Гоголь. Это у них тактика такая, буквально в учебниках описанная, называется «подавление эмоциональных выбросов путем актуализации физических потребностей». Даже если ты очень хочешь Муравьева «людоедом» назвать, через полтора часа ожидания тебя лишь одно интересовать будет: побыстрей бы все закончилось, да на воздух, да по малой. А потому пусть кто другой его «людоедом» называет.
Лиса. Ну и вот входит халдей, из тех, кто с ним постоянно рядом, и объявляет торжественно: «Дамы и господа! Министр государственной безопасности Муравьев Николай Михайлович!» И вводят его. С невероятной, конечно, помпой, с эскортом из охраны в черном. И вот дальше было самое интересное. Понимаешь, его все присутствовавшие говном считали. Все до одного. И не скажешь, что говорил он долго. И не скажешь, что хорошо говорил. С этим вообще мистика — никто его речи вспомнить не мог, только интонации и глаза, внимательные такие. В газетах потом, конечно, стенограмму привели, но там — тарабарщина какая–то, про присоединение к Болонскому процессу и процент ВВП на нужды образования. А всем казалось… Что он будто бы о детстве говорил. Или что–то вроде. Что анекдоты рассказывал — потому что смеялись все до слез. Я у него потом спрашивала — о чем он всем нам там… А он лишь отмахивался — не помню, мол. Когда он закончил, все в него влюбились. Все. И девчонки, и ребята. Если кто анекдот потом на вечеринке про него рассказывал, пауза такая возникала… Неловкая очень, и сам рассказчик извинялся, мол — глупость сказал. Чувство было, что он с нами человечно очень, по–доброму. Ну как с него ржать? Что?
Гоголь. Нет–нет, я молчу.
Лиса. Мне показалось, ты…
Гоголь. Тебе показалось. Я внимательно слушаю.
Лиса. Я сидела в седьмом ряду. Все его выступление у меня было чувство, будто он смотрит только на меня, не отводя глаз. И все его душевное выступление предназначено только мне. Я, конечно, счастливая была, но потом девчонки сказали, что у каждой из них такое чувство возникло.
И вот через три дня я прихожу в общажную комнату — а мы по одному в комнате жили, в блоке — три комнаты с одним душем и уборной.
Гоголь. Я знаю, как живут в общагах.
Лиса. Вот, я прихожу в комнату, а на прикроватном столике, за которым я про облака писала, — огромный букет белых роз. Он… Он мне всегда дарил белые розы. Одного оттенка, чуть–чуть холодноватого — не в чайный цвет, а скорей в изумрудный. Я, еще только войдя в блок, услышала невероятно плотный, какой–то даже морской, запах роз. Такой насыщенности запах, что голова начинает плыть, как бодлеровские облака над общагой. И вот открываю комнату, а там — этот букет… Я. Я ведь аж вздрогнула, это было как повешенный, немного страшновато, чем–то таким сразу от них повеяло…
Гоголь. Ну же! Дальше!
Лиса. Я и не испугалась сразу — дверь в комнату не закрывается, ключи от блока есть у вахтера, копия у этажного коменданта. Я сразу как–то на Вальку подумала — был там один. Тихий такой, с третьего этажа. Я, кажется, и не стала выяснять ничего, позволила себе плыть рядом с этими цветами, в волнах их запаха. А по ночам снились такие невероятные сны… Подружки–сокурсницы, конечно, сразу вскипели: кто? что? когда? А я, наверное, потому и спокойна была, что они вскипели. Думала об этом так, в общажной парадигме. Ну, типа, «а Валька все равно рохля, и волосы у него жирные, и перхоть в волосах». И, главное, мы ведь с ним тем же вечером столкнулись, и я на него посмотрела, внимательно так, а он башню свою отвернул. И вот розы дарит, а поговорить преет, да? В общем, я их даже не трогала, касаться как–то странно было. Как до Валькиной головы с перхотью. Казалось, жирные следы на ладони останутся. Ну подарил и подарил.
