Шура даже охнула, руками всплеснула, бросилась было рассматривать книги, но засмеялась и опять принялась хлопотать у стола.
От огня сразу стало тепло и уютно, а я порядком продрогла.
Только теперь я внимательно осмотрелась. Странный это был дом, как и его хозяйка: здесь соседствовали вещи, казалось бы, несовместимые.
Бревенчатая изба была просторна, но состояла из одной-единственной комнаты. Русская печь отделяла «зону» кухни, как сказала бы моя мама. Печь располагалась челом к выходной двери, но я отродясь не видела, чтоб печка стояла не параллельно стенам, а наискосок, будто кто-то сдвинул ее могучим плечом с места да так и оставил.
Чистая желтая скамья, на ней бочонок с водой из колодца и расписной деревянный ковш. Полка для посуды над кухонным столиком, а на полке подлинная русская керамика — глиняные кувшины, блюда, кружки. А некрасивое Шура прятала в старинный узорчатый шкафчик.
В комнате бабушкина отполированная временем прялка, а в углу — телевизор «Славутич», приемник «Сакта». Для книг стеллаж, который Шура заказывала плотнику-односельчанину, — грубоватые полки из сосновых досок, доверху наполненные книгами. Пришвин, Чехов, Паустовский, Толстой, несколько томов Достоевского, Есенин, Твардовский. Много популярных научных книг, брошюры по агротехнике, полеводству, а все остальное — о театре, об актерах…
Вот куда звало ее призвание. Значит, я не ошиблась. Значит, это еще мало — иметь талант… Можно иметь талант и быть моряком или колхозницей… Значит, кроме таланта надо поверить в себя и приложить много, очень много труда — быть целенаправленным. Да, некоторые не могли найти себя сразу и бродили по обочинам дороги, а то и совсем теряли свой путь…
Но при чем тут я, у которой нет никаких талантов? Если я встретила и поняла Александру Скоморохову, значит, это недаром… значит, на мне лежит какая-то обязанность? Долг? Ответственность!..
Даниил тоже ошибся и потерял несколько лет жизни, но он такой сильный, мужественный, настойчивый — он всего добьется. А Шура… Что-то такое с ней случилось, что уничтожило веру в себя, и остались только эти приступы тоски о несбывшемся…
— Иди ужинать, Владя! — позвала меня раскрасневшаяся от огня печи Шура.
На столе дымились разогретые щи со сметаной, жареные бараньи ребрышки, огромные ломти пахучего ржаного хлеба, испеченного на поду, кислое молоко в глиняной бадейке.
Быстро утолив голод, мы уже не торопились, пили чай с медом и разговаривали.
— Будто родня приехала, — радостно произнесла Шура.
— Будто к родным приехала, — одновременно сказала я. Мы обе засмеялись.
— Как живет Сергей Ефимович? — нерешительно спросила Шура. — Значит, еще не забыл меня? Книги шлет по почте и с оказией, письма, а сам не едет: не хочет, знать, видеть меня. Ты, Владенька, не подумай, что я какая разлучница. И в уме у меня не было семью разбивать. Будь ты постарше, я бы тебе подробнее объяснила, как все сложилось у нас. Он ни в чем перед женой не замаран — не изменял ей. Просто пожалел меня в одиночестве моем. Да знаешь ли ты, какой у тебя отец, Владенька? Редкий человек… Душевный! Отзывчивый на людскую беду. Ведь сколько он мне хотел помочь. На завод звал, в общежитие хотел устроить, ведь я бы тогда в самодеятельности могла участвовать… а там глядишь… Все-таки Москва…
— Ну и что же, почему не поехали?
Шура облокотилась о стол, подперла кулачком щеку.
— Зачем мне московский завод… там людей хватит. В колхозе-то руки позарез нужны…
Она чего-то не договаривала.
— Шура, а вы никогда не пытались поступать учиться в какую-нибудь студию или театральную школу?
Шура жгуче покраснела. Зеленые глаза ее сузились.
— Пыталась, Владя… Обсмеяли меня, и все…
— Но почему, по-моему, у вас большой талант…
— Ты правда так думаешь?
— Я уверена в этом. Как могли… и чего тут смешного, не понимаю.
— Деревенщика, вот что смешного. Не могу рассказывать… Не неволь.
— Надо было терпеть, пусть смеются. А что вы читали? Оказывается, Шура приготовила ни мало ни много: монолог Марии Стюарт перед казнью. Произношение у нее было тогда местное. В Рождественском порой вместо «ч» произносят «ц». Много и других особенностей диалекта. Кто-то из комиссии захихикал, и это сразило Шуру: обсмеяли!
