— Иван?
— Да, Иван.
Генерал поморщился.
— Мы давно собирались от него избавиться. Пусть его свезут в больницу.
Боря еле сдержал радостную улыбку. Вбежал в кухню, где на кровати растянулся здоровяк Иван, которому очень трудно было изобразить больного.
— Хорошо, что генерал не пришел сюда. Вы свободны.
— О, барчук милый мой. Дайте, ручку поцелую. Век не забуду. Из проклятого дома скоро. Чистый ад. Как это вы, барин, уживаетесь?
Боря улыбнулся.
— Что же делать, надо, — и вдруг опять что-то поднялось в груди острое, захватывающее. И нельзя было больше рассуждать, думать, все смешалось. Голова горела, как в лихорадке.
— Хочешь отблагодарить меня, Иван?
— Душу готов отдать вам.
— Ну, вот что, поднимайся живо. Тише, не шуми. Там никого ведь?
— Нет, все ушли со двора.
Спустились по черной лестнице. Вот двор, залитый лунным светом.
— Сюда. Сюда.
Вошли в какой-то темный сарай со скрипучей дверью, где приходящая прачка днем стирала белье.
— Барин, что вы?
— Ничего. Ну, какой ты глупый. В последний раз. Теперь не увидимся уж. Я люблю так… Ну, еще. Разве не хорошо?
— Спасибо вам Борис Арнольдович! Наконец мы избавились от Ивана.
— Не за что, Зинаида Николаевна.
— А вы не одумались?
— Что?
— Я говорю, не передумали? Все так же меня сторонитесь? За что такая немилость? Разве я вам не нравлюсь? Скажите откровенно, как женщине без предрассудков. Я не рассержусь. Может быть вы влюблены? Сознайтесь. Не хотите изменять? Кто она? Блондинка? Брюнетка? Интересно мне? Молодая?
Боре было мучительно неприятно. Он не знал, как положить предел этой назойливости, как вдруг ему пришла в голову одна мысль…
— Зинаида Николаевна! — сказал он глухим голосом. — Я вам сознаюсь.
— Ну? — насторожилась та.
— Я вам открою тайну, но вы должны мне дать честное слово, что никому не скажите об этом. Это будет между нами?
— Милый, конечно.
— Вы мне нравитесь, — прошептал Борис. — Я давно вас люблю, — продолжал он тем же тоном, — но я не могу вас губить, я… болен.
— Как? Уже? В такие годы…
— Да, я совершенно случайно захватил эту ужасную болезнь, и это мое горе и это мой ужас! Я скрывал, мне стыдно было вам говорить. Но теперь я решился. Когда я поправлюсь, я буду ваш, а пока… мне приходится томиться и ждать… — Боря опустил голову, чтобы Зинаида Николаевна не увидела его улыбки, которую он не мог сдержать, видя, какой эффект произвела его выдумка. Он был спасен.
— Борис Арнольдович! Вы исполните мою просьбу?
— С удовольствием, Кирилл.
— Вы передадите письмо Николаю Архиповичу?
— Конечно, передам. Давайте.
Кирилл вынул из-под подушки скомканное письмо, написанное карандашом, но вдруг вместо того, чтобы передать Боре, начал рвать на мелкие кусочки.
— Кирилл, что вы делаете?
— Нет, он не исполнит. Напрасно. Я порву лучше.
— Объясните, чтó вы хотите, может, я вам помогу?
— Кирилл смотрел тихими впавшими глазами в лицо Бори.
Боре было мучительно больно смотреть на исхудалое лицо Кирилла, на глаза впавшие, окаймленные синевой.
— Вы мне достанете яд?
— Вы с ума сошли.
Кирилл горько засмеялся.
— Я так и знал. Но вы не он. Но все равно…
— Не думайте об этом. Что за малодушие? Посмотрите, как другие живут и терпят же. Чем вы не довольны? Жизнь ваша впереди. Кирилл, это не умно из-за оскорбленного самолюбия лишать себя жизни…
В эту минуту в дверях показался Владимир Акимович. За всю болезнь сына он появился в первый раз в его комнате. Сердце Борино сжалось от мучительного предчувствия. Генерал был в хорошем настроении. Улыбался. Глаза блестели.
