В ушах, в подбородках, в бровях и в носах их блестели индевеющие серьги и шурупы.
Двое молодых людей непонятного пола целовались, сидя прямо на асфальте, в снегу. Одеты они были в одинаковые, почти чёрные от разнообразно налипшей, давно высохшей грязи брюки.
Наконец молодые люди оторвались друг от друга. Оба оказались парнями, оба были небриты, только у одного были чуть подкрашены глаза, а у второго – нет.
Я отвернулся и поспешил дальше. Ненакрашенным был сын Юрия, я его узнал.
Подходя к своему дому, я уже догадывался, что простыл. Меня поколачивало, и в голове стлался осклизлый туман, и кто-то всё норовил присосаться к моим соскам то ли холодным, то ли горячим, то ли сразу холодным и горячим ртом.
Впереди меня шли Нина и дочь. Нина поддерживала её, а та ставила ноги так, словно попала на болото и каждую секунду боится попасть в трясину.
Я обогнал их, скользя и разъезжаясь ногами по ледяной грязи.
Возле нашего дома стояла вишнёвая «девятка». Дверь в подъезд была почему-то открыта, а внутри раздавались совсем незнакомые и грубые голоса.
Студентов из их квартиры выволакивали люди в форме.
Я впервые увидел воочию чёрта и бедолагу, так что поначалу не разобрался, кто из них кто. Они оказались совсем не похожи на мысленно раскрашенных мной персонажей.
Один был рыжий и сутулый, а второй вообще бритый и крепкий, хоть и со впавшими, почерневшими глазами.
Ожидая услышать, когда бритый заговорит голосом чёрта, я вдруг услышал, как знакомым, недобрым баском начал ругаться рыжий:
– За что вы меня тащите, ау? – спрашивал он у своих конвоиров.
– «Хранение», есть такая статья, – отвечал ему один служивый с готовностью, легонько подталкивая рыжего в плечо.
– Я ж вам объясняю: я не употребляю наркотики. Никогда не употреблял!
– Не употребляешь, а в матраце прячешь, – терпеливо объяснял ему человек в форме.
– Нет, ты всё-таки гнида, – рыжий обернулся к бритому. – Как же ты, обдолбанный мозг, догадался спрятать свою отраву ко мне?
– Да пошёл ты, – прогнусил равнодушно бритый. – Вляпался – меня не тяни. Я вообще не в курсах.
– Это не ты нас стуканул, сосед? – спросил рыжий чёрт, увидев меня, медленно поднимавшегося наверх.
– Откуда ты меня знаешь? – почему-то поинтересовался я вместо ответа, но рыжего уже столкнули дальше, и он, не успев ничего сказать, засеменил по ступенькам.
На первом этаже навстречу задержанным студентам и их конвоирам попались Нина с дочерью. Дочь, казалось, вообще не замечала ничего, а просто шла в своём аду то по скользкой поверхности на улице, то вверх по ступеням подъезда.
– Ты, хорош со всеми трепаться! – сказали рыжему чёрту, когда он встретил женщин, и, кажется, теперь уже ударили всерьёз.
Я и не понял, стоя сверху, с кем он пытался заговорить: с Ниной, с дочерью её…
Грохнула железная парадная дверь – и всё стихло.
Из квартиры студентов шла тишина, замешанная на недавнем уходе людей: там ещё гуляли сквозняки, и нанесённые извне чужие запахи никак не могли понять, где им, в чём раствориться.
Из моей квартиры шла привычная тишина, в которую я входил, как ключ в скважину, сразу закрываясь изнутри на все обороты и пропадая бесследно.
Из квартиры Нины и её дочери шла тишина тягостная и нудная, как зубная боль в несколько ночей длиной.
А в квартире преподавателя молчали так, словно живых людей там не было вообще.
Постояв минуту, прислушиваясь к разным видам тишины, я неожиданно подумал, что надо бы всё объяснить этим в форме: они ведь задержали и увели ни в чём не повинного рыжего чёрта!
