Певец на сцене поёт и движется. Его ноги ни секунды не стоят на месте. Эту манеру принёс к нам в Союз негр из «Бонн М». Наш ничем не хуже: курчавый, весь в белом атласе, летящая блуза, пульсирующий нерв, будто его подключили к розетке с током высокого напряжения.
Я смотрю на него бессмысленным, застывшим глазом, как свежемороженый окунь с головой. Я не могу сказать, что мне нравится. И не могу сказать: не нравится. Мои нервы отказываются участвовать в восприятии. Мне все равно. Даже если бы на меня сверху стала падать люстра, я не поднялась бы с места.
Певец окончил песню. Сидящие передо мной девушки захлопали, заверещали, забились в падучей. Одна из них побежала вниз с букетом цветов. Я догадалась, что это — сырихи. Слово «сыриха» зародилось в пятидесятые годы, во времена славы Лемешева. Поклонницы стояли под его окнами на морозе и время от времени заходили греться в магазин «Сыр» на улице Горького. Сыриха — это что-то глупое и не уважаемое обществом. Зато молодое и радостно восторженное.
Я давно уже заметила, что природа действует по принципу «зато». Уродливый, зато умный. А если умный и красивый, зато пьёт. А если и умный, и красивый, и не пьёт (как я), зато — нет счастья в жизни. И каждая судьба — как юбилейный рубль: с одной стороны одно, а с другой — другое.
Окончилось первое отделение.
Мы с Гомоновым вышли в фойе. Он стоял возле меня — некрасивый, изысканный, как барон Тузенбах в штатском. Вид у него был понурый, оттого что не написал главу и не придумал, как наврать.
Случайно я напоролась на своё отражение в зеркале и не сразу узнала себя. Во мне что-то существенно изменилось. Раньше у меня было выражение надежды и доверия. Я была убеждена, что меня все любят. Я к этому привыкла. Сначала меня любили в семье, потому что я была младшая. Потом меня любили в школе, потому что я была способная и добросовестная. Наша классная воспитательница входила в класс и говорила: «Все вы лодыри и разгильдяи. Одна Перепелицына как звезда в тумане». Перепелицына — это я. Потом меня любили в институте, на кафедре, в городе Нуре. Меня безнадёжно и ущербно любил Востриков до тех пор, пока не возненавидел. Но я не замечала ни любви, ни ненависти. Как говорила моя мама: «Старуха на город сердилась, а город и не знал». Я привыкла к тому, что я самая красивая, самая умная, самая-самая. А сейчас надежда, и доверие, и самость сошли с моего лица. Оно стало растерянное и туповатое, как у покинутой совы.
— Вы, наверное, думаете, зачем я вас пригласил?
— Нет. Не думаю, просто лишний билет и свободный вечер.
— Нет. Не просто, — серьёзно возразил Гомонов. — У меня к вам очень важный разговор.
Может быть, он решил сделать мне официальное предложение?
— Нина Алексеевна, я хочу у вас спросить: стоит мне оставаться в науке?
— Но ведь вы уже пишете диссертацию… — удивилась я.
Диссертация Гомонова похожа на комнату Маши Кудрявцевой — несобранная, хламная, но в ней есть нечто такое, будто в эту же самую комнату через разбитое окно хлещет летний грибной дождь.
— Ну и что? Все пишут, — обречённо согласился Гомонов. — Но может быть, я бездарен…
— Кто вам это сказал?
— Востриков.
— Он так и сказал? — не поверила я.
— По форме иначе, но по существу так…
Этот принцип называется «топи котят, пока слепые». Востриков сознательно или бессознательно боится конкуренции. Но не могу же я сказать, что самый бездарный изо всех бездарных, король бездарностей — это сам Востриков. Все его статьи вылизаны и причёсаны, но ни дождя, ни солнца там нет. Там просто нечем дышать.
— А зачем вы верите? У вас должно быть своё мнение на свой счёт… — дипломатично вывернулась я.
— У меня его нет. — Гомонов искренне вытаращил глаза. — Я про себя ничего не понимаю…
Я давно заметила, что талантливые люди про себя ничего не понимают.
— Вы правы, — сказала я. — Пишут все, но вы — настоящий учёный. И ваши ошибки для меня дороже, чем успехи Вострикова.
Гомонов смотрел на меня, как сыриха на Лемешева. Он видел во мне не только меня, но и подтверждение себя. Последнее время он потерял себя, поэтому на его лице поселилось отвращение к жизни. А потерять себя так же мучительно, как потерять другого. Например, Мужа. Но я вернула Гомонову себя, и его глаза стали медленно разгораться, как люстра над залом. Он похорошел прямо на глазах, как Золушка после прихода феи.
— Спасибо… — Он сжал мою руку, и в неё потекли радостно заряженные флюиды.
Началось второе отделение.