— Ну, что малый? Исправился?
Молчание.
— А? Я тебя спрашиваю? Научился уважать взрослых? Больше не будешь? — и он потрепал по щеке сына.
Кирилл продолжал молчать. По внезапно побелевшему лицу Боря понял, как трудно было ему себя сдерживать. Вероятно, этим бы все кончилось, но Владимир Акимович имел неосторожность спросить: «Ну, как? Зажило все?» и при этом улыбнулся.
Эта улыбка была, должно быть, той каплей, которая переполнила чашу терпения. Как сквозь сон вспоминал потом Боря разыгравшуюся ужасную сцену, благодаря которой он очутился на улице. Кирилл приподнялся на кровати. В эту минуту он был страшен. Впалые жуткие глаза, лицо белее простыни, трясущиеся руки. Боря замер.
— Вы еще издеваетесь? — это было сказано самым обыкновенным ровным голосом, но зато в следующую минуту, как бы напрягая все оставшиеся силы, не сдерживая накопившегося негодования, Кирилл взял со стола банку с лекарством и изо всех сил пустил в отца.
— Вон! Мерзавец!
Что было дальше — Боря не помнил. Все, будто сон, удушливый кошмар. И жуткий звон разбившейся банки, и несдерживаемая брань генерала, и тихие стоны содрогавшегося под ударами Кирилла. Рассвирепевший генерал бил его чем попало. Распластанное на кровати полуобнаженное тело Кирилла было похоже на труп опасно раненого, испускавшего нечленораздельные звуки. Когда Боря опомнился, первым движением его было броситься к генералу.
— Вы зверь, зверь! — кричал всегда спокойный Боря, вы убьете вашего сына, я не позволю вам. — И он руками, окрепшими от возмущения и негодования, пытался отразить удары Владимира Акимовича.
— Что? И ты? Щенок! Репетитор. Лакей! Вон из моего дома. Сию минуту вон!
На крики прибежала Зинаида Николаевна, в не застегнутом вечернем платье с пудреницей в одной и с пуховкой в другой руке. Но она не могла смягчить гнева своего мужа.
— Вон. Вон. Сию минуту! — продолжал кричать он, на минуту отойдя от кровати сына и накидываясь на Бориса.
— К вам можно?
— Кто там? Кто там?
— Это я, Борис Лисканов. Пустите меня Николай Архипович!
— Борис?
— Да. Да. Это я. Меня выгнали. Генерал сам избил сына. Я заступился. Это ужасно.
Через несколько минут дверь открылась. Николай Архипович в халате и со свечой в руке.
— Так поздно? Боже мой! Расскажите, в чем дело.
Бледное лицо Борино показывало, что он пережил несколько жутких и острых минут.
— Я вам дам воды. Успокойтесь.
— Господи, за что это? Вы слышите, это наказание. Наказание Его. — Боря ничего не мог рассказать. Он сидел на неудобном, жестком табурете, опустив голову на стол, и по временам плечи его вздрагивали от глубоких, внутренних рыданий.
— Умоляю вас! Сильнее бейте меня. Я грешный. Я грешный. Я хочу избавиться от грехов. В этих слезах, в этих муках избавление.
Опять в полутемной, маленькой комнате Николай Архипович стоял на коленях по пояс обнаженный перед Борисом, бледным, испуганным с широко раскрытыми глазами.
— Я не могу. Мне больно. Мне больно самому, точно себя я бью… Я не могу.
И снова, как в тот раз, он почувствовал неведомую силу черных глаз Дмитриева. И точно чужими, не своими руками, медленно опускал на спину склоненного Дмитриева железную цепь.
Когда Дмитриев встал, вся спина его была окровавленной, руки висели вдоль туловища, как плети, но блаженная, счастливая улыбка играла на его бескровных, тонких губах.
