вернуть свое доброе имя и, какое-то время почитав лекции в Одессе (чтобы осела идеологическая пыль), бежать на берега Невы, где уже нашли себе место Оскар и Николай Троян.
Все поменяла наша с Норой неожиданная встреча на улице. Я вышел из облоно и отправился домой. Теперь я предпочитал идти по Торговой. Дорога по улице Льва Толстого была, конечно, короче, но она проходила мимо университета — теперь это было мне неприятно.
Впереди меня шла Нора — она тоже свернула на Торговую. Я не старался ее догнать — просто еще не научился ходить медленно, а Нора была не такой стремительной, как Фира. Она увидела меня и недоуменно спросила:
— Почему вы идете за мной? Вы хотите мне что-то сказать?
— Я иду не за вами, а с вами. В смысле — по одной дороге. И мне нечего вам сказать, Нора.
— Куда же вы направились? На базар?
— Что мне там делать? Я иду домой.
— Ваш дом на Пушкинской — это в противоположной стороне.
— Я уже не живу на Пушкинской, Нора. Моя квартира теперь на Южной. А ваша, разрешите узнать?
— На Раскидайловской, у Дюковского сада, если это вас интересует.
— Нам по пути. Впрочем, я могу обогнать вас, если вам неприятно идти со мной рядом.
— Идите рядом, — равнодушно разрешила она.
Мы молча прошли продовольственные корпуса Нового рынка и недалеко от Старопортофранковской я попрощался: мне нужно налево, а ей — прямо.
Она удивилась:
— Вам тоже прямо. Сразу выйдете на Южную к своему дому.
Я объяснил, что идти по Южной мне неинтересно: ни одного примечательного домика, сплошь двух- и одноэтажки. Я всегда хожу мимо немецкой кирхи — это настоящая поздняя готика. Нора сказала, что ей тоже хочется посмотреть на кирху. Она, разумеется, видела ее и раньше, но никогда не рассматривала — а сейчас ей это просто необходимо. Она читает «Коварство и любовь» Шиллера, ей хочется проникнуться духом немецкой жизни, а без знания архитектуры того времени это невозможно. Может быть, ей придется сыграть Луизу или саму леди Мильфорд. А может — ее служанку Софи. Нужно почувствовать, по каким улицам эти женщины ходили, какими зданиями любовались.
Мы свернули налево. По дороге я сказал, что кирха близка мне еще и потому, что я почти год занимался в немецкой гимназии Святого Павла и в свободное время часто прибегал сюда — здесь играл толстый, всегда небритый органист. Мы с приятелем Вилли Биглером заслушивались его игрой. И еще я рассказал, что она сложена из ракушечника — из него построены самые бедные дома Одессы. Здания подороже (хорошие особняки и — особенно — дворцы) — кирпичной кладки. Ракушечник — тоже строительный материал, но для архитектурных художеств (лет через тридцать я, наверное, назвал бы их излишествами) он мало пригоден: порист, нестоек, тонких деталей из него не сделать.
— Но посмотрите, Нора, как великолепно вытесаны эти карнизы, балюстрады, эти витые колонны… Архитекторы и скульпторы кирхи были не просто вдохновенны — отчаянны, они брали не только мастерством, но и смелостью. Использовать для ажурных элементов самый негодный, самый грубый материал — для этого нужно быть очень уверенным в себе! Один поэт сказал: «…Из тяжести недоброй и я когда-нибудь прекрасное создам».[147] Нет, поверьте мне, Нора: у людей, которые сто лет назад возвели одесскую кирху, был великий дух и высокие стремления. Правда, у них не было кирпича — его привозили издалека и стоил он дорого (а денег тоже не имелось). И они не побоялись бездуховного ракушечника — и создали из него одухотворенную красоту.