Но на улице не было уже никого. На следы уехавшей «девятки» нападало столько снега, что они стали почти неразличимы.Колёса
И вот я очутился на кладбище. Однажды был в гостях у своего знакомого дурака. Общались попусту, смотрели в телевизор, он изнывал от желания хоть как-то себя развлечь, я лежал на его прокисшем диване.
Дело было в общаге на пятом этаже.
Тут в неприкрытую, в пинках и пятнах, дверь влез котёнок мерзкого вида, как будто всю жизнь обитал в помойном ведре.
На него мой знакомый и обратил своё дурацкое внимание.
– Это ты, зассанец, – поприветствовал пискнувшее животное и взял в руку, разглядывая неприязненно.
Мы только что курили, отплёвываясь в осеннюю сырь, и окно было открыто.
Когда я отвлёкся от телевизора, котёнок уже висел, цепляясь лапками за подоконник, собирая кривыми коготками белые отколупки краски. Удивительно было, что зверёк не издавал ни единого звука, сползая в своё кошачье небытие.
Вспомнил некстати, что у какого-то поэта на том свете пахнет мышами. Нашему котёнку понравилось бы, если так. Но, кажется, ни черта там не пахнет.
Дурак мой заворожённо смотрел на котёнка.
В какую-то секунду котёнок вдруг зацепился из последних своих сил за невидимую щербину подоконника и недвижимо завис, тараща глаза.
Дурак сделал легчайшее движение указательным пальцем – так касаются колокольчика или рюмки, желая услышать тонкий звук, – и ударил котёнка по зацепившемуся коготку.
Когда я спустился вниз, впервые назвав дурака его навек настоящим именем, котёнок лежал на лавке, успокоенный и мягкий. Задние лапы его свисали с лавки, как тряпичные.
Так и меня ударили, легчайшим движением, по коготку.
Зато у меня были весёлые друзья.
Вадя, красивый, улыбчивый блондин, глаза в рваных прожилках начинающего, но уже неповоротного алкоголика. Вова, самый здоровый из нас, гогочущий, мясной, большое красное лицо.
Это была самая поэтичная зима из встреченных мной в жизни.
Я тогда наконец бросил писать стихи и больше никогда впредь всерьёз этим не занимался, уволился с одной работы, не попал на другую, потом меня, говорю, ударили по коготку, и я обнаружил себя в могиле.
– Ну ты вылезешь, член обезьяний? – звал меня Вова, стоя сверху. Из-под ног его сыпались в могилу земля и грязный снег.
Я перехватил лопату и замахнулся с честным намерением ударить Вовку по ноге как можно больнее, а желательно сломать её. Вовка, гогоча, отпрыгнул, в одной руке его была бутылка водки, в другой стакан.
– Нет, ты будешь пить или нет? – спросил он, обходя вырытую могилу стороной, выдерживая расстояние в длину моей лопаты.
– Хули ты спрашиваешь, Вова.
– Так вылезай.
– Я здесь выпью.
Вова, проследив, чтоб я поставил лопату в угол, присел возле четырехугольной ямы. Подал мне высокий стакан, налитый до половины.
Рядом с Вовой присел на корточки Вадик, привычно улыбаясь честной, ласковой улыбкой.
Мы чокнулись – парням пришлось чуть наклониться ко мне, а я поднял свой стакан навстречу им, словно приветствуя.
Я стоял без шапки, потный, довольный, в чёрной, или скорей рыжей, яме, вырытой посреди белого снега. Снег лежал на невнятных тропках, на памятниках и железных оградах, на могилах и растрёпанных венках.
Вова протянул мне кусок хлеба и ломоть колбасы.
Как вкусно, боже мой. Засыпьте меня прямо сейчас, я знаю, что такое счастье.
Вова развернулся, чтобы ещё принести закуси, и всё-таки получил по заду совком лопаты.
– Ах ты, червь земляной! – закричал он весело и мстить не стал.