Певец вышел на сцену и стал петь «Рондо» Моцарта.
Рондо — сугубо фортепьянное произведение, и в том, что певец предложил вокальную интерпретацию, — элемент неожиданности и авантюрности, как в диссертации Гомонова. Певец поёт Моцарта, чуть-чуть подсовременив, и это подсовременивание не только не убивает, но, наоборот, проявляет Моцарта. Я ощущаю, почти материально, что Моцарт — гениален.
Я вспоминаю, что он умер молодым, до сорока, и его похоронили чуть ли не в общей могиле с нищими. Моцарт был гений — зато умер молодым.
Известна его история с «Реквиемом», который он пи-сал в предчувствии смерти. Он был молод и не созрел для смерти. Он тосковал вместе со своим клавесином и страдал так же, как я в последние три дня. Может быть, не так же, по-другому… Хотя почему по-другому?
Страдания и радость у всех выражаются тождественно. Значит, так же. Значит, я не одинока.
У меня есть особенность: не любить свою жизнь. Возможно, это исходит из знака Скорпиона, себя пожирающего. Я тоже пожираю своё полусиротское детство, свою плохо одетую, а потом униженную юность, свою зрелость, осквернённую, как взорванная могила… Но сейчас, в эту минуту, моя жизнь кажется мне возвышенной и осмысленной. Лучше быть жертвой, чем палачом. Лучше пусть тебя, чем ты. Мне, во всяком случае, лучше.
Концерт окончился в половине одиннадцатого. До конца субботы оставалось полтора часа. Если за полтора часа ничего не случится, то можно сказать, что я уцелела.
Что вывезло меня из субботы?
1. Тактика Кутузова.
2. Гомонов. Я запустила Гомонова в его судьбу. Как сказала бы моя мама: «Умирать собирайся, а жито сей».
3. Моцарт. Причастность к Великой Энергии Страдания. Если страдали ТАКИЕ люди, почему бы и мне не пострадать, в конце концов.
Когда я вернулась домой, Машка Кудрявцева спала с выражением невинного агнца, и её губы отдельно спали на её лице.
Воскресенье
Я сижу на диване и смотрю в одну точку перед собой. В этой точке нет ничего интересного, просто мне лень переводить зрачки на другой объект. Моё состояние называется «дистресс». От него могут быть две дороги: одна — на балкон, с балкона — на землю с ускорением свободно падающего тела. Другая дорога — в обратную сторону. Из дистресса — в нормальный стресс, из стресса — в плохое настроение, из плохого настроения — в ровное, а из ровного — в хорошее.
Первую дорогу я могу проделать сама. А вот вторую я сама проделать не могу. Надо, чтобы кто-то пришёл, взял меня за руку и вывел из дистресса в стресс, из стресса — в плохое настроение и так далее, через страдания к радости.
Но кто может меня вывести? Муж? Подруга? Другая Подруга? Машка Кудрявцева с Костей?
Раздаётся звонок. Я перевожу глаза со стола на телефон. Телефон молчит. Тогда я понимаю, что звонят в дверь.
Я поднимаюсь и иду к двери. И открываю дверь.
В дверях — моя соседка по этажу, которую я зову Беладонна, что в переводе с итальянского означает «прекрасная женщина».
Беладонна работает в торговой сети, весит сто сорок килограмм и похожа на разбухшего младенца. Она толстая и романтичная. Мой Муж звал её «животное, исполненное грёз».
Наши отношения строятся на том, что иногда по утрам я даю ей огурец или капусту, в зависимости от того, что есть в доме. Иногда я кормлю её горячим завтраком, и она радуется как девочка, потому что вот уже много лет не ест, а только закусывает.
Сейчас она на бюллетене по причине поднявшегося давления. Она сидит в одиночестве и лечится коньяком. Одной ей скучно, и она зовёт меня выпить рюмочку.
Когда я плохо живу или мне кажется, что я живу плохо, я иду к Беладонне и, побыв у неё десять минут, понимаю, что я живу хорошо. Она как бы определяет ту черту, за которую уже не упасть, потому что некуда — Её черта лежит на самом дне.
Беладонна берет меня за руку, выводит из квартиры и перемещает в свою. Её квартира не убирается и похожа на склад забытых вещей.
Цветной телевизор включён. Идёт повторение вчерашней передачи. Я сажусь в кресло и начинаю смотреть телевизор.
На столе стоят бутылка коньяка, пол-литровая банка чёрной икры и пустая рюмка. Беладонна достаёт другую рюмку, протирает её пальцем и наливает коньяк.
— Пей! — приказывает она.
— Отстань! — коротко отвечаю я.
Я с ней не церемонюсь. Если с ней церемониться, она сделает из тебя все, что захочет.
Идёт передача о последнем периоде Пушкина. Литературовед читает письма и документы.
— Пей! — приказывает она.