В общем, ровно через три дня — они еще подвять не успели, только запах притих, — стою в душе. До лекции остается сорок минут, а ехать — тридцать. Не успеваю уже, злюсь. И вот — ни сквозняка, ни звука. А блок расположен в торце здания, и окно в коридоре всегда открыто, курят там. Каждый раз, когда дверь в блок открывается, сквозняком по ногам… А тут — ничего. Просто, сквозь пар, сквозь запах геля для душа, — плывущая в душевую новая очень сильная морская волна. И вот выхожу, открываю дверь в комнату. Блядь. Стоит новый букет. Те же розы, белоснежные, с изумрудной искринкой. Ну я зубы сжала, оделась быстро, и на учебу. А вечером к Вальке подхожу, злая, готовая букет этот ему… А он глаза поверх очков округлил, дверь комнаты приоткрыл, а там, из–за него, — голова. Вся в креме–маске и, кажется, с огурцами на лбу. «Вот, — говорит, — знакомься. Моя невеста Дина из медицинского». В общем, отпал Валька. Я, конечно, бегом к вахтеру: «Кто брал ключи от блока?» А там бабень такая, как вековой дуб в обхвате, на таких бабенях декабристов вешать можно. Так вот, она бровки свои выщипанные вверх подняла, да как врезала по мне в обратку матом, да с угрозой, что если буду сама кобелей к себе водить в обход режима, да потом еще к ней с претензией подкатывать! В общем, твердо я поняла, что вахтер ключи не давала. У коменданта — такая же реакция, справа в блоке — молодая пара с пятимесячным дитем, им вообще все по барабану, врать никакого смысла, да и не умеют. Слева — пустая комната, никто там не жил месяцев шесть. В общем, еще через три дня — снова новый букет, когда домой вечером пришла. Ну я в слезы, ментов вызвали, те, перешучиваясь, чего–то там поспрашивали, но ничего расследовать не стали.
Гоголь. Конечно, они ведь МГБ подчиняются. Милиция — их структурное подразделение. Самое низовое.
Лиса. Да неужели ты думаешь — они знали?! Делать им нечего, чем какого–то ухажера в общаге караулить! В общем, осталась я с этим букетом один на один. И вот тут мне стало страшно. Понимаешь, я вот вдруг поняла, что я вся — на виду. Что есть какой–то психопат, который постоянно за мной следит — когда я ноги себе брею или глаза подкрашиваю. Или читаю голенькая.
Гоголь. Ну. Это как раз то чувство, которое есть у большинства жителей нашей страны старше двадцати лет.
Лиса. Ты не понимаешь. Это было крайне персонализировано. Кому–то была нужна я. Я конкретно. Кто–то знал мой распорядок, знал, когда я проснусь, когда пойду в душ, сколько времени там пробуду. Очень скоро случилось так, что я слегла с какой–то умопомрачительно мерзкой ангиной. Я не выбиралась из комнаты пять дней. Цветы сменились, когда я задремала, унесенная жаром в какой–то багровый, пульсирующий бред. В общем, я оставила ему записку прямо возле вазы. Что–то вроде «прекрати, ты меня пугаешь. Не шпионь за мной. Напиши, что тебе от меня надо». Я думала, что с его ответом, чем–то вроде «я хочу разрезать твое тело на сорок кусков, поджарить его на постном масле и сожрать в полнолуние», я снова сунусь в милицию, и тогда эти молоденькие прапора перестанут ржать и займутся работой. Но он поступил очень красиво. Больше цветов у себя на столике я не находила. Зато они начали появляться повсюду. Они торчали из водосточных труб, когда я гуляла. Я находила их у себя в сапоге, когда заканчивались шумные многолюдные гости, и все шли в прихожую одеваться. Я заходила в переполненный троллейбус и обнаруживала букет, лежащий на одном из сидений, — для меня. И никогда к ним не прилагалось записки. Ни единого слова. Он потом говорил, что собирался ухаживать за мной всегда вот так, из тени, ненавязчиво. Он говорил, что ему этого было достаточно. Я была первой, кто просил о свидании.