Вадик тоже смеялся. Во рту его виднелся белый непрожёванный хлеб, и это казалось мне красивым. У Вадика были замечательные, крепкие, белые зубы – и в зубах белый мякиш.
– Давай заканчивать, поехали за гробом, – сказал Вова. – Кто там у нас сегодня? Бабка?Делая скорбные лица, мы вошли в квартиру.
Ещё в подъезде мы перестали разговаривать, чтобы хоть как-то себя угомонить. Иначе ввалились бы к покойнику потные, в розовых пятнах юного забубённого здоровья и двух на троих бутылок водки, зубы скачут, и в зубах клокочет гогот дурной.
Тихие, вдоль стен бродили родственники; женщины – в чёрных платках, мужчины – в верхней одежде. Не находя себе дела, мужики каждые десять минут выходили курить в подъезд.
– Выносить? – спросили нас, словно мы были главные в этом доме.
– Да, – ответил я.
– Помочь вам?
– Нет, мы сами.
До недавних пор я по лестницам подъездов перетаскивал только шкафы. Теперь выяснил, что гроб ничем, в сущности, от мебели не отличается. Только его переворачивать нельзя.
Вова всегда шёл первым и нёс узкий конец, ноги. Мы с Вадей топорщились сзади.
За нами медленно ступали несколько родственников или близких. На их тёмных лицах отражалась уверенность, что мы вот-вот уроним гроб.
Но мы свершали своё дело бодро и почти легко.
У подъезда поставили гроб на табуретки. Выдохнули втроём.
– Не сфотографируешь бабушку? – спросил меня кто-то.
– Запросто, – ответил я, ещё не переведя дыхание, как обычно удивляясь, на кой чёрт людям нужны изображения покойников. И куда они их, на стену вешают? «Видите, детки, это ваша бабушка». Или вклеивают в альбом. «Вот мы на пляже, вот у соседей на даче, а это, значит, похороны… Я тут плохо получилась, не смотри».
Мгновенный снимок я положил в карман, чтоб проявился, не зацепив зимнего солнышка и слабого снежка.
Подъехал автобус, вышел водитель, раскрыл задние ворота своей колымаги.
Родственники куда-то убрели, даже тот, кто просил меня сделать снимок.
– Ну, чего, грузитесь, – предложил водила.
Вадя пожал плечами: он опять улыбался.
– Слушай, давай загрузимся, пока нет никого, – предложил мне Вова. – У меня уже ноги замёрзли. А то выйдут… будут топтаться тут…
Родственники вышли прощаться действительно не ранее чем через четверть часа, а бабушка уже была в автобусе.
К тому времени мы успели поругаться с водителем, требуя у него включить печку; он смотрел на нас как на придурков и не включал.
– Не скучай, бабка, сейчас поедем, – вполне серьёзно говорил я, но моих дурных братьев, притоптывавших ледяными ногами в окаменевших от мороза ботинках, это несказанно смешило.
– Что ж, и проститься нам не дадут? – сказал слезливый женский голос. Вслед за голосом открылась дверь, и мы увидели маленькое заплаканное лицо, едва видное в чёрных кружевах, настолько многочисленных, что уже неприличных.
– Нам опять её на улицу вынести? – нагло спросил Вова.
– Да чего уж… – ответила женщина.
К нам заскочил какой-то мужик, видимо, очень довольный, что гроб вытаскивать не стали.
– Замёрзли, пацаны? – спросил приветливо.
– А то…
Вот чего я никогда понять не могу, так это речей у могилы. Стоишь с лопатой и бесишься: так бы и перепоясал говорящего дурака, чтоб он осыпался, сука, в рыжую яму. Стыдно людей слушать, откуда в них столько глупости.
Забивать гробовые крышки длинными, надёжными гвоздями я тоже отчего-то не люблю; но, скорей, просто потому, что у меня это не получается так же ловко, как у Вовы. Он вгоняет гвоздь с трёх ударов – красиво работает…
Опускать гроб куда больший интерес: что-то в этом есть от детских игр, от кропотливых, юных, бессмысленных забав. В этом деле нам всегда помогает кто-то из мужиков, пришедших проститься: потому что нужны не три, а четыре человека.
