Уже одной ногой в ванной – обернулась. Глаза испуганные (не умеет она играть, актриса плохая!):
– Чуть не забыла, тебе там телефон какой-то оставили. Просили очень сегодня позвонить.
– Кто оставил?
– Ой, прости, я работала, не спросила даже толком, отвлекаться не хотелось. Какой-то голосок молоденький. Очень вежливый. Перезвони.
Протянула ему клочок бумаги с номером. Ушла в ванную, включила воду.
Он сразу понял: сейчас будет подслушивать. Но если не позвонить – тоже странно.
Набрал номер. Молодой женский голос, немного заспанный, с легким непонятным акцентом:
– Алло?
Назвался.
– Ой, подождите! Сейчас с вами будут говорить! Минуточку!
Передала трубку.
– Yes, this is me. I called you from New York a week ago. My name is Elize. I just came here, to get my son back, you know.[26]
За закрытой дверью ванной звонко лилась вода. Слава Богу. Моется.
Английский у Томаса был очень неважным, но объясниться можно.
– Last time… I tell you I have no idea where she is, – он с трудом подбирал слова. – Why you did not ring her from… From the United States? You can find her number through the relatives… May be they know…[27]
Трубку опять схватила девица.
– Я извиняюсь, Элизе просит, чтобы мы с вами встретились. Он не хочет просто так взять и заявиться к ней. То есть я имею в виду, мы же и не знаем, куда идти. Мы без вас просто не знаем, куда даже броситься. И Элизе просит, чтобы вы лучше пошли с нами. А то он говорит, что он за себя не отвечает. – Она не то засмеялась, не то всхлипнула.
Томас ощутил подступающую дурноту страха. Сказать им адрес Евы? А вдруг этот парень пойдет туда и убьет ее? Или изобьет? Да и вообще – если она убежала и спряталась – разве он имеет право выдать ее? Боже сохрани. Тогда – что? Пойти с ними? То есть опять-таки – выдать ее да еще и присутствовать при этом?
Трубка стала мокрой в его ладони.
В ванной лилась вода. Почему ему так везет на этих баб? Что это за проклятие такое на его жизни? Мало ему Елены с ее вытаращенными глазами и вечными подозрениями? Еще одна подвалила с украденным ребенком! Черным! От черного папаши, островитянина! Конечно, будет дикий скандал. Безобразный. С криками и мордобоем. Никакого другого спектакля не нужно. Приглашаем на премьеру.
Все это вихрем пронеслось в его голове.
И тут же все встало на свои места.
Она там одна с ребенком. Прилетела к нему, похоронив дочь и мужа.
У него нет выбора.
– Я вас прошу, – спокойно, хорошо поставленным актерским басом сказал он в трубку, – подождать до завтрашнего дня. Я постараюсь выяснить… – Он оглянулся на дверь ванной и увидел, что из щели внизу льется вода вперемешку с паром. – Одну минуточку! – крикнул он. – Сейчас перезвоню!
Ну, разумеется! Все, как и надо было ожидать! Елена стояла за вешалкой и подслушивала. Вода – кипяток крутой – переполнила ванну и хлынула в квартиру.
Босые, мокрые, потные, обжигаясь, чертыхаясь, ненавидя друг друга, двумя огромными тряпками еле-еле осушили пол в коридоре и ванной. Снизу, разумеется, застучала шваброй народная артистка на пенсии. Сейчас будет звонить, что ее залило. Вот, уже звонит.
– Возьми трубку! – выдохнул он.
О, какая гадость это все! Какая мерзость! Через какие унижения нужно проходить человеку! И ведь это все время так, всю жизнь! То одно, то другое! А кончается тем, что ползаешь на карачках, задницей сталкиваешься с другим таким же – ползающим, выжимаешь по очереди лохматые тряпки в унитаз!
Все. Народная артистка трезвонит не переставая. Он подошел. Елена открыла форточку на кухне, высунулась, курит на морозе.
– Что у вас там случилось? – сильно гнусавя, спросила народная. – Вы зайдите посмотрите, какие у меня пятна на потолке! Вы же мне ремонт должны теперь сделать! Я же не могу так жить, в безобразии! И сколько, сколько я вас просила! Будьте аккуратней, смотрите, что у вас происходит с кранами! Что же мне теперь, в кооператив писать? Ну, так я и напишу, и завтра же!
– Анна Георгиевна, – самым своим бархатным (а внутри всего колотило!), – я вас прошу: успокойтесь. Мы свои люди. У меня была тяжелейшая, – он глубоко, честно вздохнул, – ей-богу, тяжелейшая репетиция! Я решил принять ванну и – не поверите! – задремал! Старые мы все становимся, забывчивые и бессмысленные! Это вы у нас одна – молодцом! Ну, простите меня. Завтра зайду к вам с утра пораньше. Если пятна не высохнут, в воскресенье побелю вам потолок. Клянусь честью!