— Окончила-то я поначалу только восемь классов, — рассказывала она, — пошла работать в колхоз: братьев надо было в люди выводить. Десятилетку оканчивала уже в вечерней. А пыталась поступать в театральное училище имени Щепкина уже после развода с мужем и смерти ребенка, двадцати трех лет от роду.
— А сколько вам сейчас? Шура усмехнулась безнадежно.
— Мое время прошло, Владенька, мне двадцать семь лет…
— Я не верю, что прошло. И вы сейчас говорите очень правильно — московский выговор.
— Работала над собой… не знаю только, зачем. Читала вслух классиков, слушала радио, телевизор. Пластинки у меня есть. Изучала русский язык. Только это все… Разве что для души.
— Почему же с вашим образованием вас не поставят… ну хоть завклубом?
— Так рук не хватает… Щибря ко мне хорошо относится, теперешний наш председатель. Ставит вот меня бригадиром полеводческой бригады. Отпуск мне дает в феврале. А с марта начну работать бригадиром.
— И куда вы поедете в отпуск?
— Куда ехать? Некуда ехать. По лесу гулять буду, начитаюсь вволю. Мне ведь еще никогда отпуск не давали: сроду работы невпроворот. А Иван Амбросимович все честь честью, как положено по советским законам. Хороший человек. И жена у него хорошая. Он агроном, она — врач. Всю жизнь по деревням мыкаются. А теперь вот он в Рождественском, она в райцентре больницей заведует. Все на свидания друг к другу ездят, как молодые. Так любят друг друга, смотреть на них радостно.
— Шура! У меня есть план….
— Какой?
— Как вам помочь стать артисткой… Растроганно и недоверчиво взглянула на меня Шура.
— Вся в отца. Такая же добрая. Он все хотел помочь… Мне уже нельзя помочь: мое время прошло.
— Шура! Если вы хоть чуточку любите моего отца и меня, не мешайте мне помочь вам. Хорошо? Обещаете?
— На завод работать не пойду.
— Я не зову вас на завод. Зачем он вам? По-моему, вы очень талантливы. Надо, чтоб вас прослушал какой-нибудь хороший режиссер.
— Он и слушать не станет. Колхозница с Оки. Под тридцать лет. Тоже мне — артистка.
— Я знаю, что делать. Только помните, вы обещали мне не мешать.
У Шуры задрожали губы. Она еле сдерживала слезы. Мне она, конечно, не верила. Не важно. Я верила за двоих. Быть этого не может, чтобы в нашей стране погиб ни за что ни про что большой талант. Я в нее верю!
Глава двенадцатая ЧТО ДЕЛАТЬ С ТАЛАНТОМ?
Рано утром мы пошли к Щибре, чтоб застать его дома, и я переговорила с ним.
Шура стояла рядом потупив глаза, постукивая ногой в валенке, показывая всем своим видом, что в этой затее она ни при чем. Она испытывала явную неловкость. А Щибря — вот молодец! — понял меня с первых слов.
— Хотя бы три дня, — сказала я в заключение, — прошу отпустить Александру Прокофьевну только на три дня.
— Могу на все время вашего пребывания здесь — в счет ее отпуска.
Разрешил милый Щибря и записку заведующему клубом написал насчет магнитофона.
По дороге в клуб мы встретили наших ребят, и я сообщила им, чтоб на меня не рассчитывали: есть более важная работа.
Наш бригадир — механик Лавриненко вытаращил глаза.
— Какая это еще работа? Что за самодеятельность. Будешь выпускать стенгазету.
— И без меня выпустят. Повторяю, есть более важное дело. Я уже договорилась с председателем колхоза. Если хочешь, могу объяснить…
Я коротко объяснила.
— Как хочешь, Гусева, влетит тебе от Юрки Савельева. А мы будем помогать по ремонту тракторов.
— Вот молодцы! Пока, ребята!
Трепки мне от Савельева, конечно, не миновать, но это будет в Москве и не раньше как через неделю.
Завклубом, прочтя записку Щибри, выдала нам магнитофон без излишней проволочки.
Все дни моего пребывания в Рождественском мы с Шурой работали до полного изнеможения. Она пела перед магнитофоном свои любимые песни. Я подбирала монологи и диалоги, иногда в полтона подавала ей реплики. О, какая это была Аксинья в «Тихом Доне»! А какой комиссар в «Оптимистической трагедии»! Мы выбрали из этой трагедии самые потрясающие места.
Я ее фотографировала. У меня аппарат «Киев», подарок папы после окончания школы. Я снимала Шуру, пригорюнившуюся за столом, с ухватом у печи, смеющуюся на крыльце, во дворе возле бревенчатой избы, рядом с соседской коровой, на берегу, на улице, в поле среди сугробов снега, в лесу, на реке у- проруби, на кладбище, на дороге, уходящей за горизонт, с курами, с собакой.