Гоголь. Зачем ты мне все это говоришь?
Лиса. Для того, чтобы ты понял, мой грустный, дурашливый медведь: люди никогда не бывают абсолютно плохими. И абсолютно хорошими, к сожалению, тоже не бывают. Во всех нас есть добро. И красота. И еще масса всего остального. Я пытаюсь. Я, наверное, просто пытаюсь объяснить тебе, почему я не могла ответить «нет» на твой вопрос.
Гоголь. Почему же ты со мной? Почему не ищешь дальше хорошее в нем?
Лиса. Этот вопрос, на самом деле, является ответом. Ответом, милый. Ответом. Ответом, способным разогнать все те химеры, которые тебя донимают. Я с тобой. С тобой, слышишь? С тобой, и все!
Судя по характерным звукам, напоминающим насморк (повторяющееся шморганье носом и приглушенное учащенное «покашливание», какое издает человек, когда сильно дрожит на морозе), наблюдаемый Гоголь плачет. Через некоторое время к нему присоединяются аналогичные по характеру звуки Лисы. Через 17 мин. все звуки затихают и наблюдаемые засыпают (храп, сопение). Один из них встал в 03.45 ночи, начал одеваться, но разбудил второго, и они, некоторое время производя чмокающие звуки, предались затем постельной сцене, в которой пребывали 35 минут. После этого отдохнули 7 минут и продолжили одевание, которое на этот раз увенчалось успехом. Пройдя на микрофон 2, они покинули объект, закрыв дверь ключом.
(23)
Министерство госбезопасности
Протокол аудиодокументирования
объекта «Жилая квартира
по адр. ул. Серафимовича, д. 16, кв. 7». 14 ноября
Сотрудник оперупра майор Семуха А.
Войдя в квартиру (дверь открыта ключом), объекты долгое время перемещались по ней молча. Проникнув на микрофон 3 (кухня), они гремели металлической посудой, затем, судя по звуку, с трудом открывали оконную раму, в результате чего та едва не была сломана. Первым в речевой акт вступил Гоголь. Аудирование было затруднено, в связи с направленностью речевого потока в сторону, противоположную квартире, во двор.
Гоголь. Знаешь, мне все равно, «нет» или «да». Мне все равно, как ты будешь отвечать в будущем. Более того, я не стану тебя спрашивать. Просто, когда тебя нет рядом, я не могу дышать. Как будто воздуха становится меньше. Мы стоим с тобой бок о бок, смотрим вниз, и этот ноябрь такой холодный. Твой бок греет мой бок, и мне совсем не хочется говорить. Слова нужно отменить. Если бы не они, все было бы так просто. Мы с тобой на нашей кухне в берлоге. Высунувшись, смотрим в темноту ночи. И все уже сказано. Лиза. Все этим уже сказано.
Лиса, (неразб.)
Гоголь. Я думаю, ты сама это чувствуешь. Когда мы вместе, все хорошо. Когда мы разделены, когда мы ждем нашей субботы или нашей среды, все не на месте. Весь мир не на месте. А сейчас все собралось. Говорить не нужно. Я могу до мельчайших деталей описать, как меняется мое восприятие перед нашей встречей. Часа за три снова появляется воздух. Становится весело. Потом, когда уже иду к тебе, все обретает смысл. Лужи. Машины. Люди, лица которых становятся такими красивыми. Потом начинается эта игра, пытаешься определить, где мы встретимся, — я сегодня, например, сразу понял, что нужно ждать тебя в арке, но иногда не получается понять, стоишь не там, где надо, или приходишь слишком рано. Понимаешь, я все время прихожу слишком рано! Я боюсь, что ты будешь меня ждать, и обидишься, и, не дождавшись, уйдешь. И я иду домой, и я жду тебя здесь. И ты приходишь. И говорить больше не надо. Ни «нет», ни «да». Вот еще что. Мне совершенно все равно, есть ли у тебя сейчас кто–нибудь еще. Мне кажется, это слетит с тебя, пройдет. Потому что мы сейчас — вот такие. Потому что мы бок о бок смотрим вниз, высунувшись из окна.
