Утро. Ветер. Дороги - Мухина-Петринская Валентина Михайловна 2 стр.


Мама время зря не тратит. Не представляю, чтобы она читала то, что ей не нужно непосредственно, например фантастику. А папа перечел все, что у нас издавалось.

Мама работала в научно-исследовательском институте кибернетиком, а потом перешла на работу в министерство и стала… начальством папиного начальства, Вот как!

«Сергей какой-то несобранный», — говорит мама об отце.

…Папа назвал ее змеей… Как странно: так ее зовут и на заводе, и для меня это всегда было очень обидно и больно. Кандидат наук, а любви ни в ком не завоевала. Однажды я спросила ее за ужином (еще Валерий жил с нами, а я училась тогда в шестом классе):

— Мама, почему тебя не любят?

Мама не сразу ответила, помолчала: должно быть, ей было неприятно, что я так прямо в лоб ей об этом сказала, да еще при отце. Его то все любят.

— Людям не нравится, когда от них требуют, — пояснила она неохотно, — а я очень требовательна.

— Мама, а требовательная и властная — это одно и то же? — спросила я простодушно.

Папа не удержался от смеха и, фыркнув, мгновенно уткнулся в газету. Не то что он боится мамы, но он не выносит, когда с ним не разговаривают, а мама может не разговаривать месяцами. И в ту бессонную ночь я не осуждала мать, но мне надо было разобраться, почему отец так думает… А также решить: существовал ли сам факт восстановления против родного отца и в чем он заключался?

Мама никогда как будто не говорила о нем плохо, а примерно так: «Сережа, конечно, порядочный человек, но… (вздох) недалеко пошел…»

Я любила отца больше матери, но невольно прониклась общим к нему отношением, которое можно выразить двумя словами: простой рабочий.

И вот я лежала в темноте — по потолку скользили лунные тени, отсветы ночной улицы — и чувствовала, что краснею. Все жарче и жарче становилось щекам. А не было ли в моей любви к отцу панибратства, снисходительности?

Валерка открыто похлопывал отца по плечу, даже когда хотел поблагодарить его за макет, который ему самому отродясь никогда не сделать: руки не те. Конечно, мы любили отца, но ставили слишком низко — вслед за мамой. Вот что подразумевал отец под словами «восстановила детей». А мама даже фамилию его не взяла при регистрации. Отец — Гусев, мама — Кондакова.

Меня бросило в пот. Какой тут сон! Я даже не могла улежать больше в постели. Я тихонько встала, накинула фланелевый халатик, домашние туфли, вышла на открытый балкон и уселась на низенькой скамеечке. Улица была пустынна и темна. В редких окнах желтел свет. Неярко светили звезды. Луна одиноко стояла в небе. Я поежилась. Холодно. После жаркого апрельского дня такая холодная ночь…

Как это мама сказала, когда выступала по телевидению… «Триединство рабочего класса, крестьянства, интеллигенции. Определяющее и первенствующее значение в этом союзе принадлежит рабочему классу».

Да, именно так и говорила, а на самом деле она считает рабочих недоучками, недалекими. Не уважает медицинскую сестру — почему не врач. Не уважает колхозника — почему не агроном, не председатель колхоза. Смешно!

А я невольно поддалась ей и тоже считала, что быть, например, профессором куда почетнее, чем рабочим. А дело-то вовсе не в этом! Суть в том, какой профессор и какой рабочий. Если профессор просто компилятор, примазывается к чужим талантливым трудам, а рабочий любит не труд, а заработок и мечтает лишь о выпивке или телевизоре да полированной мебели, то оба они ничего не стоят.

Важно, какой человек, как он представляет свой народ, свою родину.

А отцу дома неуютно и холодно: недобрая, вечно на что то дующаяся жена и дети, которые относятся к нему чуть ли не свысока и считают, что любят отца.

