– Он болен. Сейчас он в клинике душевных заболеваний. В Филадельфии.
– Простите, – прошептала она, и ему стало неприятно, что она просит прощения, словно они говорят об умершем.
– А чем занимается ваша сестра? – спросил он, чтобы перевести разговор.
– Моя сестра? – вздрогнула она. – Ее нет в живых, она погибла.
– Погибла? Каким образом?
– Она погибла, – повторила Ева. – Это случилось из-за меня.
Доктор Груберт слегка отшатнулся.
– Мне было шестнадцать, – не давая ему опомниться, заговорила она, – и у моей сестры появился жених. Звали его Иван Щербатов. Тоже из русской семьи, родился в Париже. Я влюбилась в него так, что заболела. Заболела по-настоящему. Есть перестала. Спать. Рвота от каждого куска. Если он подходил близко ко мне, я чуть в обморок не падала. Все замечали, кроме него. Он вообще ничего, кроме Зои, не видел. Так продолжалось примерно два-три месяца. Однажды я застала их в гостиной. Родителей в городе не было. Я увидела их спящих на диване. Спали они так крепко, что не проснулись даже тогда, когда я приоткрыла дверь. И я этого не вынесла. Просто не вынесла – и все! Побежала к себе наверх. Не знаю, что я собиралась сделать. Скорее всего, конечно, ничего. Но что-то со мной происходило, ад какой-то. Подошла к зеркалу. Серая, страшная, как скелет. А они там, внизу, спят, обнявшись. И я вдруг сказала… Жуткую вещь я тогда сказала…
– Какую вещь? – избегая встречаться с ней глазами, пробормотал доктор Груберт.
– «Пусть они умрут!» – вот какую. И повторила это. Много раз, не помню, сколько, очень много.
Она закрыла лоб и глаза обеими руками.
Пальцы были такими же белыми, как и лицо.
– Через две недели их не стало. Полетели после свадьбы в Италию и разбились неподалеку от Рима. Хоронили мы то, что от них осталось. В черных мешках. Пластиковых таких, знаете? Похожи на мусорные.
– О-ох… – вздохнул доктор Груберт.
– Зоя мне часто снилась первое время. Все время снилась. С младенцем на руках. Может быть, она уже тогда была беременна, я не знаю.
Моргая золотистыми веками, подплыла официантка. Развела рукава кимоно, подлила в стаканы сверкнувшую льдинками воду.
– Ева, – осторожно сказал доктор Груберт, – вы напрасно себя обвиняете. Ваши детские слова никакого отношения не имели к тому, что…
– Что? – вскрикнула она, и официантка, уже отходившая от их столика, испуганно обернулась. – Я же убила их!
– При чем здесь вы…
– Как? – захлебнулась она. – Что значит: при чем? Я пожелала им смерти. Вот при чем. И их не стало.
– Но ведь на том же самом самолете были другие люди, которым вы не желали смерти! И они тоже погибли!
– Они погибли по каким-то своим причинам, о них я ничего не знаю. А моя сестра и Иван погибли потому, что я…
Она всхлипнула и посмотрела на него исподлобья. Он уже знал этот ее особенный затравленный взгляд.
– Ева, спорить с вами бесполезно. Это невроз – больше ничего. Я не специалист по неврозам. Но я понимаю, что произошло. Вы были очень влюблены в мужа сестры. Шестнадцать лет. Убийственный возраст. И что-то вам… Ну, скажем, померещилось. Вам кажется, что вы накликали… Ничего этого не было. – Доктор Груберт потер рукой лоб. – Но у людей с воображением такие вещи застревают в сознании. Мне очень жаль вас… Жаль, что вы с этим живете…
– Если бы только с этим, – сказала она дрожащими губами.
– Десерт? – с привычной фамильярностью спросила официантка.
– Спасибо, не надо, – торопливо отозвалась Ева и отодвинула от себя почти нетронутую тарелку. – Хотите выпить кофе у меня? У меня дома?
Она подалась вперед и вдруг протянула ему обе руки через столик.
* * *Квартира Евы Мин оказалась в самом центре Гринвич Виллидж и занимала второй этаж красного кирпичного особняка.
– Располагайтесь, – сказала она, – сейчас я сварю вам кофе.
Он заметил, что она нервничает так же, как и он сам.
Доктор Груберт опустился на громоздкий диван у окна. Гостиная была обставлена со спокойным вкусом, только одна картина в простенке показалась ему странной, почти уродливой: по серому глухому фону были разбросаны плачущие лица людей и морды животных с окровавленными глазами.
Она перехватила его взгляд:
– Это моего мужа.
– Он разве художником был?
– Нет. Но незадолго до смерти ему показалось, что он может писать картины. Это все, что он успел.