— Мой друг. Мой милый друг. Как мне благодарить вас? Вы воскресили меня. Вы исцелили меня!
Боря стоял, как каменное изваяние, бледный, какой-то нездешний. Хотелось рыдать, упасть на пол, кусать свои руки, но что-то мешало. Слезы были глубоко, и от этого было еще мучительнее и горше.
— Кирилл! Кирилл! Это ужасно.
— Борис Арнольдович! Вы не понимаете. Это прекрасно.
— Нет, это болезнь, ужасная, тяжелая.
— Я не знаю, как назвать это, болезнь или нет, но… — Кирилл замолчал. Глаза его, в которых горели жуткие, колющие огни, потухли.
Темное море шумело особенно резко. Ветер дул в лицо, забирался в одежду и пронизывал тело. Желтые, засохшие листья шелестели трогательно и грустно.
— Не будем говорить об этом.
(Пауза.)
— Я уйду из дома.
— Куда?
— К Николаю Архиповичу. Все обдумано. Решено. Когда мы будем ехать в Петербург, я исчезну. Найдутся люди, которые скажут, что я утонул в море. Меня не будут искать. Я буду свободен.
— Кирилл! Вы нежный и добрый. Пишите иногда. Но все же, зачем к Николаю Архиповичу?
— А куда же? Скажите — куда? А у него хорошо. Вечером горят лампады, свечи и образа особенно ласковы. Взгляд Христа. Я люблю взгляд Христа. Я люблю Николая Архиповича.
— А это?
— Что это?
— Ну, то, понимаете? Цепи?
— Ах, это. Но я люблю. Мне нравится.
— Нет, нет, это все напускное. И образа и свечи. Я чувствую. Я к вам расположен, поверьте, все по-другому надо.
— Нет, нет, я все сам знаю.
— Как хотите… А осень какая? Страшная…
— Что?
— Осень страшная.
— Да, здесь всегда так. Скоро все уедут. И мы. Ах, скорее бы.
— Я пойду домой. У меня сестра есть Верочка.
— Да, здесь всегда так. Скоро все уедут. И мы. Ах, скорее бы.
— Я пойду домой. У меня сестра есть Верочка.
— Верочка?
— Да.
— А в Петербург?
— Потом в Петербург.
— Я тоже буду там. Позже. Когда забудут обо мне. С Николаем Архиповичем. Он обещал.
— Ах, вы о нем?
— Да, да.
— Почему-то мне жутко.
— Не знаю. Холодно, должно быть. Пора идти. А меня ведь еще раз пороли.
— Что? Ах, этот ветер…
— Еще раз пороли. Николай Архипович говорит — счастливый. Все к лучшему. Я больше не огорчаюсь.
— Я здесь, я здесь. Как это вы меня не заметили?
— Мама. Мама. Вот он.
— Ах, я слепушкой стала совсем. Беглец наш. С урока. Прямо домой. Наконец-то.
— А вы ждали? Боже мой, неужели ждали?
— Борик, Борик, как тебе не стыдно. Конечно, ждали.
— Верук. Ты стала большой и красивой совсем другой. В пенсне.
— Ах, да, я немного изменилась. К худшему? Правда?
— Нет, нет.
— Ну, идем, идем. Ты проголодался? У нас теперь повар. Видишь, как важно. К чаю варенье малиновое. Мое собственное. И котлеты с косточками. Любимые.
— Верунчик, Верунчик, а мне казалось, что…
— Ах, потом, потом.
Боря смотрел на знакомые улицы, деревья, магазины и сердце сжималось от неизвестных причин. Не-то радость тихая не-то печаль…
— Верочка. Я не надолго.
— Хорошо. Хорошо. Я сама скоро еду в Москву.
— Вот и отлично. Поедем вместе. Да?
— Должно быть. А наш карапуз (младший брат Бори) по тебе соскучился.
— Боже мой! Боже мой! Вера, Вера, знаешь, я почти что счастлив.
— Вера, ты меня очень презираешь?
— Я?
— Да, ты.
— Я люблю тебя, Боря.