Я не выдержала и расплакалась от стыда и жалости. Плакала я долго, кляня себя на все корки, пока меня не отвлек гвалт и крик на улице.

Буйная компания подростков возвращалась откуда-то явно пьяная. Им было наплевать, что перебудят всю улицу. Орали кто во что горазд. Мальчишки и с ними одна девчонка. Она-то и верховодила ими. Я ее знала… Зинка Рябинина. Когда-то дружили — совсем маленькими. Мальчишек я тоже знала.

Шурка Герасимов — кудлатый, глаза серые, по смуглому лицу родинки, как мушки, вельветовый костюм, вечно гитара через плечо. Он уже, как и Зинка, побывал за кражу в колонии для несовершеннолетних. Правда, после спецучилища он так взялся за работу, что его даже приняли в комсомол. Но потом все-таки сорвался и опять стал хулиганить.

Олежка Куликов — все зовут его просто Кулик — толстенький, голубоглазый, флегматичный. Очень хорошо играет на балалайке, но с собой ее никогда не носит: бережет. Балалайку ему дарили в складчину родственники, чтобы отвлечь от «улицы». Но его хватает и на то, и на другое.

В этой же гоп-компании и близнецы — братья Рыжовы. Отвратительные мальчишки! Это они мучают котят, щенят, голубей и даже крошечных воробьев. Я сама видела, как они отрывали им крылышки, и — поскольку я с ними не слажу — подняла крик на всю улицу. Сбежались взрослые, увидели в чем дело и дали им по затылку.

Все они в свое время учились в нашей школе, и все один за другим были исключены за хулиганство и двойки. Близнецов определили в школу дефективных. Зинку с Шуркой в колонию, а Кулика в обычную школу, где директор брал всех хулиганов: «Надо же им где-то учиться». Кулик в той школе стал заниматься лучше, но вернулся из колонии Шурка Герасимов, перед которым Кулик преклоняется, и ему опять стало некогда учить уроки.

На улице их боятся. От них всего можно ожидать. Но лично я с ними не в плохих отношениях, связывают «воспоминания юности».

И в ту ночь я перегнулась через балкон, помахала руками и позвала вполголоса:

— Зина, Шурка!

Они меня увидели, и Шурка, кривляясь, спел серенаду, причем все ему подпевали.

— Вы всех перебудите, — сказала я, когда пение закончилось.

— Чего ты не спишь? — поинтересовалась Зинка.

— А вы чего не спите? Они загоготали.

— Так то — мы!!!

— А вам завтра на работу.

— Работа не волк, в лес не убежит, — изрек Шурка, а близнецы выругались. Кажется, они предпочитали, чтобы никакой работы вообще не было на свете.

Все же они разошлись по домам, чуть покуражившись для фасона.

Зинка Рябинина — родная дочь главного инженера нашего завода. Но живет она в заводском общежитии, и там не знают, как от нее избавиться. Зинка из тех неподдающихся, с кем не справились родители, школа, завод, милиция, колония. Тем более комендант девичьего общежития тетя Катя.

Выгнать Зинку с завода и из общежития не решаются: куда выгнать? Все терпеливо ждут, когда ее наконец заберут и отправят подальше. Но Зинка, прекрасно зная это, назло не делает открытых нарушений закона. Кажется, даже не ворует пока. У нее свои планы. Она всегда знает, что делает, в отличие от Кулика или близнецов.

В ту ночь мне было не до Зинки. Я думала о своих родителях… Кажется, именно в ту ночь от меня безвозвратно ушло детство.

«Восстановила против меня детей…» Нет, папа, нет! Я просто была дура, прости меня… Хорошо, если бы я провалилась на экзаменах в университет или не прошла по конкурсу… Тогда я пойду работать к тебе, на завод.