Я не просто снимала Шуру, я заставляла ее играть…
Я не знаю, кто из нас больше вымотался — я или Шура. Она-то родилась артисткой, но я-то ведь отнюдь не режиссер и не оператор, а, чтоб победить, мне надлежало быть сейчас и тем и другим.
Неожиданно помог Василек. У преподавателя фиалки был киноаппарат, которым он настолько владел, что далее получил вторую премию на каком-то конкурсе кинолюбителей. И этот физик Валентин Сергеевич согласился снять Шуру в короткометражном фильме. Придумать сценарий он предоставил мне.
Я не спала всю ночь.
Шура исключительно вписывалась в окружающий пейзаж. Надо было и снимать ее на фоне этого пейзажа. Леса, луга, растения и животные — все самое, самое русское. Здесь можно было найти песчаные холмы и глубокие карстовые воронки, живописные озера, ручьи и речки в глухом лесу. Можно было встретить лося, белку, зайца, барсука и даже медведя, только они сейчас спали в своих теплых берлогах. Летом можно увидеть бобров. До самой Каширы тянутся дремучие смешанные леса и сосняки. Пусть это все «играет» на Шуру…
Я не придумала ничего лучшего, как сделать Шуру женой лесника, которого потом убивают браконьеры.
Физик очень увлекся съемкой. Правда, все получалось не так быстро, как мне хотелось. О том, чтобы увезти с собой готовый фильм, не было и речи. Пока нашли парня на роль мужа (здешний зоотехник), пока нашли лесничего (согласился играть математик), пока репетировали, пока начались съемки, мне уже пора было ехать (остальные шефы уехали два дня назад — в пятницу).
Договорились, что киноленту мне вышлют домой, как только она будет готова. Ничего не поделаешь. Во всяком случае, у меня была масса снимков и магнитофонные записи. Физик дал мне порядочный список всяких фото- и кинопринадлежностей, которые я обещала достать в Москве и срочно прислать.
Накануне отъезда Шура повела меня на берег, где она будет «сидеть у тела убитого лесника».
Было очень тепло для конца января — около нуля, но снег в лесу почему-то не таял. Вдоль реки вела укатанная дорога, поэтому мы не взяли лыжи. Нам стало так жарко, что мы даже перчатки сняли.
На Шуре была черная дубленка (испокон веков в Рождественском выделывают такие дубленки, а также катают валенки), красный шерстяной платок и старые валенки. Новые она дала надеть мне. Мы разговаривали по душам. Она не очень верила в мою затею найти режиссера, но все же вся эта сценическая возня подняла у нее дух. Шура вообще была одинока, но она еще страдала от творческого одиночества…
Потом как-то получилось, что я рассказала ей про Ермака, про Даниила и его мать (рассказала и о последнем письме Даниила), про семью Рябининых — ее родственников.
Шура знала всю историю с Зинкой и очень жалела ее. И вот тогда у нас произошел разговор, который мне впоследствии не раз вспоминался.
— А Ермак этот, видно, очень хороший человек, и он любит тебя, — раздумчиво сказала Шура.
— Совсем нет, что ты, Шура!
— Пусть он еще сам не понял этого, но его уже потянуло к тебе. Иначе бы он и на дачу к Рябининым не поехал.
— Так ведь я тебе объяснила…
— Он мог милиционера прислать охранять вас, а он воспользовался первым предлогом, чтоб еще раз увидеть тебя.
— Ничего ты не поняла, Шура.
— Я все поняла. Еще вспомнишь мои слова. Я только боюсь, что ты из тех людей, у которых жалость всегда будет сильнее любви…
— Не понимаю…
— Вот тебе за меня выговор в комсомоле влепят да еще командировочные из зарплаты вычтут, ты ж никакой культработы не организовала, только со мной возилась… Потому что тебе меня жалко стало.
— При чем тут жалко — судьба артиста решается.
— Ты ведь сейчас всем готова пожертвовать, лишь бы я стала артисткой. Вот ты какая, Владя… Если я… и вправду стану, то при всем честном народе в ноги тебе поклонюсь. Ведь теперь, если бы ты даже отступилась… Я-то уже не отступлюсь. Я было потухла, а ты зажгла меня, как лампу.
Подошли к берегу и остановились. Синеватый лед Оки сверкал на солнце. С верхушек прибрежных дюн ветер сдул снег, обнажив желтый сырой песок.
Здесь была родина и моих предков — лощины и косогоры, ельники и березняки да вечнозеленые боры. Крохотные синички-московки старательно объедали шишки, вытаскивая семена из-под чешуек. Когда мы подошли, вспорхнула шумная стайка.
