Паранойя - Мартинович Виктор Валерьевич 23 стр.


Стакана сока у меня нет, холодильник вообще в эти сумеречные для меня времена наполняется как–то сам о себе, в основном — пельменями, но твоих отражений сейчас во мне полно, полно. Я открыл окно, Лиза, чтобы посмотреть, будет ли занавеска колыхать ветер, о нет, Лиза: занавеска стала дыбом от ужаса. Потому то никакого прохладного дыхания нет, а есть — смертельный холод декабрьской ночи, которая небось хохочет, когда я называю ее утром. Если ты думаешь, что моя бессонница привела к чему–то плодотворному, ты, конечно, заблуждаешься: я не придумал коварных приемов вождения следователя за нос; скорее довел себя до такого состояния взвинченности, при котором могу сразу же по приходе складывать мой нос у подножия следователя и предлагать водить за него меня весь допрос. Холодильник рыкнул и затрясся, и, кажется, это сигнал к выходу. Есть у меня подозрение, что холодильник с ними со всеми заодно — чувствуется в нем что–то неуловимое от кадрового сотрудника МГБ, но шучу, шучу, милый.

Я думал, конечно, сесть в теплый, респектабельный уют своей машины и сейчас, проходя мимо нее, восхищенно улыбаюсь поблескивающему лаком, как холст Вермеера, боку, но — и это одна из вещей, которая пришла ко мне ночью, — я не смею ехать туда на собственной BMW, на моей фрау. Это было бы чересчур самонадеянно, но не в смысле демонстрации моей dolce vita. Я ведь не знаю, милая Лиза, когда меня отпустят с этой «беседы», и отпустят ли вообще. Ты наверняка читала о людях, заходивших в МГБ забрать родственников с допроса и пропадавших на годы. Мне неприятно думать о моей машине, которая останется на спецстоянке для вызванных на допрос, ее занесет снегом, потом придет весна — какая–нибудь десятая по счету весна, сквозь нее прорастет дерево, и я ничего не смогу для нее сделать. Человек ответствен за тех, на ком прирулил. Это все равно что уйти на допрос и не покормить котенка. Ключи и документы — под зеркалом в прихожей, мама знает.

Черное небо в прорезях между домами и фонари — как непропорционально большие звезды на этом небе. Нас всех давно нужно было наказать за то, что в наших городах не видно звезд. Разве может человек идти на допрос и не видеть звезд? Разве это нормальное мироустройство?

Выйдя со двора, я обнаружил группки одетых в шубы и пальто людей, тянущихся к трамвайной остановке, — равнодушные к небу и звездам, придумавшие эту реальность и заставившие ее столбами, фонарями, многоэтажками. МГБ только заканчивает начатое ими. Нами. Нет, все–таки ими.

В трамвае, впрочем, оказалось уютно и почти тепло. Его подсвеченные изнутри теплым желтым светом окна отдавали рождественской рекламой Coca–Cola. Внутри все было забито едущими на работу санта–клаусами, не успевшими пока надеть свои наряды, и эта массовость создавала немного тепла. Мы вдыхали и выдыхали. До допроса оставалось полчаса. Трамвай совершил невероятное — он привез меня из декабрьской ночи в декабрьское утро. Когда я вышел на остановке «Парк», у замерзшей реки, производящей впечатление технического канала, используемого для омывания контуров какого–нибудь реактора или, на худой конец, сброса химических отходов, небо было уже не черным, но — лазурно–синим, с прорывавшимся на улицу Пулихова при помощи пехоты и артиллерии рассветом. Впрочем, рассветом это было бы, если бы я ехал к нам на встречу, Лиза. Рассвет — чересчур вдохновенное и оптимистичное слово. Я назову бои, шедшие за облаками неба и рождавшие ярко–оранжевые всполохи за облаками на востоке, сдержанно, как в прогнозе погоды: «восход». Мне нужно было идти в направлении этих небесных боев, и каким красивым теперь казался город, фонари, трамваи, столбы и многоэтажки которого не могли заглушить неистовствующих небес, как будто мстивших нам за звезды. Да, да, восход в городе, с его жестоким, режущим глаза после бессонницы солнцем, есть месть всем нам за неуважение к звездам, ох, не вот это ли мрачное здание? Нет. Я перепугался, Лиза. Что же я так боюсь этой встречи? Я ведь ни в чем не виноват (ну это не аргумент) и ничем им не опасен (а вот это — аргумент). Что им в моем существовании, в моих писаниях?