Глава вторая ДАН И ЕГО МАМА

Даниил Добин. Дан, Даня, Данилушка… Непонятное у меня к нему отношение. Все-все, даже он сам, думают, что я в него влюблена. Но я-то знаю, что это совсем не так. Я часто думала об этом. Я люблю в нем личность — неповторимую и ни на кого не похожую. Верю, что для чего-то существует в нем эта яркая индивидуальность.

Какая-нибудь девушка полюбит его за внешние качества и станет его женой. Будет очень грустно, если она не разрешит нам дружить.

Конечно, если бы Дан женился на Геленке, то мы дружили бы по-прежнему: Геленку, кроме музыки, ничто по-настоящему не интересует. Ей даже в голову не пришло бы ревновать к другу. Хорошо, если бы они поженились, но они пока еще не додумались до этого. Геленка всегда и во всем слышит музыку, а Даниил — шум моря.

А когда я полюблю (я уже знаю, какого бы человека я могла полюбить), я буду горько разочарована, если не найду в нем яркой и своеобразной личности.

Ведь я не сказала ему ни слова и видела только однажды. Не слышала его голоса, не знаю, кто он — ни профессии, ни имени. Может, я никогда больше не встречу его — Москва так велика. Но я знаю, что могла бы полюбить только такого человека.

Время от времени кто-нибудь из ребят начинает «ухаживать» за мной, но скоро разочаровывается и, назвав меня недотрогой, находит другую девушку.

— Нечего было и пытаться, — говорят ему в утешение, — всем известно, что Владя безнадежно влюблена в Дана Добина, моряка.

Знали бы они, что я уже полгода ищу в уличных толпах безыменное лицо, виденное однажды.

…Шли выпускные экзамены. Я взяла с собой учебник физики и, позавтракав вместе с папой в шесть утра, отправилась в ботанический сад. Было желтое и розовое утро начала июня. До чего же ярка и свежа была листва, а травы пахли горьковато и пряно, на них еще и роса не просохла. Пустынны влажные песчаные дорожки. Я села на полосатой скамейке и, довольная — так хорошо и никто не мешает, — принялась усердно за физику.

…Шли выпускные экзамены. Я взяла с собой учебник физики и, позавтракав вместе с папой в шесть утра, отправилась в ботанический сад. Было желтое и розовое утро начала июня. До чего же ярка и свежа была листва, а травы пахли горьковато и пряно, на них еще и роса не просохла. Пустынны влажные песчаные дорожки. Я села на полосатой скамейке и, довольная — так хорошо и никто не мешает, — принялась усердно за физику.

Я прочла страницы две, когда услышала шаги. По аллее медленно шел молодой человек. Мне показалось, что он чем-то огорчен. Чтобы проверить впечатление, я взглянула на него повнимательнее. И — словно отпечатался он в моей памяти навсегда. Никогда так со мною не случалось.

Он не был красив, как, например, Дан: не широкоплеч, не высок. Мне даже показалось вначале, что он ниже среднего роста, но нет, именно среднего. Наверное, чуть выше меня. Худощавый, стройный (наверняка занимается спортом), походка четкая и непринужденная. Одет в серые лавсановые брюки, серую шелковую шведку, на ногах сандалеты.

Вдруг на аллею перед ним выскочила белка. Незнакомец, остановился, пошарил в карманах и, присев на корточки, стал кормить белку хлебом.

Я очень удивилась. Правда, белки в ботаническом саду довольно ручные, но не настолько, чтобы есть прямо из рук. Скормив весь хлеб, он поднялся и пошел дальше. Мы встретились с ним взглядом, и оба невольно улыбнулись — улыбка относилась к белке, которая, позавтракав, деловито побежала по дереву вверх.

Вот тогда я и разглядела его лицо: узкое, с резкими чертами, загорелое. Блестящие каштановые волосы подстрижены чисто и коротко (не так уж коротко, но на фоне патлатых и длинноволосых…), серо-зеленые глаза, лучистые и глубокие, обведенные, как тушью, черными густыми ресницами, смотрели ласково, добро, и все же была в них какая-то настороженность, напряженность.

