Грех (сборник) - Захар Прилепин 23 стр.


Молодой человек смотрел прямо в мой сумасшедший глаз, не моргающий меж складок жёлтой и пыльной занавески.

– Звенело что-то, – сказал он, удивительным образом не замечая моего чёрного зрачка.

– Это в голове у тебя, – ответил братик неприветливо. – Давай вали отсюда, нет тут никого. Покури в машине, развлеки себя как-нибудь, пока никто не видит. Бродишь тут как маленький.

Молодой человек глянул на братика сверху вниз и ничего не ответил, и правильно сделал.

Снова хлопнула входная дверь, на балконе появился братик с кривой ухмылкой на лице, присел на корточки, заглянул под столик.

– Привет, леший, – поприветствовал он меня шёпотом, заглядывая в глаз. – Какие планы?

– Никаких. Я не буду, – твёрдо ответил я, не снимая с головы занавески.

– Ну ты поморгай тут ещё, подумай, – посоветовал он мне и вышел.

Посидев с минуту, я с раздражением снял с головы пыльную ткань, достал из кармана сигареты, нащупал, не видя, банку на столике, снял её и приспособил в качестве пепельницы, поставив рядом.

Медленно выпустил дым, стараясь не прислушиваться и всё-таки слыша что-то невнятное, неясное, размеренное, происходящее в комнатах.

Потом раздался женский смех: очень приятный, глубокий и радостный.

Путаясь в занавеске, я вылез из-под стола и встал у балконной двери. За шторами в комнате было не разглядеть ни спины, ни пятки. В две затяжки я докурил сигарету и бросил её в банку, с остервенением плюнув сверху и получив в ответ пеплом в глаза.

В комнате больше никто не смеялся, и вообще ничего не было слышно.

Давно я не чувствовал себя так дурно, даже захотелось прыгнуть с балкона: не то чтоб разбиться, а просто чтоб не торчать тут.

Посмотрел на прохожих, слоняющихся туда-сюда. Снова торопливо покурил. Потом опять прилип к стеклу оконной двери и подумал, что выражение моего отражённого лица, наверное, было такое, словно я сейчас заскулю и даже завою чуть-чуть.

Но завыл не я.

В квартире раздался истошный вопль, долгий, пронзительный и разнообразный.

Первым побуждением было рвануться в комнату на помощь, даром что спустя мгновение я догадался, кто кричит: это Рубчик, чёрт его подери!

Братик и его гостья явно, скажем так, разлучились – это было понятно по интонациям их всполошённых голосов.

Я увидел, как братик в красивых семейных трусах и просторной майке, не забыв надеть тапки, пошлёпал в комнату к заходящемуся в крике Рубчику, а следом, голенькая, выбежала его спутница. Она встала у дверей на цыпочках, пытаясь понять, в чём дело, тем более что Рубчик начал хрипло рыдать и кликать свою маму, громко ударяя коленями о дно дивана.

Девушка была стройна и черноволоса, к тому же у неё оказались крепкие нервы: не дожидаясь, когда братик разберётся с источником крика, она легко упорхнула в ванную комнату, даже своих лёгких тряпочек не прихватив. Лица её рассмотреть не удалось.

Раскрыв балконную дверь, я кинулся к братику. Заперевшись в малой комнате, мы раскрыли диван и увидели Рубчика.

На лице его разом, в доли мгновения, сменилось несколько неизмеримо глубоких эмоций: исчез чёрный, кромешный ужас, пришла лёгкая надежда и следом выглянуло удивление, ещё не рассеяв, впрочем, страха.

– Вы… Вы откуда?

– Хули ты орёшь, Рубило? – спросил братик злым шёпотом. – Хули ты орёшь?

– Мне приснилось, что я в гробу! – сказал Рубчик таким высоким голосом, каким не говорил никогда – я по крайней мере не слышал. – В гробу! Я не в гробу?

Он сел в ящике для белья и огляделся.

– Зачем я тут лежу? – спросил он.

– На, Рубчик, покури! – предложил ему братик и сунул в зубы сигарету, тут же поднеся горячий лепесток зажигалки.

– И выпить! – сказал Рубчик хрипло и капризно.

Братик выглянул в коридор, осмотрелся – в ванной ещё шумела вода, – сбегал на кухню и вернулся с недопитым стаканом водки и огурцом:

– На-на, и выпей. Только не ори больше.

Рубчик брезгливо вылез из ящика, быстро выпил водки и закусил брызнувшим огурчиком. Мы сложили диван, и Рубчик упал на подушки: ноги, видимо, всё ещё не держали его. Он с удовольствием оглядывал комнату, удивляясь своему возвращению в мир.

– Дай ещё закурить, – сказал он мне.

Я дал ему сигарету и даже пепельницу принёс: Рубчик вновь примостил пепельницу на грудь.