А засыпа́ть и вовсе весело… Скинем куртки, по красивым нашим лицам стекает радостный, спорый пот, взлетают лопаты. Сначала громко, ударяясь о дерево, а потом глухо падает земля. Всё глуше и глуше. И вот уже остаётся мягкий холмик, и всю свою утреннюю над промёрзлой землёй работу мы свели на нет.
Здесь остаётся время хорошо покурить, пока все неспешно расходятся. Мы курим, слизывая с губ замерзающую солёную влагу. Сейчас нас отвезут на поминки, в какое-нибудь затрапезное кафе, и мы напьёмся.
Мы всегда рады, что сажают нас куда-нибудь с краю, а лучше за отдельный стол.
Я люблю дешёвые кафе, их сырой запах, словно там круглые сутки варится суп и в супе плавают уставшие овощи, чахлый картофель, расслабленная морковь, и кажется, в числе иного ещё случайный халат поварихи, если не весь, то хотя бы карман…
В дешёвых кафе тёмные оконца, на них потные изразцы, и подоконники грязны. Стулья, когда их отодвигаешь, издают гадкий визг по битым квадратам плитки, и столы раскачиваются, поливая себя компотом. У нас на столе компот, мне он не нравится, но я его выпью.
Сначала мы ведём себя тихо, съедаем всё быстро, поэтому новые блюда начинают разносить с нашего стола. Он всегда пустой, наш стол, через две минуты на нём нет даже горчицы, её Вова выскреб своими тяжёлыми, потрескавшимися пальцами; только серая соль комками осталась в солонке. Соль насы́пали бы на хлеб, но хлеб мы съели, едва рассевшись.
Через полчаса поминки становятся шумны, и нас уже никто не слышит и не видит. Иногда только кто-нибудь подсядет, скажет, что хорошая бабушка была. И мы выпьем с ним не чокаясь, хотя он норовит боднуть наши стаканы своим. Не привык ещё, у него это, быть может, первая бабушка, а у нас уже никто не вспомнит какая.
Вова, наглая его морда, сходив отлить, уже разузнал, где стоят ящики с водкой, числом два, и ухватил там бутылку без спроса – нам долго не подносят, а еды ещё много, насытив первый голод, мы начинаем расходовать её бережно.
Только поняв, что родные уже значительно поредели, а наши юные, непотребно весёлые голоса слишком громко звучат в опустевшем зале кафе, мы догадываемся, что надо собираться.
Глотаем пищу, засовываем надкусанный пирожок в карман, новую бутылку, разлив чуть не по целому стакану, выпиваем залпом и выбегаем на улицу, остудить горячие головы.
Курим, толкаемся, вглядываемся друг в друга нежно. Каждый не желает расходиться и ждёт, что события сами по себе примут какой-нибудь удивительный оборот.
– По домам пойдём или что? – спрашивает Вова, и я слышу в его голосе лукавство.
– Неохота пока, – отвечает Вадя, показывая, как приветливый конь, белые зубы.
И тут Вова достаёт из-за пазухи бутылку.
– Своровал, гадина! – смеюсь я. – Обокрал старушку, студент!
– Сам ты студент, – отвечает Вова весело; его слова не лишены уважения. Меня в нашей компании почитают за самого умного, хотя образование у меня такое же: скучная школа и «тройки» в аттестате.
Нам нужно найти себе место, и мы начинаем своё кружение по городу, всё меньше ощущая сырость в ногах и ледяные сквозняки, всё больше раскрывая воротники, задирая шапки, ртами снег ловя.
Мы не застали дома случайно помянутого дружка Вовы, то ли Вади, который вряд ли порадовался бы нам, но приютил бы на час; Вадина, то ли Вовина, тётка погнала нас, не открыв дверь; а шалавая подруга и Вади и Вовы, как выяснилось, съехала.
