Мы немного поспали на бережку и, очнувшись, потрепали дальше вдоль реки, а иногда по реке, потому что не хотелось в зарослях путаться.
На мои докучливые вопросы о вчерашней суматохе братик отмалчивался или отнекивался с таким лицом, что я видел наверняка: ничего говорить в ближайшее время не станет. Выжидал час, теребил братика снова, и опять безответно. Потом мне и самому надоело всё это.
Мы добрались к вечеру, осунувшиеся за два дня, но сразу запылавшие радостными, расцарапанными щеками, едва увидели человеческое жилье.
– Только не говори мне, что в этой деревне живут маньяки, я больше не пойду в лес, – заранее готовил братика я.
– В этой деревне живет мой кореш. Вон его дом, – ответил братик спокойно.
Кореш встретил братика молча, обнял его, провёл нас в дом.
– А чего морды какие? – спросил он удивлённо. – С дерева оба упали? Шишек хотели нарвать?
– Что-то вроде того, – ответил братик и представил меня.
Я протянул руку, её пожали с добрым чувством.
Получив просторные, залатанные, но сухие рубахи и штаны, мы переоделись, и, радостно суетясь, сели за стол. Там уже была картошка, сало и небрежно порезанные огурцы. Кореш вынес из-под стола на белый свет бутылку, она глянула виновато и покачала жидкостью приветливо.
– Ну что, Валёк, как живёшь? – спросил хозяин.
– Слушай, у меня сначала вопрос к тебе, – ответил братик. – Ты… ты тогда верно всё говорил про деревню, которая в одном дне пути от ваших мест вверх по реке? Не сбрехнул ничего?
Кореш помолчал, разглядывая нас с новым интересом.
– О, братки дурные… – сказал он негромко. – Были там?
Пацанами, двадцать лет назад, кореш братика, тогда ещё совсем зелёный, полтора метра высотой, и один его деревенский дружок уплыли в юношеской дурной забаве на хилой лодчонке непростительно далеко – сами не помнят, как догребли до соседнего, далёкого селения. Прихваченные с собою яблоки пожрали давно, пойманную рыбку съели без соли в обед, костерок разведя. Увидели жильё и обрадовались терпкой пацанячьей радостью.
Решили пойти молочка попросить, но вскоре раздумали.
У кореша тогда уже были наклонности вполне очевидные: брать чужое, когда только можно, и пользоваться этим в своё удовольствие. Только в родной деревне его уже не в первый раз находили и наказывали нещадно: родной отец больше всех старался, не один кнут испортил.
А тут деревня чужая, посему кореш предложил лодку припрятать, а самим пойти поискать чего любопытного.
Решили, что пожрать в огородах нарвут, там же картошки в дорожку накопают, ну и, если будет везение, какую-нибудь важную вещицу без спросу прихватят.
Доползли до крайнего двора, но тот показался худым и неприветливым. В следующем собака надрывалась неведомо на кого. Третий глянулся, и пацаны выбрали себе ближнюю постройку: крепкую, но, судя по виду, для жилья не предназначенную.
Отломали в заборе доску, влезли, узкорёбрые, в образовавшуюся прощелину. Дверь в постройке оказалась неприкрытой, так туда и попали.
Качалась в солнечном свете тяжёлая пыль. Пахло дурнотно и крепко. Косы висели у потолка. Вилы, вниз черенками, топорщились у стенки. Лодка старая стояла на боку. Удила со спутанными лесками были свалены в углу. Тазы какие-то ржавые повсюду, печка с кривой трубой, а в дальнем конце – бреденёк старый и дырявый, давно им, видно, не пользовались.
– А это что за херня, – пнул кореш прикрытый рогожей то ли куль, то ли ещё что, в полутьме было не разглядеть толком.
Присел, рогожу приподнял и увидел мёртвого мужика с перерезанным горлом. Глаза раскрыты, рот раскрыт, и глотка – хоть ладонь запускай.
