В это время происходило чрезвычайное расширение и укрепление аппарата партии. Едва ли не самым важным отделом ЦК был в это время организационно-инструкторский отдел, куда я и попал (скоро он был соединён с учраспредом в орграспред – организационно-распределительный отдел). Наряду с основными подотделами организационный, информационный), был создан маловажный подотдел – учёта местного опыта. Функции у него были самые неясные. Я был назначен рядовым сотрудником этого подотдела. Он состоял из заведующего – старого партийца Растопчина – и пяти рядовых сотрудников. Растопчин и трое из пяти его подчинённых смотрели на свою работу как на временную синекуру. Сам Растопчин показывался раз в неделю на несколько минут. Когда у него спрашивали, что, собственно, нужно делать, он улыбался и говорил: «Проявляйте инициативу». Трое из пяти проявляли её в том смысле, чтобы найти себе работу, которая бы их более устраивала; и в этом они, правда, скоро успели. Райтер после ряда сложных интриг стал ответственным инструктором ЦК, а затем секретарём какого-то губкома. Кицис терпеливо выжидал назначения Райтера, и, когда оно произошло, уехал с ним. Зорге (не тот, не японский) хотел работать за границей по линии Коминтерна. Пытался работать только один Николай Богомолов, орехово-зуевский рабочий, очень симпатичный и толковый человек. В дальнейшем он стал помощником заведующего орграспредом по подбору партийных работников, затем заместителем заведующего орграспредом, а затем почему-то торгпредом в Лондоне. В чистку 1937 года он исчез; вероятно, погиб.
Я первое время почти ничего не делал, присматривался и продолжал учение. После тяжёлого 1921 года мои житейские условия резко улучшились. Весь 1921 год в Москве я не только голодал, но и жил в тяжёлой жилищной обстановке. По ордеру районного совета нам (мне и моему другу Юрке Акимову) была отведена реквизированная у «буржуев» комнатка. В ней не было отопления и ни малейшего намёка на какую-либо мебель (вся мебель состояла из миски для умывания и кувшина с водой, стоявших на подоконнике). Зимой температура в комнате падала до 5 градусов ниже нуля, и вода в кувшине превращалась в лёд. К счастью пол был деревянный, и мы с Акимовым, завернувшись в тулупы и прижавшись друг к другу для теплоты, спали в углу на полу, положив под головы книги вместо несуществующих подушек.
Теперь положение изменилось. Сотрудники ЦК жили в иных условиях. Мне была отведена комната в 5-м Доме Советов – бывшей Лоскутной Гостинице (Тверская, 5), которую все обычно называли 5-м домом ЦК, так как жили в ней исключительно служащие ЦК партии. Правда, только рядовые, так как очень ответственные жили или в Кремле или в 1-м Доме Советов (угол Тверской и Моховой).
Хотя я и работал мало, скоро мне пришлось столкнуться с заведующим Орготделом Кагановичем.
Под его председательством произошло какое-то инструктивное совещание по вопросам «советского строительства». Меня посадили секретарствовать на этом совещании (так просто, попал под руку). Каганович произнёс чрезвычайно толковую и умную речь. Я её, конечно, не записывал, а сделал только протокол совещания.
Через несколько дней редакция журнала «Советское строительство» попросила у Кагановича руководящую статью для журнала. Каганович ответил, что ему некогда. Это была неправда. Дело было в том, что человек чрезвычайно способный и живой, Каганович был крайне малограмотен. Сапожник по профессии, никогда не получивший никакого образования, он писал с грубыми грамматическими ошибками, а писать литературно просто не умел. Так как я секретарствовал на совещании, редакция обратилась ко мне. Я сказал, что попробую.