Лиса, (неразб.)
Гоголь. Если ты будешь любить кого–нибудь, я тоже буду его любить. Дело в том, Лиза, что мы уже не можем расстаться. Все, поздняк! Неужели ты не чувствуешь это? Мы ведь даже дышим сейчас одновременно.
(Наблюдаемые затворили окно и прошли
на микрофон 1. Здесь в течение 55 мин.
происходил коитус. Затем беседа возобновилась.)
Лиса. Назначь мне встречу.
Гоголь. Давай там, где мы пускали мыльные пузыри (резюме Управления внешнего контроля и надзора Пятого отдела: место опознано — мост через р. Свислочь на проспекте Независимости).
Лиса. Давай возле того экрана, где нас чуть не «повязали» (резюме Управления внешнего контроля и надзора Пятого отдела: место опознано — Октябрьская площадь).
Гоголь. Давай там, где мы смотрели в телескоп (резюме Управления внешнего контроля и надзора Пятого отдела: место опознано — заброшенная башня планетария в Парке Горького).
Лиса. Ты счастлив сейчас?
Гоголь. Да.
Лиса. А что такое счастье?
Гоголь. Я думаю, это свойство, имманентно присущее любому существу. Причем в заранее определенных дозах. Как бы ни била или ни радовала тебя жизнь, счастья у тебя всегда будет одинаково.
Лиса. То есть, если мы сейчас расстанемся, медведина будет такой же счастливой?
Гоголь. Дело в том, Елизавета, что ты, как и счастье, тоже имманентно присуща моему существу.
Лиса. Можешь вспомнить ситуацию, когда у тебя в жизни была полная жопа, а ты, тем не менее, был счастлив?
Гоголь. Нужно подумать. Ну вот, пожалуй. У меня тогда только–только вышла первая книга, странно, на букву б. (примечание вычитки: аудиофрагмент расшифрован неверно, правильно читать: «Уменя тогда только–только вышла первая книга, «Страна на букву Б“»). Меня сразу же попросили из школы, ну так, для профилактики: книга–то запрещена не была, лежала себе во всех книжных магазинах. Но была в ней пара наблюдений… В общем, глупым стечением обстоятельств я остался без милых сердцу портретов Гоголя, Толстого и Достоевского. А так хорошо было, если честно! Залитый солнцем класс, и старшеклассницы, ой, не бейся, и ощущение, что жизнь — только начинается, что я как будто считываю непосредственность их восприятия. И мы разбирали книги, читанные мной сто лет назад, и эти книги становились актуальны, как вышедший вчера блокбастер. И вот у меня — ни детей, ни работы. И ни в одну другую школу не сунешься — «волчий билет».