Народная буркнула что-то и бросила трубку. Елена оттопыренными губами выдохнула остаток дыма из горла. Закрыла форточку. По выражению ее спины и затылка он видел, что она не знает, как быть, и проклинает себя за рассеянность.
Он прислонил раскисшие от кипятка тапочки к батарее в столовой и босиком ушел в спальню.
Пусть спит, где хочет.
Сердце медленно, громко колотилось в груди. Томас бросился на кровать, накрытую шелковым синим покрывалом. Подарок из Гонконга. Там, где изголовье, – два желто-голубых попугая с черными бусинками глаз. Лег на живот, вдавил свой зрачок, пульсирующий под закрытым веком, в черную бусинку. Почувствовал предупреждающую боль. Еще чуть-чуть надавить – и боль станет острой. Он замер на синем шелке. Увидел себя со стороны.
Лежит старик лицом на попугае. Мокрыми пятками вверх.
Возвращение блудного сына.
Через несколько минут Елена появилась на пороге.
– Извини, – сказала она и тут же перешла на задыхающийся шепот: – Ты меня довел до этого! Я не виновата, что мне все время мерещится одно и то же! Ложь твоя, твои предательства!
У него отлегло от сердца. Она же ничего не поняла! Он-то, собственно, произнес две фразы, да и те по-английски, из которых она ничего не могла выудить! Значит, обошлось.
– Звонили мне по делу. Переводчица одного аспиранта из Бостона. Они там все помешаны на Станиславском. Просит разрешения присутствовать на моих репетициях. Ты довольна?
«Врет! – сверкнуло у нее в голове. – Никакой не Станиславский! Она же говорила что-то про ребенка из Доминиканской Республики! Аспирант из Бостона, репетиция! Врет!»
– Да, я довольна, – вслух сказала она, еле сдерживаясь. – Извини, ложись спать.
Ушла на кухню, опять открыла форточку. Высунулась до выреза летнего сарафана, закурила. Лгунишка, сволочь.
* * *Вернувшись после похорон Николь в гостиницу, доктор Груберт проводил Айрис до дверей ее номера на восьмом этаже и по лестнице пошел на свой шестой этаж. По дороге прослушал сообщения на мобильном телефоне. Одно было от Евы из Москвы, второе – от доктора МакКэрота.
Ева, как он и предполагал, просила простить ее, обещала все (он поморщился!) объяснить при первой же возможности и в конце неловко упомянула о том, что, как только вернется в Нью-Йорк, немедленно отдаст деньги. Доктор Груберт нажал кнопку «3» и стер ее голос.
Сообщение МакКэрота он прослушал два раза.
– Я, к сожалению, – густо, как шмель, гудел МакКэрот, – не смог быть сегодня на похоронах. Как Майкл? Как он себя чувствует? Мне бы хотелось увидеться с ним и побеседовать. Если вы приедете сюда, в Филадельфию, я сделаю все возможное, чтобы мы могли, не торопясь, обсудить ситуацию с его здоровьем. Если же нет, то я собираюсь через пару дней быть по делам в Нью-Йорке, и мы могли бы встретиться там. Не думаю, что сейчас, после случившегося, его можно оставить без профессиональной помощи. Мои телефоны…
Далее следовало четыре номера. Два в клинике (прямой и через секретаршу), мобильный и в завершение – доктор Груберт раскрыл глаза от удивления – «на всякий случай телефон моей близкой приятельницы, у которой я обычно бываю по вечерам…»
Так он что, не женат? А что же он говорил про дочерей?
То, что МакКэрот ведет себя неформально, навязывая все свои телефоны, и явно интересуется Майклом гораздо больше, чем обычные врачи интересуются своими обычными пациентами, опять царапнуло доктора Груберта.
«У него, судя по всему, сложились отношения с моим сыном, – ревниво и раздраженно подумал он, – а у меня? А у меня, судя по всему, – нет!»
Открыл дверь своим ключом.
Номер люкс состоял из двух смежных больших комнат. Одна из них служила гостиной – там, на широком диване, спал доктор Груберт, вторая, поменьше, с примыкающей к ней ванной, была спальней, и в ней, на огромной кровати, лежал Майкл в том самом виде, в котором он был на кладбище, даже пальто не снял.
Доктор Груберт сел в ногах кровати.
– Я понимаю, каково тебе сейчас, – кашлянув, сказал он, – ты знаешь, время все излечивает…
– Ты понимаешь, каково мне сейчас? – ужасно удивившись, спросил Майкл. – Откуда? Я ведь тебе ничего не говорил.