Чем дальше от трамвайной остановки, уютно угнездившейся в подбрюшье нашего горького парка, тем тревожнее становился ландшафт. Справа тянулась бесконечная стена, за которой истеричными криками (архитектура — музыка в камне?) поднимались остовы каких–то промышленных сооружений с выбитыми стеклами и поехавшей крышей. Все дома, сопровождавшие меня справа, были как будто специального назначения, они не смотрели на меня, они не стояли даже просто отвернувшись спинами, как это бывает на некоторых особенно элитных улочках, они конвоировали меня к зданию прокуратуры Центрального района Пятого отдела МГБ. Все их окна горели одинаковым зеленоватым светом, как будто сканируя меня, и возникшая мысль о том, что на каждом из них стоит камера и десяток температурных и прочих детекторов, отслеживающих выражение моего лица, мое состояние, скорость походки с целью выявления психоэмоциональной картины, предрасположенности к лжи, а стало быть, вины, — была паранойей, паранойей, просто моей паранойей.

Не выдержав, я стряхнул себя с узкого тротуара, идущего вдоль этих служебных зданий, и свернул к реке, омывавшей контур заброшенного завода, и шел вдоль воды, которая была замерзшей, с редкими проталинами в самом центре, отражавшими оранжево–красные блики небесной битвы. Я узнал нужную мне многоэтажку как–то сразу. Я не узнал, а опознал ее, будто уже бывал там. Я думал, что прокуратура будет окружена трехметровым забором, как тюрьма, но снова эти мои дурацкие фантазии: обычная советская архитектура. Похожа на поликлинику с какой–то даже игривой зеленой плиточкой, устилавшей пространство под окнами. Нужно было ехать на фрау.

Шагом, в каждом мышечном движении которого было видимое облегчение, я направился к зданию, неожиданно обнаружив в себе признаки замерзания ног и рук, но ничего, в таком здании могут даже чаем угостить. Подходы оказались забраны металлозаграждением, но это — понятно, так сейчас везде, это — против террористов. Или задумают вот, скажем, уголовники своих дружков вызволить. Так что это понятно. Металлозаграждение выстроено лабиринтом, так что пришлось несколько раз свернуть, пройти в противоположную от выхода сторону, затем еще раз — бочком, бочком, прежде чем попасть к подъезду с пятиметровыми деревянными дверями. Камеры, конечно же, — две камеры, справа и слева, но это — нормально, как–никак не вполне гражданский объект, но в целом нечего было мне, Лиза, так бояться.

Я потянул на себя тяжелую дверь, она не вполне охотно поддалась, я шагнул в абсолютную темноту, позволив ей медленно, со звуком, с которым в песчаный откос вонзается деревянная рогатка для удочки, захлопнуться. Пространство освещалось одной шестидесятиваттной лампочкой, а потому вздрогнул я не сразу — глазам потребовалось какое–то время, чтобы справиться с темнотой, вылепить из нее, сначала совершенно бессвязной (о Боже!), пятиметровую бронированную, забранную какими–то анахроничными клепками, как танк времен Первой мировой, вторую дверь, которая, по всей видимости, и была настоящей дверью в прокуратуру МГБ.