Вспомнив, что говорил Каганович, я изложил это в форме статьи. Но так как было ясно, что все мысли в ней не мои, а Кагановича, я пошёл к нему и сказал: «Товарищ Каганович, вот ваша статья о советском строительстве – я записал то, что вы сказали на совещании». Каганович прочёл и был в восхищении: «Действительно, это всё, что я говорил; но как это хорошо изложено». Я ответил, что изложение – дело совершенно второстепенное, а мысли его, и ему надо только подписать статью и послать в журнал. По неопытности Каганович стеснялся: «Это ведь вы написали, а не я». Я его не без труда уверил, что я просто написал за него, чтобы выиграть ему время. Статья была напечатана. Надо было видеть, как Каганович был горд,– это была «его» первая статья. Он её всем показывал.
У этого происшествия было последствие. В конце марта – начале апреля происходил очередной съезд партии. Я, как и многие другие молодые сотрудники Орготдела, был направлен для технической работы в помощь секретариату съезда. При съезде образуется ряд комиссий – мандатная, редакционная и т. д. Их образуют старые партийные бороды – члены ЦК и видные работники с мест, но работу выполняют молодые сотрудники аппарата ЦК. В частности, в редакционной комиссии, куда меня послали, работа идёт так. Оратор выступает на съезде. Стенографистка записывает его речь и, расшифровывая стенограмму, диктует машинистке. Этот первый текст полон ошибок и искажений – стенографистка многое не поняла, многое не расслышала, кое-что не успела записать. Но к каждому оратору прикомандирован сотрудник редакционной комиссии, который обязан внимательно прослушать речь. Он и производит первую правку, приводя текст в почти окончательный вид. Потом оратору остаётся сделать только незначительные добавочные исправления, и таким образом его время чрезвычайно сберегается.
На съезде политический отчёт ЦК делал (последний раз) Ленин. Встал вопрос: кому из сотрудников поручить эту работу – слушать и править. Каганович сказал: «Товарищу Бажанову; он это сделает превосходно». Так и было решено.
Трибуна съезда возвышалась метра на полтора над полом зала. На трибуне президиум съезда. Справа (если стоять лицом к залу) у края трибуны пюпитр, за которым стоит оратор; на пюпитре его подсобные бумажки – в ранней советской практике доклады никогда не писались заранее; они импровизировались; самое большее, докладчик имел на бумажке краткий план и некоторые цифры и цитаты. Перед пюпитром спускается в зал лестничка: по ней подымаются на трибуну и спускаются в зал ораторы. Так как во время доклада Ленина никто не должен подыматься на трибуну, я сел вверху лестницы в метре от Ленина – так я уверен, что всё буду хорошо слышать.
Во время ленинского доклада придворный фотограф (кажется, Оцуп) делает снимки. Ленин терпеть не может, чтобы его снимали для кино во время выступлений – это ему мешает и нарушает нить мыслей. Он едва соглашается на две неизбежных официальных фотографии. Фотограф снимает его слева – тогда в глубине в некотором тумане виден президиум; потом снимает справа – виден только Ленин и за ним угол зала. Но на обоих снимках перед Лениным – я.
Эти фото часто печатались в газетах: «Владимир Ильич выступает последний раз на съезде партии», «Одно из последних публичных выступлений т. Ленина». До 1928 года я фигурировал всегда вместе с Лениным. В 1928 году я бежал за границу. Добравшись до Парижа, я начал читать советские газеты. Скоро я увидел не то в «Правде», не то в «Известиях» знакомую фотографию: Владимир Ильич делает последний политический доклад на съезде партии. Но меня на фотографии не было. Видимо, Сталин распорядился, чтобы я из фотографии исчез.
Этой весной 1922 года я постепенно втягивался в работу, но больше изучал. Наблюдательный пункт был очень хорош, и я быстро ориентировался в основных процессах жизни страны и партии. Некоторые детали иногда говорили больше долгих изучений. Например, я мало что могу вспомнить об этом XI съезде партии (1922 года), на котором я присутствовал, но ясно помню выступление Томского, члена Политбюро и руководителя профсоюзов. Он говорил: «Нас упрекают за границей, что у нас режим одной партии. Это неверно. У нас много партий. Но в отличие от заграницы у нас одна партия у власти, а остальные в тюрьме». Зал ответил бурными аплодисментами.