Дружок тоже подошёл глянуть, и упал на задницу, и был готов заорать, но кореш ему несколько раз кулаком засадил в бок и слегка отрезвил.
Тут во дворе зашумели, пацаны кинулись к щелям постройки, смотреть, кто там, и увидели, судя по всему, хозяйку. Она спокойно прошла мимо. Из иной, малой, сарайки вынесла зерна в тарелке, курам насыпала – те сбежались сразу же.
Следом муж появился, сказал хозяйке что-то, она кивнула и снова в малую сарайку ушла. Дверь за ней захлопнулась, а муж со двора исчез неприметно – в щель не разглядеть было толком, куда делся.
Тут пацаны и вылезли разом, кур спугнув и петуха растревожив. Оставили каждый в прощелине забора по лоскуту кожи с юных рёбер. Хотели ползти поначалу, но не сдержались и замелькали пятками до самой реки. Кинулись в лодку и погребли как припадочные до самого дома.
– От страха чуть не выли, – усмехнулся нам корешок и подцепил последнюю картошечку со сковородки.
– Неделю таился, – добавил он. – Потом не сдержался и отцу рассказал, что видел. Отец меня часто бил, но в тот раз я подумал, что не выживу.
Сознание потерял. Очнулся – мать стоит неподалёку и тоже бровью не ведёт. Меня водичкой полили, приподняли, и тут дед папашу сменил. Поленом херачил прямо по спине.
В общем, когда оклемался, мне сказали, что про соседнюю деревню нужно забыть. В двух словах объяснили, отчего так, и всё. Об остальном я сам позже понемногу догадался.
Мы с братиком молчали, ожидая продолжения: я с внутренним, неясным ещё раздражением, а братик с крепким любопытством.
– Деревня та во всей округе зовётся Воры́, – продолжил кореш. – А на карте прозвание её – Тихое. Она, правда, не на всех картах есть. Туда никто не ходит никогда, и даже толковой дороги к Ворам нет. При Советах не построили, а сейчас и не надо никому. К нашей деревне дорога уже заросла, что уж про них говорить. Наши деревенские на тракторе ездят по делам. А Воры – на лошадях, по своим тропинкам. У станционного магазина их встречают порой: кто-то из них приезжает за продуктами и берёт без очереди всегда, никто не перечит… И пенсии они по доверенности получают на все дворы сразу – в райцентре.
Наша деревня к Ворам самая близкая. Остальные – дальше. Но вообще о них здесь все знают, только никто не говорит вслух – так сложилось. Вроде как дурная примета. К смерти – поминать их.
Я слышал когда-то, что они тут уже лет… не знаю… сто, что ли… или двести живут. Это каторжный поселок, каторжане они бывшие. Пришли в своё время и поселились. И жили только дурными делами. А сейчас, наверное, уже и породнились все – они ж никогда с других деревень людей не принимали. Много их там теперь? Тридцать дворов, да? А раньше, дед нашёптывал мне как-то, побольше было. Церковь они не строили никогда; не знаю, кому они молились и молятся… Ну, ты знаешь, Валёк, кровавая порука крепче попа держит…
Братик медленно и несколько раз кивнул головой, раздумчивый и тихий.
– В другие времена здесь часто люди пропадали, – рассказал кореш. – В большую войну у нас находили зарезанных баб в ограбленных домах: и все на Воров кивали, когда говорили друг с другом; но если милиционеры являлись, сразу замолкали. Власти тогда всё равно о чём-то прознали и единственный раз к Ворам направили военную экспедицию. Каких-то мужиков оттуда забрали на фронт, но многие, говорят, попрятались в лесу, как волки. Короче, чуть ли не одни бабы и были в деревне. Не пожгли их тогда, а надо бы… так и живут теперь.