Я стоял в узком, полутораметровом пространстве между декоративным муляжом двери, сделанным, по всей видимости, чтоб не пугать иностранцев, и мрачной, давно не крашенной, но красившейся, судя по вставшим дыбом, вспенившимся слоям, многократно, железной дверью, ведущей в МГБ. Я пошарил глазами по ровной металлической поверхности в поисках звонка, но его, конечно, не имелось: звонок разом бы сделал этот бронированный колосс доступным, управляемым, причем — с той стороны, с которой приходят допрашиваемые. Я стоял и чувствовал, как стремительно теряюсь в росте, а дверь все не открывалась, и тогда, уж не знаю через сколько секунд–минут, догадался полуобернуться, и тут я вздрогнул повторно. Потому что справа, прямо в стене исполинского косяка, было забранное бронированным стеклом окно с дырками, выстроенными в форму легкомысленного кружочка. Через стекло все это время из–под лакированного козырька прямо на меня смотрели невыносимо внимательные глаза. Никаких других черт лица с перепугу я не заметил, а, может, их и не было, моя милая Лиза! Я спешно подошел (какая же огромная эта дверь — вдоль ее правой створки мне пришлось сделать два, три, четыре шага) к этим глазам и этому козырьку, я склонился к дырочкам в толстом стекле и залепетал: — Я на допрос. К девяти.

Глаза в упор сказали: «Следователь», — и нужно было провести в этом здании, перед этой огромной, старой и страшной дверью все то время, которое провел я, чтобы понять, что это — вопрос. Но понимание мало помогло, так как нужно было назвать фамилию, которая никак не отпечатывалась у меня в голове, верней— отпечатывалась, но с пририсованными к короткому звучанию этого слова длинными ушами, черными, детским забором, усами и прочими издевательствами. «Пупик?» «Тупик»? Как же его, черт возьми? Пробовать эти варианты вслух при внимательных глазах из–под козырька не хотелось.

— Невинский. Невинский — я, в девять утра. Я не помню, какой у меня следователь.

Глаза произнесли медленно, нараспев, и тут я уже понял, что голос из–за стекла многократно усиливается, так что слышно даже дыхание этой фуражки, а дырочки нужны были для того, чтобы я подходил ближе и наклонялся, а он — изучал меня.

«Как же это вы, следователя своего не знаете?» — вот что спросил голос. Чувствовалось, что вечером глаза расскажут этот случай своим друзьям–офицерам в качестве анекдота: «Пропускал сегодня на допрос одного ботана, так он фамилии следователя не знал, прикиньте?» Я не нашелся, Лиза, что ответить. Он спросил это так, будто следователь — мой ангел–хранитель или моя возлюбленная. Я ловил ртом мысли, но он уже оттаял, и было видно, что знал он прекрасно фамилию моего следователя и подсказал, прямо в уши, из невидимых динамиков: «Цупик. Цу–пик ваш следователь. Больше не забывайте. Сейчас… (ему потребовалось некоторое время, чтобы подобрать эвфемизм для слова «конвой“). Сейчас сопровождающий подойдет. Ждите».

Огромная дверь пришла в движение, медленно заваливаясь внутрь. И тотчас же раздался резкий, механический звонок. Я поначалу не понял, не понял, что звонок извещал о том, что дверь — открывается. В этом здании, Лиза, когда открывается дверь — это такое событие, что они звонят, чтобы все были бдительны. Пусть даже дверь открывалась для того, чтобы не освободить меня, а, напротив, прямо наоборот — всосать в себя. За дверью было ярко, резко, до боли в глазах. Конвойный ждал прямо на входе: левая рука вдоль тела, правая — согнута и лежит на поясе. Ах да, там кобура. Кобура с пистолетом. В случае чего он готов стрелять в мою сторону. Расстегнута? Нет, показалось. Я позволил своему лицу сложиться в гримасу легкого недоумения, но ни поза, ни выражение лица конвойного не изменились, и подумалось о том, сколькие тут до меня выражали так свое удивление, и подумалось, что, если бы вдруг я был его близким — сослуживцем или просто ментом, доставившим преступника и удивившимся всем этим повадкам, рукой у кобуры, он бы с гримасой отвращения к собственной серьезности отмахнулся: «У нас инструкция».