— Отстань! — коротко отвечаю я.
Я с ней не церемонюсь. Если с ней церемониться, она сделает из тебя все, что захочет.
Идёт передача о последнем периоде Пушкина. Литературовед читает письма и документы.
— А он хорошо выглядит, — замечает Беладонна.
Я смотрю на литературоведа и с удовлетворением отмечаю, что выглядит он действительно лучше, чем в прежних передачах.
Литературовед читает стихи Лермонтова «На смерть Поэта». В последний раз я учила их в школе и с тех пор не перечитывала. Я слушаю стихи спустя двадцать лет и понимаю, что они созданы Энергией Ненависти и Энергией Страдания. Поэтому они потрясают.
Беладонна закрывает лицо рукой и начинает бурно рыдать.
— Замолчи! — приказываю я.
Беладонна слушается и тут же перестаёт рыдать. Только шмыгает носом.
— Давай выпьем за Михаила Юрьевича, — жалостно предлагает она.
— Отстань!
Беладонна пожимает плечами. Она искренне не понимает, как это можно не хотеть выпить, когда есть такая возможность.
— Ну, одну рюмочку… — робко настаивает она.
— Я сейчас уйду!
Беладонна сдаётся. Больше всего она боится остаться одна со своей драмой. У неё тоже драма, но на другом материале. Беладонна полюбила молодого человека по имени Толик, но Толик с кем-то подрался, и его посадили на пять лет в тюрьму (как надо подраться, чтобы сесть на пять лет!). Беладонна потратила всю душу, все своё время и все деньги, чтобы сократить срок его пребывания в тюрьме. Наконец Толик вышел на свободу, явился к Беладонне (о! долгожданный час!) и украл у неё бриллиантовое кольцо.
Я случилась в её доме как раз в эту минуту, в минуту крушения идеала. Мне что-то понадобилось, соль или спички, и я позвонила в её дверь. Она открыла мне, трезвая и растерянная, в коротком, выше колен, купальном халате. Колени у неё были крупные, как тюбетейки.
В комнате со сконфуженным лицом сидел Толик. Глаза у него были небесно-голубые, яркие, как фаянс.
— Представляешь… — растерянно проговорила Беладонна. — Он украл у меня кольцо. Вот только что тут лежало — и нет.
Толик покосился в мою сторону. Ему было неприятно, что его при посторонних выставляют в таком невыгодном свете.
Я не знала, что сказать и вообще как реагировать на подобные ситуации. У меня никогда не было дорогих колец и таких морально неустойчивых знакомых, как Толик. Я подозревала, что кольцо у Беладонны не последнее и ей будет несложно восстановить утрату. Поэтому решила отшутиться.
— Молодым мужчинам надо платить! — сказала я.
Глаза Толика блеснули фаянсом. Видимо, он считал так же, как и я, но стеснялся сказать об этом вслух. Он заметно приободрился и посмотрел орлиным взором сначала на меня, а потом на Беладонну, ожидая, что она скажет.
— Попросил бы… — растерянно размышляла Беладонна. — Зачем же самовольно…
— У тебя допросишься, — не поверила я.
Толик кивнул головой в ответ на моё предположение, и я поняла, что просто читаю его мысли. Он думает абсолютно так же, а если двое считают одинаково, значит, правы вдвойне.
— Ну как же так… — растерянно повторяла Беладонна.
Ей было жаль не столько кольца, столько утраты романтической мечты. Мечта была скомпрометирована, и Беладонна стояла как громадная кукла, раскинув руки по сторонам необъятного туловища.
Я взяла спички и ушла, недовыяснив, чем это все кончилось.
Наверное, ничем. Толик остался без Беладонны, зато с кольцом. А Беладонна — и без кольца, и без Толика, и без мечты.
Через какое-то время, может быть, через полгода, я встретила её ночью возле подъезда. Я возвращалась из лаборатории, а Беладонна возвращалась непонятно откуда. Я была не в курсе её жизни. Она вылезла из такси, вернее, выгрузила себя, и стояла посреди двора, втягивая свежий зимний воздух, пахнущий арбузом от свежевыпавшего снега. Снег ещё шёл, крупный и медленный. Облака быстро бежали под луной в тёмном небе, и казалось, что это быстро плывёт луна. Беладонна подняла лицо к небу. Я думала, что она сейчас громко пожалуется. Она изнемогла носить своё тяжёлое тело и пустую душу без идеалов. И сердце утомилось перегонять тяжёлую от коньяка кровь. И мир услышит сейчас слова прозрения и покаяния. А я — свидетель этой святой минуты. Но Беладонна гулко вздохнула и вдруг сказала:
— Как хорошо жить…
И шапка из лисы торчала на её голове каким-то нелепым отдельным зверем.
Телевидение окончило передачу. Мы сидели, уставившись в сетку.