А в последние годы редко о них вспоминают… Лет семь назад по реке сплавлялась целая семья – вот тогда пропали три человека, так и не нашли. И года три тому – грибники сгинули, тоже втроём. Здесь уверены, что это Воры всё. Уверены и молчат. Участковый местный, который меня повязал, – он там ни разу в жизни не был… А может, и был, чёрт его знает…
– А может, это чепуха всё, – в тон корешу добавил я, ошалевший от всего этого несусветного рассказа.
– А может быть, и так! – неожиданно поддержал меня кореш и даже хлопнул по плечу, вполне дружелюбно. – Я там тоже давно не был, – добавил он и засмеялся.
Мы вышли покурить, и вокруг была нежная ночь, и комарья мало – в августе его всегда меньше, а то бы нас обескровили в лесу.
На другой день мы побродили с бреденьком, братик с корешом помахали удочками, я повалялся в песке, он воистину, как и заказано было, оказался горячим, белым и ласковым.
К вечеру, пожарив свежей рыбки, мы от души напились и много говорили, как я и предполагал, за тюрьму. Вернее, они говорили, а я слушал – но рассказы были забавны, и оттого все мы хохотали до изнеможения, особенно я. О Ворах забыли напрочь – по крайней мере больше вслух не вспоминали.
Следующим ранним, сырым и полутёмным ещё утром кореш договорился с соседом, и нас на тракторе, за несколько купюр, домчали, терзая кишки, до самой станции. Обнялись с корешком и расстались ещё до прихода электрички: трактористу надо было на работу, и так не раньше полдня ему предстояло вернуться.
Станция была неожиданно многолюдна. Поразмыслив, мы вспомнили с братиком, что сегодня понедельник: люд из местных деревень отправлялся в город немножко подзаработать кто где.
Несколько человек у платформы торговали молочком, ягодой, грибками, яблочками, свежей рыбкой – всё это, понятное дело, выставлялось для тех, кто проезжает мимо на электричке из одного города в другой; местных таким добром было не удивить.
Несколько человек у платформы торговали молочком, ягодой, грибками, яблочками, свежей рыбкой – всё это, понятное дело, выставлялось для тех, кто проезжает мимо на электричке из одного города в другой; местных таким добром было не удивить.
– Купим мамке ягод, что ли, – предложил братик. – Тут дёшево всё, наверно.
Мы пошли на яркий запах лесной ягоды и, порадовавшись виду её, поискали глазами продавца, он стоял неподалёку – тот самый дед, у которого мы ночевали.
Я признал его по костистым рукам, а братик – по каким-то своим приметам, может, и по запаху.
– А вы здесь, голуби? – обрадовался дед. – А я думаю: куда делись, ушли ни свет ни заря. Постеснялись разбудить нас? Хозяйка встала, щей для вас наварила, пошла будить, а там пусто.
Мы молчали, разглядывая деда. У меня взмокли ладони.
– Ягод, что ли, хотите? – улыбался дед, удивляя хорошими зубами. – А я и угостить могу. Вот держите, – и он выдал нам бумажный кулёк, чуть отёкший красным соком.
Я отшатнулся было, но дед ловко подцепил меня, как крюком, костистым пальцем за рукав, притянул к себе и ягоды в руку вложил.
И с другого лукошка, зацепив одной рукой сразу три яблока, братику выдал.
– Спасибо! – сказал я.
– Бог спасёт, Бог спасёт, – отозвался дед.
Глаза его были добры и лучисты. В одном собиралась и никак не могла собраться мутная слезинка, словно старику было смертельно жаль чего-то.
Мы сидели в электричке и держали яблоки и ягоды в ладонях, не решаясь попробовать.
Станция отчалила и уплыла.
– Ну что, съедим по яблочку, – разговелся наконец братик.
Он вытер о рукав одно и дал мне. Вытер второе и надкусил сам. Брызнуло живым из-под зубов.