Я устроился на автостоянку где–то в заводском районе. Помню, прямо напротив возвышались могучие башни ТЭЦ, всю стоянку по вечерам накрывало их тенями, а я сидел круглые сутки за накрытым клеенкой столом. Там был малюсенький телевизор с колючими спицами антенны, топчан, продавленный, но как–то именно под меня: спалось там уютно, но урывками. Работа вообще не сахар была. Подъезжала к шлагбауму машина, нужно было нажать на кнопку. То же самое — на выезд. По инструкции, нужно было спуститься вниз, заглянуть в глаза водителю, сличить его с пропуском, но я быстро на это забил: тачки все равно уже никто не угонял — МГБ навело порядочек. И вот, только заснешь, только согреешься и топчану свое тепло передашь, только фонари за окнами начинают трансформироваться во что–то сказочное, уже умозрительное — кто–то гудит из–за шлагбаума. Это значит, что он уже подъехал, и подождал минут пять, и фарами уже поморгал, и вот уже, полностью терпение потеряв, на сигнал давит. И нужно срочно–срочно ему открывать, и вскакиваешь, и шаришь вокруг себя, и забываешь, где этот выключатель, а темно ведь — только лампа настольная, но ее еще тоже нужно найти как включить. Там, где только что были звезды, слепленные из фонарей, никаких ламп нет, и нащупываешь в итоге кнопку шлагбаума, и ждешь, пока заедет, все еще облепленный снами, но ложиться нельзя — нужно дождаться, пока водитель выйдет, обойдет машину, рассмотрит, поправит что–то на ней, гад, откроет багажник, возьмет оттуда какую–нибудь сумку, неспешно поднимется в мой скворечник и бросит пропуск в окошечко. Вот сейчас — можно. Пихаешь пропуск куда–то — и бегом досыпать, а звезды уже растаяли, звезды уже — просто фонари, и топчан простыл, влажный весь, как будто сменщик на него пива пролил… И стоит опять весь этот мир как–то освоить, согреть, подгрести под себя — снова гудок, снова с топчана на деревянный, весь в крошках песка, пол, и ладошками по стеночке — в поисках запрятанной кнопки шлагбаума. Сутки отдежуришь, дома спишь, и на каждый сигнал автомобильный за окном — падаешь с кровати и по стеночке ладошками, а стенки нет, справа–то стенка — по–другому диван стоит, и узнаешь родной полумрак, и лезешь обратно, и укрываешься, и спишь.
Лиса. И ты был счастлив?
Гоголь. Никогда в жизни мне не было так хорошо. Вспоминаю сейчас свои вечера там, а я пристрастился смотреть футбол, хотя всегда его ненавидел, да и сейчас презираю. А тут — смотрел футбол, болел даже за какую–то команду, с серыми чулками в полоску. Сваришь кашки собаке, а там был здоровенный овчар, но добрый, как котенок… После — сарделек себе. После — придет дядя Сережа, он сменщиком был, в семье нелады, дочь, я так понял, из дома выгоняла, мешал он ей… Так вот он часто по вечерам приходил покалякать, и называл меня профессором, и какие мы беседы там вели! Мудрый был, как Сократ. Помню, как историю мою услышал, с выгоном из школы, рассмеялся и сказал, что только вот сейчас настоящим писателем и стал. А я тогда вторую книжку фигачил, по тридцать страниц в день… Футбол вместе смотрели. Би–би–си ко мне туда приезжало, фильм про меня снимать. Дядя Сережа даже в кадр попал, речь там толкнул какую–то — про то, что времена теперь такие, что приличный человек только и может работать — сторожем. А по утрам я себе делал крепкий кофе в оловянной солдатской чашке, на горелке газового баллона, — знаешь вкус какой был! Эх! Выходил, облокачивался на сваренные из рельса перильца, и солнце вставало из–за панельных домов далеко на горе, и ощущение было такое, будто я в жизни все понимаю. Вообще все. Вот в тех домах сейчас просыпаются люди. Одеваются. Пьют чай на завтрак. Едут на работу. А я могу сидеть, читать Борхеса, а вечером его дяде Сереже пересказывать.
Лиса. О, это интересно! Борхес в пересказе. Ну–ка?
Гоголь. Однажды один мужик у себя дома под лестницей нашел такую штуку. Ну как тебе объяснить, дядя Сереж. Ну как будто вот там вообще все штуки мира сходятся. Ты смотришь в нее и сразу все видишь. И ТЭЦ вот нашу, и рессорный завод, и рудники в Солигорске, и всех, кто на них работает. Тут ты должна спросить, как у него глаз–то хватает?