Мы обходили кирху, отдалялись от нее, чтобы понять ее в целом, приближались, чтобы потрогать… Нора вдруг призналась:
— Я боюсь оторвать от нее глаза, чтобы случайно не увидеть окружающих домов. Когда я смотрю на кирху, мне кажется: я в другом городе, а не в Одессе, даже в другом времени. И сама я тоже внезапно другая. Всматриваюсь в себя — и не узнаю. Смешно, правда?
Она улыбалась, но глаза ее были настороженными: она боялась, что я посчитаю это благоглупостью (а может, и просто глупостью — без смягчающего «благо»).
И я разразился речью.
— Да, Нора, да, вы испытали именно то чувство, какое стремились вызвать в вас строители кирхи, именно то настроение, которое они хотели породить. Вдумайтесь, Нора, в это сочетание: камень как воплощение духа! Я скажу вам так, Нора: каменные творения всего полней, всего совершенней выражают религию, ее мистику, ее абсолютную духовность. И это только кажется парадоксом.
Вспомните античную архитектуру — невысокие, совершенные здания. Это сам рай, жилище богов — только выстроенное на земле. Греческие небожители вообще были очень земными — они немыслимы без своих мирских владений, без своих поместий. Ни один из них не уходил в заоблачную высоту, даже сам Зевс не взбирался выше земного своего угодья — Олимпа (очень небольшой, кстати, горы). А другие? Аполлон был помещиком на острове Делосе (его так и звали — Делосский бог), Гефест трудился в Сицилии, около вулкана Этны, Афродита царствовала на Кипре, Афина повелевала Микенами и Аттикой, Гермес хозяйствовал в Аркадии, Посейдон никогда не вылезал из морских пучин…
Строго говоря, как раз небожителями-то (в прямом значении этого слова) греческие боги и не были — они были повелителями, могущественными, многовластными, но даже на невысокий Олимп к Зевсу взбирались редко (обычно лишь по его прямому приказанию или на очередную пирушку). Они были настолько материальны, что почти небожественны — во всяком случае, абсолютного могущества у них не было.
Под Троей человек Диомед сумел поразить копьем Ареса, бога войны, и, по свидетельству Гомера, великого знатока божественного синклита,[148] рана была серьезной, бессмертный стонал и ругался. Греческая архитектура отвечала этим представлениям — она не отрывалась от земли, только украшала ее, превращала в истинную обитель богов.
Готика — совсем другое дело! Боги христианства, и Отец, и Сын, и воссиявший над ними Дух святой, покинули свои земные покои. Теперь их обителью стал рай, местечко где-то в неизведанной высоте, небесный феод верховного сюзерена. Их окружили верные крылатые слуги, девять ангельских ликокружий[149] — серафимы, херувимы, престолы, господства, силы, власти, начала, архангелы и просто ангелы, лишенные индивидуальных рангов. А к ним вскоре добавилась обширная когорта божественных вассалов — апостолов, великомучеников, страстотерпцев, угодников и прочих святых, удостоенных высшего блаженства.
Земля, у греков столь совершенно прекрасная, утратив своих богов и святых, стала греховной, ее населила нечистая сила разных рангов и категорий — от свергнутого с небесной высоты изменника, светозарного (в недавнем прошлом) Люцифера и его генералов — Велиала, Вельзевула, Бафомета, Азазеля до разночинных дьяволов, чертей, мелких бесов и местной нечисти — домовых, леших, водяных… Древние арабы боялись плевать на землю, потому что, по их точным изысканиям, на Земле обитало больше трехсот миллионов зловредных духов: где гарантия, что плевок не попадет в одного из них и ты не обретешь мстительного врага?
В святцах у католиков значится около десяти тысяч святых, удостоенных обитания в небесных эмпиреях. Если бы составить не святцы, а сквернцы (если, конечно, можно так сказать) или грешнцы — для перечисления нечистой силы, то для их хранения потребовалось бы многоэтажное здание. Недаром в некоторых книгах пишут, что средние века — это вовсе не время победы Бога, это время отчаянной борьбы с одолевшим мир дьяволом и сонмищами покорных ему чертей и бесов.