— Да? Любишь все-таки, но…
(Пауза.)
— Нет, не презираю, но…
— Мне жаль тебя.
(Пауза.)
— Вера, почему ты не хочешь поговорить серьезно об этом?
— Зачем? Ты меня все равно не убедишь.
— Вера, но если мне противно.
— Что противно?
— Ты же знаешь, что.
(Пауза.)
— Ах, Боря, тем хуже.
— Но, что же мне делать? Убить себя? Это глупо. Наконец, я хочу жить, хочу до ужаса, до безумия. Я все перенесу и горе, и лишения, и презрение, но я хочу жить и быть хоть капелюшечку счастливым.
Вера засмеялась.
— Ты, как в детстве. Так же говорил. «Мама, дай мне капелюшечку варенья».
— Ах, Вера, я серьезно, а ты…
— Я не пойму этого. Ведь я не виновата в том, что не понимаю.
— Не понимаешь? Не хочешь понять. Кому я мешаю? Зачем меня считать каким-то несчастным, жалеть, я такой же, как все, но мне не дают свободно жить, дышать, на меня смотрят, как на урода нравственного, и этим отравляют мне жизнь. Кому и что я сделал злого?
— Мне жаль тебя. Вот и все. Я не могу разобраться в этом. Я ничего не понимаю. Прежде я сердилась, негодовала. А теперь мне жаль тебя. Эта жалость оттуда, из сердца, а не вывод ума.
— Василий Александрович? Вы?
— Забыли старика, я сам пришел к вам.
— Я не забыл! Нет! Я сам хотел к вам. Все не мог собраться.
— Ну, ничего. Зато я собрался к вам. Пришел посмотреть на вас. Вы похудели. Горе?
— Нет, так.
— Вы были в Крыму?
— Да, на уроках.
— Много занимались? Должно быть, устали?
— Нет, не особенно.
Василий Александрович говорил, будто не своим голосом. Задавал вопросы, но видно не особенно внимательно ждал ответа. Вдруг он наклонился почти к самому лицу Бориному. Прошептал:
— Вы слышали?
Боря вздрогнул. Так все это было неожиданно.
— Значит, вы знаете?
— Что знаю? Объясните, я ничего не понимаю.
Василий Александрович посмотрел своими выцветшими глазами в Борины глаза внимательно и строго, и вдруг проговорил ровным, спокойным голосом:
— Он умер!
— Кто?
— Траферетов.
Боря вскрикнул.
— Траферетов? Леша? Когда? Как? — Боря не мог представить себе мертвым это близкое когда-то и дорогое лицо.
— Застрелился. Мне оставил письмо. Мучался, что убил Колю. Нарочно. За что не пишет. Не могу жить больше, простите меня, добрый Василий Александрович, за то безумное горе, которое вам причинил. Убил Колю не случайно. Понимаете — не случайно, и иду за ним. И вот есть письмо. — Василий Александрович умоляюще посмотрел на Борю.
— Мне? Письмо? Где?
Василий Александрович вынул из кармана пакет, запечатанный красным сургучом, и передал Боре.
— Может быть, вам написал, за что убил Колюшку. Старика сына лишил. Единственного. В снегу принес, в белом снегу… и красные струйки, а лицо, как будто спал, и сон видел чудный!.. Улыбался! За что? За что? — Василий Александрович склонил свою голову на руки как-то неуклюже и неловко.
Боре было странно смотреть на его фигуру, сотрясаемую от рыданий.
Письмо Траферетова«Вы изумитесь, дорогой Боря, читая эти строчки, когда меня уже не будет на свете. Вы изумитесь по многим причинам, и это письмо для вас явится, вероятно, полной неожиданностью. Только теперь, после моей смерти, вы поймете все, что не понимали прежде. Первая весть, которая заставит вас содрогнуться и удивиться. Я — убийца!
Меня не будет на свете тогда, когда вы своими дивными широко открытыми глазами прочтете это ужасное признание, эти два слова, кошмарные и страшные, иначе краска стыда залила бы мои щеки.