Убийца и его маленький друг
Мы, ментовский спецназ, стояли в усилении на столичной трассе, втроём: Серёга по кличке Примат, его дружок Гном, ну и я.
Примат недавно купил у срочников пуд патронов и на каждую смену брал с собой пригоршню – как семечки. Загонял в табельный ствол патрон и выискивал, кого бы пристрелить.
Где-то в три ночи, когда машин стало меньше, Примат заметил бродячую собачку, в недобрый свой час пробегавшую наискосок, посвистел ей, она недоверчиво откликнулась, косо, как-то боком попыталась подойти к пахнущим злом и железом людям и, конечно же, сразу словила смертельный ожог в бочину.
Собака не сдохла сразу, а ещё какое-то время визжала так, что наверняка разбудила половину лесных жителей.
Блокпост находился у леса.
Я сплюнул сигарету, вздохнул и пошёл пить чай.
«Наверняка сейчас в башку её добьёт», – подумал я, напрягаясь в ожидании выстрела – хотя стреляли при мне, ну, не знаю, десять тысяч раз, быть может.
Вздрогнул и в этот раз, зато собака умолкла.
Я не сердился на Примата, и собаку мне было вовсе не жаль. Убил и убил – нравится человеку стрелять, что ж такого.
– Хоть бы революция произошла, – сказал Примат как-то.
– Ты серьёзно? – вздрогнул я радостно – я тоже хотел революции.
– А то. Постреляю хоть от души, – ответил он. Спустя секунду я понял, в кого именно он хотел стрелять.
Я и тогда не особенно огорчился. В сущности, Примат мне нравился. Отвратительны тайные маньяки, выдающие себя за людей. Примат был в своей страсти откровенным и не видел в личных предрасположенностях ничего дурного, к тому же он действительно смотрелся хорошим солдатом. Мне иногда думается, что солдаты такие и должны быть, как Примат, – остальные рано или поздно оказываются никуда не годны.
К тому же у него было забавное и даже добродушное чувство юмора – собственно, только это мне в мужчинах и мило: умение быть мужественными и весёлыми, остальные таланты волнуют куда меньше.
На своё погоняло Примат, как правило, не обижался, особенно после того, как я объяснил ему, что изначально приматами считали и людей, и обезьян, и австралийского ленивца.
У самого Примата, впрочем, было другое объяснение: он утверждал, что все остальные бойцы отряда произошли именно от него.
– Я праотец ваш, обезьяны бесхвостые, – говорил Примат и заразительно смеялся.
Ну а Гном, хохмя, выдавал себя за отца Примата, хотя был меньше его примерно в три раза.
Примат весил килограммов сто двадцать, ломал в борьбе на руках всех наших бойцов; лично я даже не решился состязаться с ним. На рукопашке его вообще не вызывали на ковёр после того, как он сломал ребро одному бойцу, а другому повредил что-то в голове в первые же мгновения поединка.
Пока Гном не пришёл в отряд, Примат ни с кем особенно не общался: тягал себе железо да похохатывал, со всеми равно приветливый.
А с Гномом они задружились.
Гном был самым маленьким в отряде, и на кой его взяли, я так и не понял: у нас было несколько невысоких пацанов, но за каждого из них можно было легко по три амбала отдать. А Гном и был гном: и ручки у него были тонкие, и грудная клетка, как скворечник.
Я смотрел на него не то чтоб косо, скорее вообще не фиксировал, что он появился среди нас. А ему, вроде, было всё равно; или Гном умело не подавал виду. Но потом, за перекуром, мы разговорились, и выяснилось, что от Гнома недавно ушла жена. Она детдомовская была и нигде подолгу обитать не умела, в том числе и в замужестве. Зато осталась шестилетняя дочь, и с недавних пор они так и жили: отец с девчонкой, вдвоём. Благо мать Гнома ютилась в соседнем домике и забегала покормить малолеточку, когда оставленный женою сынок уходил на работу.