Свет настольной лампы выхватил ее худую руку с длинными пальцами, которыми она торопливо схватилась за ручку, хотя дверь была открыта.
– Как я рада, что вы здесь, – прошептала она и вышла.
Доктор Груберт встал с дивана и подошел к картине. Лица людей и морды животных были сдавлены в слоистое темное месиво, внутри которого белели только зрачки.
Засохшие бурые и черные сгустки масла выглядели как сгустки крови и должны были бы быть такими же, как кровь, солеными на вкус.
Минут через десять она вернулась – уже не в том платье, в каком была в ресторане, а в чем-то легком, черном, похожем на длинную тунику. В руках у нее был поднос с двумя чашками и длинный узкий кофейник.
– Мне показалось, – сказал он, чувствуя, что волнуется все сильнее и сильнее, – что у вас за спиной должны быть крылья. Это платье…
– Это у меня-то крылья?
– Трудно поверить, – не выдержал он, – что два дня назад я даже не подозревал о вашем существовании.
– Вам с сахаром? – спросила она.
– Мне – да, то есть – нет, я уже не пью с сахаром.
– Почему?
– Диабет, начальная стадия. Я на таблетках.
– О! – вздрогнула она. – И у вас тоже! У моего мужа был диабет, тяжелый, у матери был диабет. Считалось, что от диабета она так и чудачит.
– Что же она делала?
– Ой, много чего! У нее был дом в Нью-Рашел. Он и сейчас есть. Она там разводила розы. Вдруг получаю письмо – она любила писать мне письма: белки объели все розы, и она купила водяной пистолет. Стреляет в белок из водяного пистолета.
Доктор Груберт с облегчением засмеялся.
Она откинулась на спинку дивана, скрестив над головой руки. Он торопливо схватил чашку с подноса.
– Не обожгитесь, – прошептала она.
Черный шелк прошелестел по его колену, и торопливая складка ее странного платья замерла между ними, будто затаилась.
Складка была живой. Она была частью горячего бедра, прильнувшего к нему в ожидании.
Доктор Груберт смотрел прямо перед собой, не решаясь скосить глаз туда, где было ее лицо и волосы.
– Что с вами? – спросила она.
Не глядя, он ощутил, как рядом, совсем близко от его губ, раскрылись ее губы.
Тогда он резко повернулся к ней всем телом. Она встретила его испуганный взгляд своим блестящим взглядом.
– Перестаньте, – попросил он.
– Что перестать? Я ничего не делаю!
– Делаете! – он скрипнул зубами. – Вы видите, что со мной!
– Вижу. – Она медленно провела по его лицу своей худой рукой. – Не бойтесь меня.
* * *Он уже ничего не соображал.
Его столкнули вниз, внизу был огонь.
Ничего, кроме огня, который охватил его, причиняя сильную боль и одновременно вызывая в нем восторг от никогда не испытанной прежде силы.
От огня нужно было спастись.
Поэтому он и бросился к ее телу, как зверь, на котором горит шерсть, бросается к реке.
Огонь не погас от воды, но прошла боль ожога.
Что-то ужасное, безобразное, разом уничтожившее его, поднялось изнутри.
Он перестал быть Саймоном Грубертом, вежливым человеком с седыми волосами и внимательным взглядом. Он был горящим зверем и плыл в воде.
Он был слепым и не знал, куда плывет, хотя плыл быстро, не останавливаясь.
* * *…Зрение вернулось не сразу. Но даже когда оно вернулось, доктор Груберт видел сначала только дерево, полное сухого черного блеска. Оно глубоко дышало под дождем. Тогда он понял, что смотрит в окно.
Едва знакомая ему женщина неподвижно лежала рядом. Он не смотрел на нее, но чувствовал, как море, шумящее в ушах, блаженство ее близости.
Ему хотелось спать, но жаль было расставаться с этим блаженным шумом. Не поворачивая головы, он скосил глаза в ее сторону.
Длинное тонкое тело перламутрово белело в притушенном свете, и закинутая на подушку голова, правая рука, согнутая в локте и закрывавшая лоб, даже дыхание, – все вместе вдруг показалось ему настолько красивым, что он, не выдержав, поцеловал этот согнутый локоть и хотел было отвести его, как она вдруг резко поднялась, отбросила на спину спутавшиеся волосы и молча пошла к двери.
От диванных подушек шел сильный запах жасмина.
Как человек, который потерял сознание в незнакомом месте и теперь возвращается к жизни, с трудом припоминая, что было последним из увиденного им за секунду до падения, так доктор Груберт попытался понять, как он очутился в постели с той, которая только сегодня утром пришла к нему в клинику в качестве пациентки.
Судя по шуму воды из крана, он догадался, что она принимает душ. Тогда он вскочил с дивана и торопливо оделся.