Архитектура блестяще выразила дух религиозного средневековья. Человеческое сознание не могло удовлетвориться пребыванием в царстве смрада и греха — то есть на земле. Мысль стремилась в высоту. Именно готика стала материальным выражением этого стремления. Взгляните, Нора, — говорил я, — здания того времени почти отрываются от земли. Античное ее обожествление превратилось чуть ли не в отвержение. Достаточно посмотреть на уносящиеся ввысь готические башни, чтобы понять, где теперь истинная обитель Бога. Конечно, небоскребы современной Америки выше средневековых храмов. Но они только достигают неба, только скребут по нему, по-прежнему мирно покоясь на своих фундаментах, — а Кёльнский собор туда улетает. Американские высотки бездуховны. Это каменные дылды, архитектурные верзилы, тупые истуканы, громоздящиеся на земле, вспухшие на ней, но отнюдь не собирающиеся ее покидать. А полюбуйтесь этой маленькой одесской кирхой, Нора! Она ведь именно уносится ввысь, она вся — стремление в небо, порыв на высоту, окаменевшее страстное желание преодолеть свое земное пресмыкательство и ничтожество!
Я наконец замолчал. Я не был уверен, что Нора поняла все, — но с меня было довольно, что я высказался. Она задумчиво сказала:
— Вы, значит, любите готику… И представить не могла, что вы такой.
Я свел себя с готических высот на социалистическую землю.
— В каком смысле «такой»? Я вас не понял, Нора.
— Ну, как же? Вы преподавали диамат, правда? А диамат — материализм. И вдруг такое восхваление духа, такое преклонение перед божественным. Готика как стремление к заоблачному Богу, греческая архитектура как пребывание богов на земле…
Я смутился (я вовсе не хотел показаться ей религиозным!) и сухо ответил:
— Вы неправильно толкуете мои слова, Нора. Я преклоняюсь перед искусством. Божественное в нем — синоним совершенства, а вовсе не констатация личного присутствия некоего бородатого бога.
Она внимательно посмотрела на меня, не возражая, не споря, не упрекая и не опровергая. Она только сказала:
— Я теперь часто буду ходить мимо кирхи и думать о ее каменной красоте. Я завидую, что вы слушали в ней какого-то музыканта. А вы не знаете: орган сохранился?
— Думаю, его уже нет — здесь давно не проходят богослужения. — Мы пошли на Молдаванку. — Почему вы позавидовали мне, Нора? Вы любите музыку?
— Не знаю. Мне нравится слушать оркестр в парке. Я два раза была в опере — нас водила туда учительница. Было очень хорошо. Но настоящей музыки я не знаю. Одну меня мама не пускает, а никто из знакомых на концерты не ходит. А вы ходите?
— Стараюсь. Скоро к нам приезжает известный скрипач Мирон Полякин — непременно пойду. Хотите со мной?
Она посмотрела на меня с благодарностью.
— Спасибо! Только предупредите заранее, чтобы я успела приготовиться.
— А чего готовиться, Нора? Причесаться и одеться — вот и все.
Она засмеялась.
— Вы мужчина, вам не понять женских забот. Когда мама наконец примирилась, что я пойду в актрисы, она стала шить мне парадное платье. Но она очень медленно это делает — нужно ее поторопить, чтобы успела к концерту.
— За неделю предупрежу — этого хватит? Нора, можно задать вам один щекотливый вопрос?
Она нахмурилась.
— Наверное, почему я взяла имя Нора? Все об этом спрашивают. Захотела — и взяла. Что здесь особенного? В Одессу приезжал Виктор Петипа со своей труппой. Они играли всякие пустяки… Но был и серьезный спектакль. «Кукольный дом» — знаете Ибсена? Мне очень понравилась Нора. Я потом видела эту пьесу в нашем русском театре. Нора звучит красивей, чем Анна. Вот и все. У вас есть возражения?