– То есть… что значит: не говорил? – не понял доктор Груберт. – Я хочу сказать, что та боль, которую ты сейчас чувствуешь, ее нужно вытерпеть, она не вечна…
– У меня нет никакой такой боли, – тихо ответил Майкл и жестом, который доктор Груберт хорошо знал по себе самому, потер лоб тыльной стороной ладони. – Все самое страшное позади. С ней все в порядке.
– С ней? – испугался доктор Груберт. – С кем? С Николь?
– Да, – пробормотал Майкл. – Они покидают нас не сразу. И поэтому можно еще… – Он запнулся.
Доктор Груберт в страхе смотрел на него.
– Это так, ты мне поверь, – повторил Майкл. – С ней можно разговаривать. Она отвечает. Сегодня уже хорошо, спокойно. Вчера она еще многого не могла понять, металась.
«Вот оно! – У доктора Груберта похолодел затылок. – Началось! Это голоса!»
– Папа, ты хочешь… уличить меня в том, что я сумасшедший. Если ты только этого хочешь, то как нам договориться?
– Странное какое слово ты сказал, – пробормотал доктор Груберт. – «Уличить»… Ты что, видишь ее?
Майкл покачал головой.
– Нет.
– А что?
– Ну, я не знаю! Ты боишься галлюцинаций, но у меня нет галлюцинаций! Хотя я готов к тому, что в той или иной форме она еще захочет встретиться со мной! Я просто ощущаю то, что она говорит мне, не слышу, а физически ощущаю! А ты знаешь, что она, например, сама в последнее время ощущала, что скоро умрет?
Доктор Груберт вспомнил, как две недели назад, когда он возвращался из филадельфийской клиники от Майкла и Николь провожала его к поезду, она вдруг сказала ему… Да, именно это. Она сказала, что скоро ее не станет, и он еще закричал тогда на нее.
– Вот видишь, – сказал Майкл. – Мы очень многого не можем понять. Она чувствовала, что в ее жизни все идет… Как бы это объяснить? Она ощущала, что все… нехорошо… просто она не знала, как это исправить. Ну, Роджерс… Он же был нормальным здоровым человеком, он любил деньги, он в гольф играл, у него все шло как по маслу. И она знала, что это она виновата в том, что с ним началось. Она была причиной его болезни, или как там они это называют. Что-то такое было в ней, что именно на него так действовало, что сводило его с ума. И до того, как он в нее выстрелил и убил ее, она – понимаешь, она, первая, – убила в нем того человека, которым он был прежде, до нее… Мне это трудно объяснить, но это так, как это вообще бывает… с людьми… Это то, как мы друг на друга действуем. Она надеялась, что, раз меня выписали из больницы и мы вместе, и мы начали спать, то у нас все будет так, как у всех. Но этого не могло быть! Потому что тот, кем стал Пол Роджерс, – он бы все равно нам этого не позволил, что ли…
– Ты говорил ей об этом?
Майкл опять покачал головой.
– Папа, я же не могу никому ничего навязывать. Если я начну делиться тем, что я чувствую, меня никогда не выпустят из больницы. Но она о многом догадывалась. Она всегда злилась, когда я напоминал ей о том, как ему плохо, Роджерсу. А ему становилось все хуже и хуже – буквально с каждой секундой, он, как говорили у нас в больнице, «загружался». Все равно это случилось бы.
– Что значит, – с трудом спросил доктор Груберт, – что значит, что она сейчас в порядке? Как ты это чувствуешь?
– Ну, она освободилась, – неохотно и глядя в сторону, сказал Майкл, – на ней больше ничего не висит. Ну, я хотел сказать… Не числится.
Доктор Груберт вспомнил о звонке МакКэрота.
– Ты хотел бы увидеться с МакКэротом?
– Бедный! – вздохнул Майкл. – Вот кому достается!
– Почему?
– Ну, потому что – чуть немножко в сторону – и уже не распутаешь, кто здоров, а кто болен…
* * *Доктор Груберт пошел в гостиную и, не раздеваясь, лег на диван, будучи уверенным, что все равно не заснет. Сын был непонятен ему. Чем больше доктор Груберт думал, тем непонятнее он становился. У молодого человека погибла любимая девушка – причем как погибла! – и он не только не сходит с ума (доктор Груберт поймал себя на нелепости этого выражения!), но находит причины быть чуть ли не довольным от того, что «на ней больше ничего не висит».
«Как дико работает его мышление, – думал доктор Груберт, ворочаясь на диване и прислушиваясь к ровному и спокойному дыханию Майкла из спальни. – Ему не нужна Николь, как она нужна была бы любому мальчишке, который любил ее, спал с ней, которого она любила, но он занят заботой о том, чтобы ее душа… Или как это называется? То есть не физическое тело, нет, не физическое, а то, чего мы никогда не поймем, над чем смеются физиологи, вот это самое „собранье электронов“, как я считал всю жизнь, да и теперь считаю, – а для Майкла это главное, и он ощущает именно это, а не тело, не руки, не ноги, не губы, – и для него важнее всего, чтобы вот „это“ было свободно! Чтобы с „этим“ все было в порядке. Смерть он понимает не так, как мы все! Для него этот ее уход, весь этот телесный… – доктора Груберта передернуло, когда он вспомнил неподвижное, мертвое, неприятно накрашенное лицо Николь на белой подушечке, – для него это ничего не значит! Может быть, это и есть религиозное сознание? А мы привыкли списывать его на болезнь?»