– Ой, пацаны, – сказал он сипло. – Как страшно на том свете, бляха-муха.

Братик, склонившись к Рубчику, в двух словах объяснил, что происходит, и Рубчик всполошился:

– А мне? А я?

– Погодь, – сказал братик. – Лежи тут тихо. Я решу вопрос, понял?

– Жду! – сказал Рубчик и улыбнулся.

Улыбка оказалась ласковой, дурной: он всё ещё был пьян, а от новой стопки его вновь понесло по течению, вялого и бестрепетного.

Я ушёл на кухню пить чай.

Вода в ванной стихла. Снова послышались шаги, и девичий голос, весёлый и освоившийся, спросил:

– Кто там у тебя кричал, Валенька?

«Надо же, – подумал я неопределённо, – уже Валенька. Когда он успел… очаровать её?..»

Впрочем, как ни странно, пошлым обращение к братику нашей гости не было. Звук голоса её мне показался чистым и лишённым тех гадких интонаций, за которые хотелось иных знакомых мне юных девиц то ли гнать сразу, то ли бить по губам.

Она обратилась к братику как к родному, словно почувствовала, что он не обидит её. Или, быть может, заговаривала возможную обиду своими ласковыми интонациями.

Братик что-то захохмил в большой комнате. Я тихо мешал ложечкой чай и слышал, как она начинала смеяться, потом стихала, потом снова смеялась, а потом начала дышать, дышать, дышать, никак не умея поймать столько воздуха, чтобы успокоиться. Она очень искренне дышала.

Я потряс пустой бутылкой из-под водки, пытаясь заполучить в усохшую пасть хоть несколько капель, встал со стула, сделал две ходки из угла в угол кухни, снова зачем-то включил чайник и затем долго смотрел на спичку, пока она не стала жечь мне пальцы.

Вскоре чайник задрожал и засвистел, и свист его был высок и противен.

– Там свистит кто-то, – сказал девичий голос.

– Это… у нас птица там поет. Канарейка, – ответил братик равнодушно.

Я чуть повернул конфорку, и канарейка запела тише, брызгая, впрочем, кипятком из раздражённого, горячего горла.

По интонации мужского голоса я догадался, что братик приступил к переговорам о Рубчике.

– …Я тебе говорю: он отличный парень… – доносилось до меня, – красивый… тебе что, жалко для нормальных пацанов?..

– …Ну, пойдём посмотрим, – согласилась наконец девушка.

Меня уже немного колотило от её вдумчивого голоса, и, не сдержавшись, я выглянул в коридор. На цыпочках, в короткой юбке и в какой-то распашонке, она проследовала за братиком. Следом, как пьяное привидение, прошелестел я.

Палас не скрипел, торшер возле оставленной парой постели светил мягко и безболезненно.

Заглянув в малую комнату, я увидел, как они вдвоём стоят у постели Рубчика.

По его виду можно было догадаться, как провёл Рубчик последние полчаса.

Скорее всего, он докурил сигарету и снова заснул с пепельницей на груди. Переворачиваясь, Рубчик обронил пепельницу на диван, а потом аккуратно лёг лицом на рассыпавшиеся бычки.

Возможно предположить, что сигаретный пепел мешал ему дышать, поэтому Рубчик брезгливо отплёвывался и вообще выделял много сонной слюны.

Когда он вернулся в исходное положение – затылок на подушке, руки и ноги вольно разбросаны в разные стороны, – к щеке его накрепко прилипли мокрые скрюченные бычки, и всё лицо было неровно замазано чёрными странными пепельными разводами, словно кто-то пытался на Рубчике нарисовать, скажем, свастику.

Таким мы его и застали.

– Ты знаешь, наверное, нет, – не сводя с Рубчика любопытных глаз, ответила девушка братику. Ответ её был серьёзным и совсем не обиженным.

– Не нравится? – спросил братик не менее серьёзно, бережно сняв двумя пальцами с лица Рубчика один из прилипших бычков.

– Ну… не очень.

Девушка повернулась ко мне. Я увидел тонкое, с чистым лбом, невыносимо красивое и чуть удивлённое лицо.

– А это кто? – спросила она.

– А хер его знает, – ответил братик, – мужик какой-то.

Выйдя из комнаты и едва успев забежать в ванную, я, скупо всхлипывая, расплакался. Если память не врёт, это случилось в предпоследний раз за всю жизнь.

– …женщина, – повторял я безо всякого смысла, – девочка… Женщина моя.

Герой рок-н-ролла

Это было очень пьяное лето. У меня бывало так: однажды случилось целое лето путешествий; чуть раньше лето музыки было. Всегда нежно помнится лето страсти; и другое лето не забывается – лето разлуки и совести. Они очень легко разделяются, летние месяцы разных лет: если помнить их главный вкус и ведущую мелодию, которой подпевал.