Она не возвращалась. Он сидел и смотрел, как его лицо и галстук отражаются в зеркале.
Самым отвратительным было выражение непереносимого стыда, от которого лицо вдруг потеряло симметрию и стало казаться, что один глаз выше другого.
…Ева вошла бесшумно, в той же самой разлетающейся тунике. На плече ее было почему-то мокрое полотенце.
Доктор Груберт вскочил.
– Все хорошо, – сказала она.
– Нам нужно поговорить… – начал было доктор Груберт, чувствуя, что этого совсем не нужно.
– Сейчас поздно, – мягко перебила она, – вызови такси и езжай домой.
– Я увижу тебя завтра? – спросил он и тут же подумал: «А захочу ли я этого?»
– А ты захочешь?
– Думаю, что да.
– Я должна быть уверена в этом, – напирая на слово «должна», сказала она.
– Зачем?
– У тебя кто-то есть? – Она подняла брови.
Доктор Груберт пожал плечами:
– Мы с женой разъехались. Произошло это недавно, хотя чужими друг другу мы стали давно, каждый из нас жил своей жизнью, и за это время у меня были женщины, но ничего серьезного. Я не слишком влюбчив, во-первых, и, во-вторых, много работы…
– Вот хорошо. – Она подняла глаза. – И со мной будет так же.
– Нет, так не будет.
Полотенце упало на пол.
– Ева, – он нагнулся и поднял его. – Я ведь не вчера родился, и мне трудно поверить, что вы в меня с первого взгляда влюбились, как девочка в киноактера. Почему вы вообще пришли ко мне?
Тут только он заметил, что она вся дрожит.
– Ева! Как я здесь очутился?
Горло перехватило, и доктор Груберт выговорил «очичился».
– Я вам все объясню потом, – пробормотала она.
Он отступил назад, прислонился затылком к стене.
– Дай мне уйти.
– Боитесь меня?
– Я думаю, что лучше уйти, – отводя глаза от ее губ, сказал он, – я действительно ничего не понимаю.
Она вдруг запустила обе руки в волосы и приподняла их: два черных крыла выросли над ее головой.
– Хорошо, – пробормотал доктор Груберт, – не нужно сейчас. Я позвоню вам.
* * *Он вышел под дождь, забыв у нее в прихожей зонт. Улица была пуста, ни одного такси.
«Я ведь абсолютно ничего не знаю о ней, – вдруг, словно протрезвев, сказал он себе. – Не знаю, когда умер у нее муж, что случилось с дочкой. Она ничего не рассказала мне, да и я ей тоже. При этом мы близки, и я видел ее обнаженной. Что это такое? Разве это нормально?»
Прошлым мартом, бродя по галерее живописи в Вашингтоне, доктор Груберт наткнулся на портрет своего сына.
На него смотрел юноша, застывший вполоборота с прижатой к груди рукой. Из-под бархатного черного берета свисали тонкие пряди. Всего поразительнее был его взгляд – туманный, отстраненный и пристальный одновременно. Голубые, заволоченные глаза смотрели прямо на доктора Груберта, но при этом совершенно не интересовались им, а отражали то ли какую-то тревогу юноши, то ли его нежелание с кем-либо соприкасаться.
Это был Майкл, хотя на табличке стояло другое имя: Биндо Алтовити, Рафаэль, 1515 год.
* * *Болезнь Майкла по-настоящему обнаружилась, когда они с женой решили развестись. Незадолго до этого у Айрис появился Дик Домокос, но это уже неважно. Они развелись бы и без него.
Постоянные их стычки из-за Майкла только подливали масла в огонь.
Доктор Груберт до последней минуты делал вид, что с Майклом ничего особенного не происходит.
– Саймон! – кричала Айрис. – Неужели ты ничего не замечаешь? Посмотри на его лицо! Очнись, Саймон!
Когда Майкл первый раз исчез – они искали его с полицией – и, наконец, сам появился через два дня – голодный, с измученными глазами, – доктор Груберт почувствовал себя так, словно его изо всей силы ударили сзади по голове.
И тут же все переменилось, словно и у него, и у жены разом кончились силы.
Айрис переехала к Домокосу, и Майкл, очевидно воспринявший ее поступок как предательство, стал уклоняться от встреч с матерью.
После этого его состояние еще быстрее ухудшилось.
Болезнь проявила себя в том, что он бросил Корнельский университет и почти прекратил разговаривать с людьми, за исключением двоих: отца и Николь.
Поначалу он много и жадно читал, потом забросил книги и целыми днями валялся на постели одетым. К телефону не подходил и никакой корреспонденции не распечатывал.
Ел и спал крайне мало. Однажды ночью доктор Груберт услышал, как сын стонет, и это испугало его настолько, что он долго не мог прийти в себя.