— Здесь есть родничок, который никогда не замерзает, — сказала Шура.
— Почему?
— Не знаю. Не замерзает даже в самые лютые зимы. Вот иди сюда, за мной.
В густо заросшем осинником и кленом овраге Шура показала мне родничок. Он был так засыпан прошлогодними палыми листьями и снегом, что его не было видно. И только по тому, как шевелились сухие листья, будто под ними живой зверек, можно было догадаться, что здесь рождается ручеек. Маленький, забитый, он тоже впадал в Оку.
Мы постояли, подивились чудесному родничку. Снег насыпался нам в валенки и за воротник.
— Вот надо быть таким, как этот родничок, — сказала я, — не замерзать ни при каких обстоятельствах. Пошли репетировать.
Мы выбрались из оврага, высыпали снег из валенок и медленно пошли обратно.
— Я постоянно повторяю, что в десятилетке учила, — сказала Шура. — Боюсь забыть. Все кажется, что мне это еще пригодится. На прополке работаю или сено копню, а сама повторяю. Например, алгебра: одно уравнение с двумя неизвестными имеет бесчисленное множество решений. Или: если уравнение имеет дробные члены, знаменатели которых содержат неизвестное, то корни этого уравнения должны быть подвергнуты испытанию. Постоянно что-нибудь в голову лезет такое… Странно. Позавчера весь день занимала одна цитата… Просто из газетного очерка. Соловейчика. Прочесть?
— Прочти.
— Я ее записала. Вот она: «У человека две жизни: та, которой он действительно живет, и та, которой он мог бы жить. Нереализованная, непрожитая жизнь эта каким-то образом отражается на жизни действительной.
И чтобы до конца понять человека, надо представить себе, как он мог бы жить, попади он в совершенно другие обстоятельства. Я думаю, что это относится к каждому…»
Затем Шура читала мне стихи Багрицкого. Не дочитала, забыла, как дальше, и расстроилась.
— Там есть такая хорошая строка, Владя… «Веселый странник, плакать не умевший…» Забыла… Надо же!.. А зачем мне это? Что толку? Лишь будоражит попусту душу. Начитаюсь стихов, а потом тоска нападает.
Шура махнула рукой.
— А на празднике жизни меня обошли, — добавила она и замолчала надолго.
Я вдруг вспомнила, как подумала дома, что папе, пожалуй, будет лучше с простой женщиной, колхозницей, если они с мамой так и не смогут найти общего языка. Так не понимать родного отца. Не простоты, а сложности человеческой искал он, устав от примитивности чувств и мыслей, потому что в маме все было до ужаса прямолинейно и примитивно.
Мы проговорили с Шурой весь этот последний мой вечер в Рождественском.
Она рассказала о своей прабабке. История Авдотьи Финогеевой тоже заставила меня о многом задуматься.
Авдотья Ивановна была замечательной русской женщиной, самородком. Будучи совсем неграмотной, она сама сочиняла и знала на память сотни песен и сказок. Послушать ее приходили из далеких деревень…
Утром Шура взяла у Щибри лошадь и отвезла меня на станцию.
— Жду фильма, тогда пойду по театрам, — сказала я, прощаясь.
На самом деле я решила не ждать фильма, а немедленно начать поиски режиссера, способного понять и признать талант Александры Скомороховой.
Когда поезд тронулся, Шура заплакала и побежала за вагоном. Я сама чуть не разревелась, но еще раз сфотографировала ее — последний кадр, пленка кончилась.
Поезд набирал скорость, закружились березняки и боры…
Глава тринадцатая ОДНИ НЕПРИЯТНОСТИ
Неприятности начались сразу, едва я вернулась домой. Родители опять что-то выясняли. На этот раз мама заставила меня присутствовать при этом, сказав, что я достаточно взрослая.
Человек прямо с поезда, даже ванны не принял еще, чайку не попил. Даже не спросили, сыта ли я…
Пожалуйста!
Они сидели в столовой, в разных концах. Я села на тахте возле полки с фантастикой. С мрачным лицом и самыми мрачными предчувствиями я приготовилась слушать. Атаку начала мама, самым ледяным голосом, на который только способна.
— Владлена, ты уже взрослая, хочешь быть психологом, поэтому я прошу тебя…
Она не досказала, чего именно она у меня просит, и посмотрела на отца. (Не верю я, что мама его любит, что-то не похоже.)
— Не знаю, по чьей вине, но семьи мы так и не смогли создать… — продолжала мама, чуть хмурясь и покачивая ногой в лаковой туфле.
Я подумала, что поздно мама это поняла, если Валерке уже двадцать четыре года, а мне скоро девятнадцать. Эх, им бы с папой серебряную свадьбу справить: два месяца не дотерпеть.