Он наткнулся на вчерашний свой разговор с Айрис и резко сел на постели. То, что Айрис – эта экзальтированная истеричка Айрис – попыталась вывести душевные особенности их сына из того, что семья доктора Груберта была такой «парадоксальной», сейчас, в темноте, когда он остался наедине со своими мыслями, оскорбило его хуже любой бестактностности.
Да, их сожгли, а отец убежал от Гитлера и женился на матери, которая была – пусть так! – их плотью, продолжением их плоти, – заторопился доктор Груберт, следя почему-то за быстро летящей по небу луной, от которой каждое следующее мгновение отрывалось по небольшому клочку. – Да, вот так повернулась жизнь. Да, ужасно. Но когда она была иной? Жизнь? Когда она была не ужасной? Если бы отец и тот человек, тот офицер или солдат, который физически загнал их в эту печь, если бы это было одно и то же лицо – те же самые руки, ноги, голова, живот, – да, тогда это действительно было бы кощунственным, а так? Разве люди решают что-нибудь? Разве эти мальчишки восемнадцати лет, эти дети, разве они выбирают, как им жить и за кого им умирать? То, что с ними делают, – это и есть язычество, потому что их берут и приносят в жертву. Да, именно так, в жертву, в жертвенный костер, тем же самым деревянным идолам, которые только называются сейчас по-другому! И ничего не изменилось, никуда это не сдвинулось, ни на йоту! Но люди не видят этого!
Он не мог больше лежать и вскочил. Сердце звонко екнуло в темноте.
Айрис утверждает, что это потому, что я сам – плод какого-то несусветного брака, противоестественного! Что от этого все и пошло! Вся его болезнь, вернее, не болезнь, а его особенность, его непохожесть ни на кого! Ставшая в конце концов болезнью! Из-за которой он не может прижиться ни в одном человеческом общежитии! Нигде! Никогда! Он останется самим собой, но ему будут мешать, давить на него, и он измучается от того, что его будут пытаться сделать «нормальным»! Значит, для него остается одно: спрятаться внутри диагноза. И нам с Айрис нужно смириться с этим, никуда не денешься!
Он знал, что уже не заснет. Ему хотелось позвонить кому-то, услышать человеческий голос. Может быть, спуститься вниз, в ресторан, посидеть в баре?
Какой бар после такой операции!
Элла! Вот кого бы ему хотелось сейчас увидеть. Какая она спокойная. В сущности, он ведь совсем и не знает, какая она. Кажется спокойной. Нет, это неверное слово: защищенной. Вот это точнее. Кто-то как будто защищает ее, и она в свою очередь защищает того, кто рядом.
«Позвоню ей завтра, – быстро, с облегчением подумал он, – если ничего не случится, я завтра же ей позвоню. Я ведь могу ей все рассказать. Просто взять и рассказать».
И так легко ему стало от мысли, что есть Элла, которой он возьмет и все расскажет, – перед глазами блеснули ее спокойные внимательные глаза – так легко ему стало, словно кто-то открыл форточку и вся комната наполнилась белизной и ветром океана.
Доктор Груберт поворочался на громоздком гостиничном диване и неожиданно заснул.
…ему показалось, что наступило утро. Он был один и очень торопился на кладбище, где вчера похоронили Николь. Целью его прихода было купить место для своей будущей могилы. Он зашел в контору, стряхнул снег с башмаков и быстро выбрал себе замечательный кусок земли в самом центре.
Рядом с позеленевшим от времени грязным белым ангелом.
Доктор Груберт наблюдал происходящее как бы со стороны.
Вот он отсчитывает полторы тысячи долларов, потом добавляет к ним еще мелочи, платит и ждет, чтобы женщина, лица которой он почему-то не видит, выдала ему квитанцию, что деньги получены.
Но женщина начинает отрицательно мотать головой. Доктор Груберт настаивает. Как же это: не дать никакого подтверждения? Женщина раздражается и быстро отвечает ему на чужом языке, слегка похожем на язык Снежаны-Джейн, но доктор Груберт понимает каждое слово.
Она объясняет, что раз могила нужна самому клиенту, то квитанции не полагается.
Квитанцию получают только тогда, когда оплачивают могилу для другого.
– Зачем вам квитанция? – издевается женщина. – Вы же для себя купили! Себе – лично! Куда вы ее денете, эту квитанцию?