А ещё ведь осень бывает, и зима, и весна.

Была зима смертей. Потом зима лености и пустоты. Следом зима предчувствий. (Первая – промозглая, вторую не заметил, третья – тёплая, без шапки.)

А ещё ведь осень бывает, и зима, и весна.

Была зима смертей. Потом зима лености и пустоты. Следом зима предчувствий. (Первая – промозглая, вторую не заметил, третья – тёплая, без шапки.)

Осень учения случалась, осень брожения, осень разочарования.

Впрочем, темы могут повторяться в разных временах года. Случалось и лето смертей, и осень лености бывала.

А весну я никогда не любил.

Совпало так, что на те летние месяцы пришлось много алкоголя.

Им замечательно легко было пользоваться тогда: алкоголь приходил кстати, потреблялся весело и неприметно покидал тело во время крепкого сна, почти не одаривая утренней ломкой и дурнотой.

Утром было приятно просыпаться и видеть много света. Казался вкусным дым бессчётных вчерашних сигарет: мы снова все вместе курили в той комнате, где я замертво пал восемь часов назад.

Я люблю запах вчерашнего молодого пьянства; я даже нахожу это эстетичным: когда из-под простыни встаёт вполне себе свежий человек и бежит под душ, внутренне ухмыляясь себе, вчерашнему.

Силы сердца казались в то лето бесконечными, сердце брало любую высоту, не садилось в чёрном болоте, не зарывалось в жирной колее. Выбиралось отовсюду, только брызги из-под колеса, и снова бодро гудит.

Было правило: не пить до двух часов дня. Иногда, в качестве исключения, позволял себе не пить только до полудня. Проснувшись утром, я всегда с лёгкостью определял, когда начну своё путешествие. Но в любом случае слово держал неукоснительно: либо с двух, либо с двенадцати, но не минутой раньше.

Помню эти попытки отвлечь себя, когда на часовой стрелке без четверти двенадцать, без двадцати минут… без семнадцати… чёрт. Как долго.

Похмеляться нужно в кафе. Если у вас нет денег на то, чтобы похмелиться в чистом кафе, – не пейте вообще, вы конченый человек. Кафе хорошо тем, что позволяет уйти; из квартиры, похмелившись, выйти сложнее; а если выйдешь – то пойдёшь во все стороны сразу, дурак дураком.

Без трёх минут двенадцать я, почти свежий и с чистыми глазами, заходил в кафе, заказывал себе пятьдесят граммов водки и пятьсот граммов светлого пива.

Я садился всегда на высокий табурет напротив бармена; лучше, если бармен – женщина, но и мужчина приемлем. Нельзя пить с пустой стеной и тем более в тишине, это ещё одно правило, даже два правила, которые нельзя нарушать.

(А водку с пивом пить можно, в этом нет ничего дурного.)

Бармен передвигался на быстрых ногах, никому не улыбаясь – в России бармены не улыбаются, они уже с утра уставшие.

Я смотрел на него иронично: он работает, а я ещё нет. Я ждал, когда мозг мой получит животворящий солнечный удар, и всё начнётся снова, ещё лучше, чем вчера.

Выход из похмелья – чудо, которое можно повторять и повторять, и оно всегда удивляет; ощущения совсем не притупляются. Это, наверное, подобно выходу из пике. Гул в голове нарастает, тупая земля всё ближе, настигает дурнота, и вдруг – рывок, глаза на секунду смежаются, голова запрокидывается, в горло проникает жидкость, и вот уже небо перед тобой, просторы и голубизна.

Я вышел из пике и двинул на вокзал встречать героя рок-н-ролла.

Мы не были знакомы раньше, но изображение его курчавой башки украшало мою подростковую комнату в давние времена, половину моей жизни назад.

Подростком я и представить себя не мог рядом с ним и подобными ему: к чему героям рок-н-ролла нелепый юноша из провинции? Впрочем, и мне они незачем были: музыки вполне хватало для общения.

Тот самый, кого я встречал сегодня, с курчавой башкой, был одним из, пожалуй, трёх самых буйных, самых славных в свои времена рок-н-ролльных героев. В те годы злое лицо его отливало чёрной бронзой, а в голосе возможно было различить железный гул несущегося на тебя поезда метро; причём голос звучал настолько мрачно, что казалось: поезд идёт в полной темноте и света больше не будет. С ужасом в подростковых скулах я чувствовал, что вот-вот сейчас, всего через мгновение, меня настигнет стремительная железная морда и раздавит всмятку. Мне едва удавалось спастись до конца песни, но тут начиналась следующая, и вновь было так же радостно и жутко.