— Ну выпей хоть полрюмочки! Символически…
Она поднесла к моему лицу рюмку и ткнула в рот ложку с икрой.
Икра была пресная, отдавала рыбьим жиром. Я поднялась, вышла на кухню и выплюнула.
— Невкусно! — посочувствовала Беладонна. — Она несолёная. Прямо из рыбы.
— Как это? — не поняла.
— Ворованная, — просто объяснила Беладонна. И безо всякого перехода добавила: — А ты мне нравишься. Ты женщина умственная. И Муж мне твой нравится. Очень благородный мужчина. Надёжный человек. И дочка у тебя красавица. Вообще хорошая семья. Ты куда?
Она видит, что я собираюсь уходить, и запирает дверь на все сорок четыре замка особой секретности. Я начинаю возиться с замками, объятая идеей освобождения. Во мне развивается что-то вроде клаустрофобии, боязни замкнутого пространства. Я чувствую, что, если не вырвусь отсюда, задохнусь. Беладонна стоит рядом и уже не находит меня ни умственной, ни хорошей, а как раз наоборот.
— А ты противная, — делится она. — И Муж у тебя противный, как осётр. И дочка — хабалка, никогда не здоровается.
Беладонна не может удержать меня ни коньяком, ни лестью, ни даже замками. Я отторгаюсь от неё, как чужеродная ткань, и Беладонна утешает себя тем, что невелика утрата.
Наконец я отпираю все замки и выскакиваю на площадку, почти счастливая. Я самостоятельно, а точнее, с помощью Беладонны промахнула дорогу из дистресса прямо в счастье, минуя промежуточные станции. Я вхожу в свою квартиру, где нет лишней мебели, ворованной икры, толиков, бриллиантовых колец. Я вхожу и думаю: «Как хорошо жить…»
Понедельник
Я проснулась оттого, что пёс Карай погромыхивал цепью. Он не лаял. Лаять ему, бедному, запретили, а двигаться не запретишь, и Карай прохаживался туда и обратно, сдвигая тяжёлую метровую цепь.
Вы, наверное, думаете, что я уже в дурдоме и у меня галлюцинации. Ничего подобного. Просто в воскресенье, во второй половине дня, ко мне из Самарканда позвонила Случайная Подруга, объявила, что ей довольно-таки паршиво и нужен мой совет.
Звонок выглядел как бы неожиданным, но мне показалось, как будто кто-то свыше позаботился обо мне.
Я вырвала себя из своей квартиры, как морковку из грядки, и через пять часов уже выходила из самолёта на самаркандский аэродром.
Аэродром выглядел типичным для южного города, только в Сочи — кепки, а тут — тюбетейки.
Лия (так зовут мою Случайную Подругу) встречала меня, и я издали смотрела, как она идёт, поводя головой, высматривая меня в толпе.
Небольшой экскурс в прошлое: мы познакомились с ней пять лет назад в скоропомощной больнице, где лежали по поводу острого аппендицита. Мы вместе лежали, вместе вставали, вместе учились ходить, вместе ели и говорили, говорили, говорили… Где-то уже через час после знакомства стало ясно, что наши души идентичны, как однояйцовые близнецы. Или, вернее, у нас одна душа, разделённая на две части. Одна часть — во мне, а другая — в восточной девушке, студентке театрального училища. Единственная разница состояла в том, что она бредила Дузе, а я не имела о ней никакого представления. Все остальное совпадало, и мы все семь дней поражались узнаванию.
Итак, я проснулась, надела ватный халат — чопан и вышла во двор.
Как прекрасно ступить из комнаты прямо на землю. Я могу ступить из своей московской комнаты прямо на балкон и с высоты девятого этажа обозреть окрестность. И мне почему-то кажется, что кто-то невидимый должен подойти ко мне со спины и перекинуть через балконные перила. Я переживаю ужас кратковременной борьбы, потом ужас полёта, не говоря уже об ужасе приземления. Знакомый врач-психиатр объяснил, что есть термин: тянет земля. Что это не патология. Патология для человека — жить на девятом этаже, быть поднятым над землёй почти на тридцать метров.
Дом и сад были отделены от улицы высокой стеной. На стене, прямо над собачьей будкой, сидела кошка и созерцала этот мир спокойно и отрешённо, как представитель дзэнбуддийской философии.
Кошка смотрела на небо, сине-голубое и просторное. Я тоже посмотрела на небо, и мне показалось, что здесь оно выше, чем в Москве, хотя, наверное, так не может быть. Небо везде располагается на одной высоте. Далее кошка приспустила глаза на верхушки деревьев. Ветки ещё голые, но чувствуется, что почти каждую секунду готовы взорваться и выхлопнуть хрупкие цветы: белые, розовые, нежно-сиреневые. Кошка нагляделась на деревья, потом стала разглядывать меня в узбекском чопане.