Не правда ли, Вы помните Лешу Траферетова читающего вам нотации, подающего вам советы? Вы помните Лешу Траферетова спокойного, рассудочного, который никогда не страдал и не знал, должно быть, что такое слезы? О, если бы знали Вы, сколько стоило мне это внешнее спокойствие, это кажущееся равновесие, которое я достигал, убивая в себе все чувства и желания. Мой бедный брат по несчастью, мой славный Боря! Знаете ли Вы, что я был таким же, как и Вы, таким же несчастным, над которым подшутила злая насмешница судьба. Знаете ли Вы, что во мне с детства горел тот огонь, который опалил вашу душу? Один Бог знает только, как я боролся с этим, какими нечеловеческими усилиями я старался сделаться таким же, как все наши товарищи, побеждающие женщин и наслаждающиеся этим. Знаете ли Вы, мой бедный и добрый друг, что я ненавидел женщин с детства, я не чувствовал к ним и тени того „влечения“, о котором мне приходилось так часто слышать от товарищей? Когда я был еще ребенком, мне доставляло мучительное наслаждение, когда меня брали на колени взрослые мужчины, старшие товарищи. Я вам рассказывал, что при жизни отца, когда он командовал бригадой, наш дом был полной чашей. Вечные вечера, обеды, гости. Масса прислуги. Меня все баловали. Я был счастливым, избалованным ребенком, но никакие подарки и сладости не доставляли мне столько удовольствия, как близкое прикосновение к чужому телу.
Я часто убегал на кухню, в людскую, выискивая, подкарауливая, когда останется один мой любимый денщик, молодой солдатик, только что поступивший к нам. Инстинктом, угадывая, что за это меня не похвалят, я ждал, когда он будет один, кидался к нему и „просил его побороться“. Это была моя любимая игра! Мое душевное наслаждение. Он обхватывал мою талию своими руками и, шутя, делал вид, что я сильнее, падал на кровать под моим напором. Я прижимался к нему, незаметно целовал, любил, чтобы он щекотал меня и был счастлив, когда нам удавалось долго провозиться. Если я слышал, что кто-нибудь идет, я моментально вскакивал и делал вид, что я рассматриваю карточки, которые висели над кроватью. Однажды мама заметила, что я часто пропадаю на кухне, и сделала мне замечание. Но отец заступился за меня. Оставь, мне не хочется, чтобы наш сын был с аристократическими наклонностями, презирал бы народ. На кухне он не шалит. На него не жалуются. Пусть будет там, где ему нравится.
Добрейший папа! Когда я вспоминаю о нем, слезы подступают к горлу, и я ощущаю потребность выплакаться на его груди! О, если бы он был прав. Но и мама была не менее доброй. Если же отец делал мне замечание, вступалась мама. Так было всегда. Когда меня брал на руки кто-нибудь из офицеров, бывавших часто в нашем доме, я стыдливо опускал глаза, чувствуя, как что-то теплое и приятное разливается по всему телу. А офицеры, опуская меня на пол, говорили: „Какой милый мальчик. Застенчивый“. Характерно то, что я всегда был страшно осторожен. Мне казалось, что я умру от стыда на месте, если кто-нибудь каким-либо чудом узнает мои мысли и желания.
Раз, в один из наших четвергов, когда почти все танцевали в зале, я сидел в столовой и ожидал свой ужин. Мне ужасно не хотелось спать, но было поздно и мама, несмотря на мои капризы, категорически запретила оставаться дальше. Ужинай и ложись спать — сказала она. Когда я уже кончал есть, я услышал в передней шушуканье. С быстротой молнии я был у дверей. Я узнал голос Даши, нашей горничной и высокого кадета, который бывал у нас с некоторых пор на вечерах, наравне со взрослыми. Я слышал, как Даша прошептала: „Приходите в мою комнату после ужина“. С меня было довольно. Я отскочил от двери, попрощался со всеми и пошел послушно спать. Мама удивилась, что я не капризничаю. Сказала: „Вот умница“.