Поезд так и не настиг меня, он унёсся в свои гулкие, позабытые тоннели и затерялся на долгие времена. Изредка, по уже совсем другим делам проходя по земле, я вдруг слышал этот железный подземный гул, и сердце ненадолго откликалось нежностью и подростковым эхом: ты всё поешь ещё, мой обожаемый некогда, мой чёрный, курчавый, растерявший, как мне мнилось, звонкую бронзу…

Слава его больше не клокотала в глотке у поперхнувшейся и сплюнувшей под ноги страны.

Два его певчих собрата избрали иные пути. Первый въехал под «Икарус», отчего умер честным и замечательно молодым, а второй, долгое время блуждавший по тонким белым дорожкам, неведомой тёплой звездой был приведён в Гефсиманский сад, переночевал там и остался жить, уверовавший в нечто несравненно большее, чем героин. В обмен за жизнь у него отобрали дар, но он того не заметил.

Я не держал на них зла за то, что они оставили меня: слыша их голоса, я прожил несколько нервных, но полных сладостными надеждами лет – с кем ещё было жить подростку, как не с героями рок-н-ролла. Распечатав красивые рты, они почти десятилетие смотрели на меня со стен, а потом сотни их фотографий вместе с обоями были оборваны со стен моей мамой, пока сын её бродил неведомо где.

Нелепо испытывать обиду на то, что юность не подтверждает надежд. Всё должно быть как раз наоборот: юность обязана самочинно пожирать свои надежды – оттого, что продливший веру в них никогда не исполнит судьбы своей.

У меня отличные отношения с моей юностью, мы не помним друг друга и не вспоминаем никогда; то же самое случилось бы и с героями рок-н-ролла, если б один из них не вернулся ко мне, обретший наконец плоть и даже место в поезде, прибывающем к вокзалу того города, где неизменно счастливый, а в то лето ещё и пьяный, обитал я.

Прозвание ему было Михаил.

Он оказался высок и улыбчив – пожав ему руку, я смотрел на него внимательно и задумчиво: вряд ли можно привыкнуть к тому, что призраки оживают.

Михаил был один, команду свою он не привёз – это оказалось бы слишком дорого.

Едва перевалило за полдень, и солнце уже расходилось, накручивая жар.

– Куда пойдём? – спросил он, поглядывая то на меня, то на небо, то на проводника.

Вид у него был под стать жаре: словно он не бледнолицый герой рок-н-ролла, а гость с юга, породистая помесь казачины и персиянки, презирающий, впрочем, всякое кровное родство.

– Нас ждёт машина, – наконец ответил я, улыбаясь.

Оказывается, с призраками можно даже разговаривать.

В здании вокзала его встретили пять подростков в майках с изображениями курчавой головы. Меня умилил их приём; хотя пятнадцать лет назад таких подростков было бы пять тысяч, и среди них – я, конечно.

Концерт Михаила устраивал мой друг, и на время до начала выступления мы определили героя рок-н-ролла ко мне домой, чтоб не тратиться на гостиницы. Я жил один тогда и спал один: иначе какое может быть пьяное лето. Обременённые женщиной пить не умеют: они не пьют, а мучают женщину. Это очень разные занятия.

Мы ловко прошуршали по городу на красивой чёрной машине, вползли во дворик, похлопали дверьми авто и вот уже топтались в моей прихожей.

Михаил сбросил сумку, порылся в ней и, разыскав нужный пакет, попросил убрать его в холодильник.

– Там котлеты у меня, – сказал он.

– Может быть, выпьем? – предложил я.

– Перед концертом… нет… – ответил Михаил и посетовал на то, что сорвёт голос.

Он вёл себя скромно, передвигался, огромный, под потолок, по квартире, несколько рассеянно оглядываясь, осматриваясь, ничего не касаясь руками. В моей квартире есть картины на стенах и многие пыльные тысячи книг – но звезда рок-н-ролла, с почтением пройдя мимо всего этого ласкающего моё сердце роскошества, не зацепился взглядом ни за единый корешок, ни за один рисунок.

Мы сели за стол и выпили чаю; конечно же, я ещё раз предложил водки, или спирта, или коньяка – но все отказались, и я выпил спирта один. И ещё раз, разбавив немного тёплой водой: холодной и кипячёной не было.

Михаил искоса проследил движения моих рук и кадыка.

Мы поговорили о дороге, музыке, погоде и немного о политике; собрались и отправились смотреть город, проветривать головы – его, недавно снятую с верхней полки купейного вагона, и мою, получившую семидесятиградусный ожог.

Сделали круг по горячим асфальтам; церкви и стелы оставили Михаила равнодушным; было безветренно; потом – нежданный – посыпался кислый дождик, и мы забежали в кафе.

Меня всё время не покидало одно странное ощущение, которое я не умел сформулировать тогда и не могу сейчас: как он здесь оказался, Михаил, отчего я сижу рядом, зачем он ест салат и огурцы в нём и пьёт кофе затем.

«А что ему ещё делать?» – спрашивал себя.

Назад Дальше