В тем, как он улыбнулся мне, наблюдавшей за ним и за белочкой, было что-то хорошее, простодушное, по-мальчишески застенчивое и угловатое, и все-таки опять показалось мне: взгляд его не соответствовал ни общему облику, ни улыбке — слишком проницателен и серьезен…

Вот и все. Он прошел мимо, больше я его не видела, но не забыла. Может, и к лучшему, что мы больше не встретились: я бы его полюбила. А он, наверное, нет: было бы слишком чудесное совпадение…

Да и за что он полюбил бы меня? Ни красотой, ни особым умом не отличаюсь. Даже в университет не попала.

Может, он уже и женат. Ему на вид лет двадцать пять. И все-таки он красив. Только красота у него не как у Дана — не броская, ее разглядеть надо, прочувствовать, понять. По-моему, он незаурядный человек…

Ох как глупо, один ведь раз всего и видела…

Передо мной на столе лежат письма Дана и моих одноклассников. Мне многие пишут. У нас был очень дружный класс — наш «Б». Мы еще в девятом классе решили никогда в жизни не терять друг друга из виду, переписываться, помогать в беде, а я должна быть вроде связной.

Дан — не одноклассник. Я была еще в четвертом, когда он появился в седьмом «А»—крепкий, живой, сероглазый мальчишка, насупленный, сердитый, словно не в духе. Я одна знала, что он сын Марии Даниловны Добиной, которая жила этажом ниже, под нами, и когда-то меня частенько нянчила.

В перемену мальчишки полюбопытствовали:

— Ты что, с левой ноги встал, такой сердитый?

— Откуда ты взялся?

Не знаю, что Дан им ответил, но они подрались, и Дан разбил носы им обоим. Один перенес это стоически, другой же плакал и вытирал кровь рукавом школьной формы.

Появилась возмущенная директор школы.

— У нас не дерутся, — сказала она. — Плохо ты начинаешь, Добин.

— Разве у вас одни девчонки? — спросил новичок и снисходительно взглянул на плачущего.

— В нашей школе мальчишки дрались, — пояснил он, — но не ревели и не фискалили. Правда, у нас директор мужчина, и среди учителей тоже были мужчины… А здесь…

— Ты должен попросить у ребят извинения, — потребовала директор.

— Ладно, чего уж там, — добродушно буркнул Добин. — Извините, ребята, я ведь не знал, что вы не умеете драться. Ничего, я вас научу, и тогда, может, вы меня поколотите.

Директор пришла в ужас. А. семиклассник сквозь слезы засмеялся вместе с окружившими их школьниками.

Я была в восторге. И не только я. Все его сразу полюбили.

Даниил Добин научил мальчишек драться. А также не плакать из-за синяков и не жаловаться. Девчонок он не трогал. Только меня догнал как-то на улице и сказал:

— Не смей пялить на меня глаза, пигалица, а то я тебя вздую. Честное слово!

— Разве я пялю? — удивилась я.

— В том-то и дело, — мрачно подтвердил Дан, — ребята уже смеются.

— Ладно, — вздохнула я, — больше не буду.

Мы шли вместе, потому что жили в одном и том же пятиэтажном доме на Щербаковской улице.

— А почему ты… на меня смотришь? — не выдержал он уже на лестнице.

— Сама не знаю; но меня тянет на тебя смотреть… Наверное, потому…

Я запнулась. Даниил ждал. Мы даже остановились на площадке.

— Мне почему-то тебя очень жалко, — наконец выговорила я, чувствуя, что этого говорить не следовало.

Дан густо покраснел и сразу рассвирепел. Он очень вспыльчив. Глаза его из серых стали черными.

— Не смей меня жалеть, а то я не посмотрю, что ты девчонка…

Он так разозлился, что я струхнула.

— Больше не буду, — покорно обещала я.