Ночной прыжок с высокого балкона дедовского дома в Сэндвиче стоил Майклу перелома обеих ног. Его увезли в ближайший госпиталь, а через неделю перевели в Филадельфийский институт психических заболеваний.
Тогда же, первый раз за несколько месяцев, доктору Груберту позвонила Айрис.
Он уже спал, был двенадцатый час ночи.
– Саймон, – она всхлипывала и давилась слезами. – Я стою под его окном. Там горит свет. Что-то они делают с ним!
– Чего ты боишься? – чувствуя отвращение к ее дыханию, спросил доктор Груберт. – Езжай домой и ложись спать.
– Как ты можешь спать, – закричала она, – когда на твоего ребенка надели смирительную рубашку? Ты чудовище, Саймон, я всегда это знала…
– Если я чудовище, – закричал он в ответ, – то кто же тогда ты? Мать, которая, бросив семью, переехала к любовнику – это, по-твоему, как?
– А что я могла? – опять она как-то липко, отвратительно вздохнула. – Вспомни, сколько лет ты не дотрагивался до меня! Вспомни, как мы жили!
– Ну, знаешь! – захлебнулся он. – Ты и сейчас о себе!
– Нет, это не я о себе, а ты, ты знать ничего не хочешь! Тебе и в голову не приходит, почему это с ним случилось!
– У тебя что, есть объяснение, почему?
– Объяснения нет, но я все время думаю о нем, я пытаюсь проанализировать наше с тобой поведение, в чем мы виноваты…
– Никто не виноват, успокойся! У него органическое заболевание. К эмоциям оно не имеет никакого отношения!
– Ты никогда ничего не понимал! Для тебя все, что не твоя работа, все – «эмоции»!
И бросила трубку.
* * *Оба они изо всех сил приспосабливались к своей новой жизни.
Главное было как можно меньше встречаться, чтобы не читать в глазах друг у друга напоминание об общей боли. Нужно было как можно плотнее смешаться с остальным миром, которому не было дела до того, что двадцатидвухлетний Майкл с ангельскими волосами заперт в сумасшедшем доме.
Профессиональные успехи бывшего мужа, его блестящие лекции и показательные операции, которые нередко транслировались по телевидению, глубоко уязвляли Айрис. В конце осени она послала свою анонимную фотографию на конкурс обнаженной натуры, проводимый нудистским журналом «Pure Beauty after 40».[1]
Фотография была напечатана и случайно обнаружена ассистенткой доктора Груберта Нэнси, которая, поколебавшись и вишнево покраснев, положила перед ним открытый журнал.
Брови доктора Груберта подпрыгнули вверх, и некоторое время он с искаженным лицом молча смотрел на коричнево-розовую, в каких-то прозрачных кружевах, средних лет женщину, лежащую на траве, усыпанной фиолетовыми цветами. Женщина склонила набок голову, и русые, с золотом, завитые волосы почти закрыли ей левую грудь, так что торчал только густого шоколадного цвета длинный сосок. Другая грудь была совершенно обнажена. Темно-каштановые колечки ее лобка тоже были слегка приоткрыты, и доктор Груберт со стыдом и поднявшейся изнутри ненавистью к ней вспомнил, как двадцать один год назад он держал ее судорожно разведенные в воздухе ноги в то время, как мокрый и красный затылочек Майкла, разрывая материнскую плоть, вылупливался на свет.
Самым отталкивающим на снимке было то нагло-смущенное выражение ее лица, которое он не выносил.
Только теперь, окончательно расставшись с нею, доктор Груберт понял, что действительно невыносимым испытанием за годы их совместной жизни были не скандалы и не разность интересов, не ее вульгарность и суетность – нет, самым тяжелым была эта наглая улыбка, эта назойливая веселость, за которой просвечивала боль от его постоянного равнодушия к ней и попытка скрыть это равнодушие ото всех.
В глубине души он догадывался, каково ей было в одиночку разыгрывать семейное счастье, наряжаясь, красясь, декольтируясь, отпуская вольные шутки и намеки, но он не хотел лишнего подтверждения своих догадок и потому всякий раз брезгливо кривился, как только Айрис начинала, как говорил он себе, «дурачить публику».
В последнее время, незадолго до того, как они окончательно расстались, выражение ее лица в присутствии посторонних стало, на его взгляд, почти идиотическим.
Доктор Груберт чувствовал, что этот приклеенный оскал ослепительных зубных коронок громче всяких слов кричал всем и каждому, что Айрис раздавлена его нелюбовью, изуродована, и тут уж ничего не поделаешь, так что и эта вызывающая выходка с фотографией была не случайностью, а продолжением давно начавшегося разрушения.