Рассказывая, Гном не кичился своей судьбою и тоску тоже не нагонял, разве что затягивался сигаретой так глубоко, словно желал убить всю её разом. Разом не получалось, но к пятой затяжке сигарету можно было уже бычковать.
Я проникся к нему доброжелательным чувством. И потом уже с неизменным интересом смотрел на эту пару – Примата и Гнома: они и пожрать, и посмолить, и чуть ли не отлить ходили вместе; а вскоре ещё приспособились, катаясь на машине, распутных девок цеплять, хоть одну на двоих, хоть сразу полный салон забивали, так что не пересчитать было визжащих и хохочущих; даром что у Примата была молодая и дородная жена.
Примат, несмотря на своё прозвище, лицо имел белое, большое, безволосое, с чертами немного оплывшими; хотя когда он улыбался – всё обретало свои места: и нос становился нагляднее, и глаза смотрели внимательно, и кадык ярко торчал, а рот был полон больших и жёлтых зубов, которые стояли твёрдо и упрямо.
У Гнома тоже бороды не было, зато наблюдались усики, тонкие, офицерские. И вообще всё на лице его было маленьким, словно у странной, мужской, усатой куклы. А если Гном смеялся, черты лица его вообще было не разобрать, они сразу будто перемешивались и перепутывались, глаза куда-то уходили, и рот суетился повсюду, пересыпая мелкими зубками.
Кровожадным, как Примат, Гном не казался, по всему было видно: сам он убивать никого не собирается, но на забавы своего большого друга смотрит с интересом, словно обдумывая что-то, то с одной стороны подходя, то с третьей.
Я услышал их возбуждённые голоса на улице и вышел из блокпоста.
– Порешили пса? – спросил.
– Суку, – ответил Примат довольно.
Он достал ствол, снял с предохранителя, поставил в упор к деревянному, шириной в хорошую берёзку, стояку крыльца и снова выстрелил.
– Смотри-ка ты, – сказал, осматривая стояк. – Не пробил. Гном, встань с той стороны, я ещё раз попробую?
– А ты ладошку приложи и на себе попробуй! – засмеялся, пересыпая зубками, Гном.
Примат приложил ладонь к дереву, и в мгновение, пока я не успел из суеверного ужаса сказать хоть что-нибудь, выстрелил ещё раз – направив ствол с другой стороны, как раз напротив своей огромной лапы. Я не видел, дрогнула в момент выстрела его рука или нет, потому что непроизвольно зажмурился. Когда раскрыл глаза, Примат медленно снял ладонь со стояка и посмотрел на неё, поднеся к самым глазам. Она оказалась бела и чиста.
Утром на базе нас встретила жена Примата. Лицо её было нежно, влажно и сонно, как цветок после дождя. Она много плакала и не спала.
– Ты где был? – задала она глупый вопрос мужу, подойдя к нему на расстояние удара. Они славно смотрелись друг с другом: большие и голенастые, хоть паши на обоих.
– На рыбалке, не видишь? – сказал он, хмыкнув и хлопнув по кобуре.
Жена его снова заплакала и, приметив Гнома, почти крикнула:
– И этот ещё здесь. Из-за него всё!
Гном обошёл молодую женщину стороной с лицом настолько напряжённым, что оно стало ещё меньше, размером с кулак Примата.
– С ума, что ли, сошла? – спросил Примат равнодушно. – Тебе чего не нравится? Что я на работу хожу?
– Ещё и в Чечню собрался, гадина, – сказала жена, не ответив.
Примат пожал плечами и пошёл сдавать оружие.
– Ты хоть ему скажи что-нибудь! – сказала мне она.
– Что сказать?
Я понимал, что она его дико и не без основания ревновала, вот даже не верила, что он на работу ходит, а не по девкам; но последнее её слово было всё-таки за Чечню. «При чём тут Чечня?» – подумал я; потому и ответил вопросом на вопрос.