Дверь открывалась чудовищно долго, так, что, не дожидаясь, пока она распахнется достаточно для того, чтобы войти туда прямо, я («куда ты спешишь?») протиснулся в нее бочком, бочком, протиснувшись же — оказался у стола, обитого листовым металлом, с простой красной надписью на табличке над ним: «Перед вылаживанием вещей сообщить конвойному офицеру о имеющемся в карманах и сумке оружии, острых предметах, жидкостях, подлежащих возгоранию». И захотелось поправить, пройтись по этому «вылаживанию», и снова остановила мысль о том, сколько «интеллигентов» тут до меня пытались обратить внимание органов на этот капризный русский язык, вот именно что «интеллигентов», — возможно, специально так и написано, «вылаживанием», — в Пятом отделе в основном таких вот, взбрыкивающих на дыбы при слове «ложить», и допрашивают, а тут — демонстрация безграмотности, с которой ты, ботан, теперь ни фига не поделаешь, тебе теперь придется соблюдать условия конвоирования и допроса, и именно что «вылаживать», а не выкладывать, а если ты начнешь умничать, тебе тут так компетентно объяснят, кто «интеллигент», а кто нет, что желания пускаться в разговор о русском языке оставляет заранее, заблаговременно, и это — как пытка, как дополнительное психвоздействие. Но это опять паранойя, моя вечная паранойя.

— Знаете, лучше было бы написать «выкладывать» вместо «вылаживать», а то как–то не вполне по–русски, — не выдержал, выкладывая из карманов какие–то смятые бумажки с затесавшимся в них жетоном для метро, булавкой.

— Понял, завтра исправим, — козырнул офицер, сделав для себя какой–то, по всей видимости, вывод обо мне. — Проходим за мной, вылаживать из карманов не надо, в другом статусе, без досмотра.

Он позволил себе уйти на три шага вперед прежде, чем я рассовал уже вытащенное и побежал за ним, стараясь не наступать на его многочисленные тени, отбрасываемые нещадными лампами дневного света. Дойдя до поворота, мы уперлись в новую дверь, на этот раз — современную, из толстого стекла и укрепленного металлопластика, и он положил палец на сканер и сказал короткую фразу голосом, а я — думал о том, что у всех служащих здесь должны быть унифицированные отпечатки пальцев, чтобы упростить распознание. Мы поднялись по лестнице на пол–этажа и снова уперлись в дверь, и снова палец, голосовая команда. Пространства, которые здесь можно было пройти без очередного поста, укладывались в расстояние прицельной дальности «Макарова», которая является не очень большой. И этот нестерпимо яркий свет, за вредность которого им всем тут нужно доплачивать. Поворот направо, проход мимо замурованной наглухо лестницы, по которой тот путь, который мы шли уже минут десять, можно было бы пройти за минуту, поворот налево, проход по узкому коридору к еще одной, узкой, не иначе как сделанной специально при переоборудовании здания под МГБ, лестнице, и контрольные пункты везде. Это продолжалось невыносимо долго, а я уже начинал думать о следователе и готовиться к допросу, и это было как расковыривание нарыва, зачем они так со мной, Лиза?

И вот, наконец, мы прошли по коридору и остановились напротив глухой двери, выкрашенной, как и весь коридор, в светло–салатовый цвет. Конвойный снял с пояса рацию, профессионально задавил ее шипение, переключив на прием, и сказал лишь одно слово: «Доставлен» (это я, я — доставлен). Ответа не предполагалось, и он сразу же отправил ее обратно в чехол, поспешно, чувствуя, по всей видимости, всю неуместность данной процедуры, — он говорил с кем–то в присутствии конвоируемого, объекта, который он так тщательно обходил местоимениями и существительными, отдавая безличные команды.