– Куда? – спросили мы у глазка.
– В деревню свою, – ответили нам из-за двери. – Из-за таких, как вы, коблов её из техникума выгнали…
Мужчина, сказавший нам это, ушлёпал тапками в глубь квартиры, не попрощавшись.
Вова позвонил ещё раз и, дождавшись ответа, склонил красное лицо к глазку.
– Сам ты кобел, – произнёс Вова раздельно.
Вряд ли кто-то ещё ждал нас в этом городе, и поэтому мы примостились на ступенях подъезда, расположившись в кружок на корточках: промёрзший бетон ступеней был невыносим, даже если куртка стягивалась к заднице.
Вова извлёк из куртки кусок колбасы, в треть батона, и ровно разрезанную наполовину буханку хлеба.
Настроение вновь расцвело, и сердце побежало.
Торопясь, мы выпили, передавая бутылку друг другу, порвали хлеб на части, по очереди вгрызлись в колбасную мякоть. Прихваченный с поминок пирожок пригодился.
Загоготали, вперебой говоря всякую ересь, вполне достойную стен этого подъезда.
Заворочался в железном замке ключ, и вышел мужик, общавшийся с Вовой.
Вова сидел к нему спиной и не обернулся – он в ту минуту снова тянул из горла и от такого занятия никогда не отвлекался.
– Может, кружку вам дать? – спросил мужик.
– Запить принеси, – попросил Вова сипло, оторвавшись от бутылки, но так и не обернувшись.Я пил уже четвёртый месяц, и делал это ежедневно.
Дома – там, где обитал я, – жили моя мать и сестра с малым ребёнком, разведёнка.
Утром я не поднимался, чтобы не столкнуться с матерью, спешившей на работу. Она всегда оставляла мне на столе готовый завтрак, который я не ел. Не умею есть утром с похмелья.
Лёжа на кровати, мрачный, с раздавленной головой, я гладил руками свой диван и замечал, что лежу без простыни. И одеяло без пододеяльника.
«Опять обоссался…»
Зажмурившись от дурного, до спазмов в мозгу, стыда, я вспоминал, как ночью меня ворочали мать с сестрою, извлекая из-под меня простынь. А потом, с мягким взмахом, моё пьяное тело спрятали под другое, взамен промокшего, покрывало.
Пролежав час или около того, я выходил из комнаты, примечая, как сестра кормит грудью своё чадо, и быстро прятался в ванной. Там я не мылся, нет, я чистил зубы, с ненавистью, но не без любопытства разглядывая себя в зеркале.
«Вот ведь как ты умеешь, – хотелось сказать. – И ничего тебе… И всё тебе ничего».
Это началось в декабре, который был на редкость бесснежным. После того как выпал первый тяжёлый, ноябрьский, липкий снег – всё стихло, стаяло, вновь зачернели дороги и торчали гадкие кусты, худые и окривевшие от презрения к самим себе. Утром лужи покрывались коркой, а снега всё не было.
Помню, тогда ещё сестра вывозила ребёнка в коляске, одев его в сто одёжек и обернув трёмя одеяльцами. Он лежал там, не в силах даже сморщить нос, и дышал хрустким бесснежным морозцем.
Как-то раз я вывозил коляску в подъезд, ещё без ребёнка, которого, вопреки недовольному кряхтенью, одевала сестра.
Нажав кнопку лифта, я вспомнил, что не взял пустышку, хотя сестра только что говорила о том.
Вернулся в квартиру, схватил соску с кроватки и, выскочив в подъезд, увидел, как незнакомый мне мужик, нагнувшись из раскрывшего двери лифта, быстро рылся в нашей коляске. Он подбрасывал пелёнки, ворошился в подушечках и задевал обиженные погремушки.
– Ты что, сука? – спросил я опешившим голосом.
– А чего вы её тут поставили, – ответил он, ощерившись серыми зубами.