Когда я первый раз зашла к нему, Дан выскочил со сжатыми кулаками.

— Зачем ты пришла? Разве я тебя звал?

— А я и не к тебе вовсе, я к твоей маме. Спроси Марию Даниловну, она приглашала меня.

Мария Даниловна вышла в переднюю в полосатеньком платье с белым воротничком и манжетами. Никогда не видела ее в халате или непричесанной.

— Правда твоя, Владенька, давно ты что-то у меня не была. Проходи. Сейчас варениками вас накормлю.

Я прошла как-то боком, далеко обходя Дана, чувствуя себя обманщицей, потому что на этот раз пришла как раз из-за него.

Мария Даниловна работала на одном заводе и даже в одном цехе с папой. И меня заносили к ней «на часок», когда я была еще грудным ребенком. Подрастая, я уже сама к ней бегала, чтобы рассказать нехитрые детские новости или показать хорошую книжку.

Мария Даниловна всегда поражала меня своей необыкновенностью, красотой, идущей изнутри, от духовного.

«Самая обыкновенная женщина», — говорила о ней мама, пренебрежительно пожимая плечами. Так я еще в детстве поняла, что на одного и того же человека можно смотреть по-разному и видеть совсем не одно и то же. И еще я поняла, что надо уметь видеть.

А мама не видела очевидного: какие у Марии Даниловны лучистые, веселые, добрые глаза (и у Дана такие же), во всем ее облике что-то девически строгое, какое-то врожденное изящество манер и движений. Вокруг нее, как вокруг фитонцидных растений, всегда царит атмосфера чистоты, добра, чего-то неуловимо прекрасного, светлого и радостного.

Отец мой это чувствовал, мама — нет.

Да, Мария Даниловна была личностью незаурядной, но судьба ее была трудной. Нужда в детстве. Отец, рабочий на стекольном заводе, умер рано. Мать осталась с четырьмя малышами на руках. Маленькая Маша рано поняла, что мать не приспособлена к жизни: слаба, запугана, непрактична, слишком ранима. В тринадцать лет Машенька сама нашла свой путь. Рослая, бойкая, целеустремленная девочка поступила в ФЗУ и довольно скоро овладела профессией. Через год она уже была лучшей штенгелевщицеи в цехе.

Семья впервые после смерти отца стала есть досыта и немного приоделась. Все были так довольны, что у Маши не хватало духа огорчить их. Она рассказывала дома лишь приятное — про успехи, как ее похвалил мастер, о подругах-работницах.

Никогда она так и не рассказала матери, чего ей стоила работа. Как деревенели к концу рабочего дня пальцы, ломило спину, слезились глаза, неудержимо тянуло на воздух.

Однажды Машенька пришла домой очень бледная.

— Ты заболела? — испугалась мать.

— Простыла, наверное, пройдет, — небрежно объяснила Маша.

Ее напоили липовым чаем, уложили в постель. Братишки шепотом переговаривались между собой. Все ходили на цыпочках. А произошло вот что.

Мастер сделал замечание. В монотонном шуме цеха, за работой, требующей большого внимания, она не расслышала, что ей сказали. Оглянувшись, Машенька вопросительно взглянула на мастера и снова наклонилась над станком. Парнишка, работающий рядом, подскочил к ней, толкнул. Машенька метнулась в сторону… Ее длинные косы попали в шкиф трансмиссии, и девочку потащило в машину.

Все присутствующие обомлели от ужаса. Только находчивость настройщика-механика, быстро выключившего мотор, спасла ей жизнь… Это был ее будущий муж Алексей.

Всю ночь ее терзали кошмары. Мелькающие колеса, скользящий, как удав, шкив куда-то тащит, ломает, что-то надвигается, какие-то огромные тяжелые прессы падают на нее. Лишь к утру она уснула спокойно, но тут же мать разбудила ее: «Доченька, родненькая, пора на работу.;.»

Назад Дальше