Дверь издала звонок, но не дребезжащий жестью, как бормашина, а ровный, синтезированный, но от того не менее неприятный, и разблокировалась, позволив ему себя открыть. Пропустив меня вперед, офицер защелкнул дверь за мной (когда двери здесь закрываются, они не издают свое верещание! Они уже безопасны!). Снова я оказался в междверном пространстве: за мной была глухая, тяжелая дверь коридора, передо мной — сентиментальная желтоватая дверь, сделанная из лакированного советского ДСП со вставленным молочным стеклом, украшенным какими–то выдавленными на нем геометрическими узорами. Здесь была и новая табличка «Цупик Е. П.». Так, пожалуй, выглядит дверь к школьному директору, а я теперь — нашкодивший ученик, ну да с Богом — захожу!

Пространство за дверью опять обмануло мои ожидания. После такого приема и такого коридора я полагал увидеть решенный в стиле дизайнерского минимализма кабинет: один стол с подслеповатой лампой, один, удобный, стул для следователя, второй — железный, без спинки, прикрученный к полу — для меня. И ничего больше. Ничего, чем я, опасный допрашиваемый Пятым отделом МГБ субъект, мог бы проломить хрупкую голову дознавателя. Этот кабинет выглядел как смесь жилой квартиры и рабочего места инженера в каком–нибудь проектном институте. Инженера, проводящего на своем рабочем месте слишком много времени, а потому скорей считающего домом это рабочее место, нежели то место, где он спит рядом с пахнущей борщом и соленьями женой. В этом пространстве было как будто больше света, и сам свет был другим — ах да, оно упиралось в настоящее окно, не забранное к тому же решеткой (видимо, этаж такой, что шагнуть в него можно, лишь твердо решив покончить с собой, против чего следствие не может протестовать). По стенам — шкафы с толстыми фолиантами, интересно, каких классиков теперь читают следователи МГБ, ах нет — это просто мышиного цвета скоросшиватели с бесконечными материалами чьих–то дел, и мое дело должно быть где–то здесь, поблизости, под рукой.

За столом — уже в приветливой позе, уже улыбаясь даже! — сидел невысокий мужчина с большой головой и глазами, между которыми, кажется, было слишком много расстояния, — точная копия человека, изображенного на фотографии, слишком, пожалуй, картинно полуобращенной в кабинет, а не интимно, к нему. На фотографии имелось еще два ребенка, что означало, что снята она была женой, которая на фотографии присутствовала исключительно в виде угла зрения на мужа и детей. Стол накрыт листом стекла, под которым — какие–то графики, линии, схемы. Поверх стекла— тоже документы, в углу — старенький компьютер с пожелтевшей, как бумага, пластмассой монитора, и этого компьютера, Лиза, здесь было жальче всего.

Снова захотелось сказать тебе, милая, что нормальные все они люди, что этот–то — обычный мужик, и работа у него, в принципе, обычная, и не выглядит он ни вампиром, ни богом, но я, пожалуй, пока воздержусь. Я бессовестно смотрел по сторонам, отмечая уже по второму проходу взглядом по шкафам инвентарные номера, нарисованные на них толстой кистью, отсутствие портрета Дзержинского или Муравьева, которому я в своих фантазиях позволил занять центральное место в месте, где меня будут допрашивать, а улыбка мужчины терпеливо ждала, и я вернулся к нему, обнаружив, что волосы у него — светло–соломенного цвета, а глаза кажутся бездонными от того, что радужная оболочка как будто выцвела от частого стояния в ней этого оконного солнца, как выцвел монитор, а рубашка на нем — старая, производства какой–нибудь страны, которая давно перестала существовать, вроде Чехословакии, и эта вот нереальность, невещественность вещи накладывает отпечаток и на весь его облик, делая утратившим актуальность, как СССР.

Назад Дальше