(Вспомнил ли об этом выступлении Томский четырнадцать лет спустя, когда перед ним открылись двери сталинской тюрьмы? Во всяком случае он застрелился, не желая переступить её порог.) Справедливость требует отметить, что в тот момент я ещё питал доверие к своим вождям: остальные партии в тюрьме; значит, так и надо и так лучше.
В апреле-мае этого года я отдал себе отчёт в том, как происходит эволюция власти. Было очевидно, что власть всё больше сосредоточивается в руках партии, и чем дальше, тем больше в аппарате партии. Между тем мне бросилось в глаза одно важное обстоятельство. Организационные формы работы партии и её аппарата, которые определяли эффективность работы, были сформулированы в виде её устава. Но устав партии в основном имел тот вид, в каком он был принят в 1903 году. Он был немного изменён на VI съезде партии летом 1917 года. VIII партийная конференция 1919 года внесла тоже некоторые робкие изменения, но в общем устав, годный для подполья дореволюционного времени, совершенно не подходил для партии, находящейся у власти, и чрезвычайно стеснял её работу, не давая ясных и точных нужных форм.
Я взялся за работу и составил проект нового устава партии. Переделал я его очень сильно. Проверив всё, я напечатал на машинке два параллельных текста: налево – старый, направо – новый, подчеркнув все изменённые места старого и новые места моего текста.
С этим документом я явился к Кагановичу. Его секретарь Балашов заявил мне, что товарищ Каганович очень занят и никого не принимает. Я настаивал:
– А ты всё-таки доложи. Скажи, что я по очень важному делу.
– Ну, какое у тебя может быть важное дело,– урезонивал меня Балашов.
– А ты всё-таки доложи. Не уйду, пока не доложишь.
Балашов доложил. Каганович меня принял.
– Товарищ Бажанов. Я очень занят. Три минуты – в чём дело?
– Дело в том, товарищ Каганович, что я вам принёс проект нового устава партии.
Каганович был искренне поражён моей дерзостью.
– Сколько вам лет, товарищ Бажанов?
– Двадцать два.
– А сколько лет вы в партии?
– Три года.
– А известно ли вам, что в 1903 году наша партия разделилась на большевиков и меньшевиков только по вопросу о редакции первого пункта устава?
– Известно.
– И всё ж таки вы осмеливаетесь предложить новый устав партии?
– Осмеливаюсь.
– По каким причинам?
– Очень простым. Устав крайне устарел, годился для партии в условиях подполья, никак не отвечает жизни партии, которая у власти, и не даёт ей необходимых форм для её работы и эволюции.
– Ну, покажите.
Каганович прочёл первый и второй пункты в старой редакции и новой, подумал.
– Это вы сами написали?
– Сам.
Потребовал объяснений. Объяснения я дал. Через несколько минут просунувшаяся в дверь голова Балашова напомнила, что есть люди, которым обещан приём, и пришло время для какого-то важного заседания. Каганович его прогнал:
– Очень занят. Никого не принимаю. Заседание перенести на завтра.
Около двух часов читал, смаковал и обдумывал Каганович мой устав, требуя объяснений и оправданий моим формулировкам. Когда всё было кончено, Каганович вздохнул и заявил:
– Ну, заварили вы кашу, товарищ Бажанов.
После чего он взял трубку и спросил у Молотова, может ли он его видеть по важному делу (Молотов был в это время вторым секретарём ЦК).
– Если ненадолго, приходите.
– Пойдём, товарищ Бажанов.
– Вот, – заявил, входя к Молотову, Каганович. – Вот этот юноша предлагает не более, не менее, как новый устав партии.
Молотов был тоже потрясён.
– А знает ли он, что в 1903 году…
– Да, знает.
– И тем не менее?..
– И тем не менее.
– И вы этот проект читали, товарищ Каганович?
– Читал.
– И как вы его находите?
– Нахожу превосходным.
– Ну, покажите.
С Молотовым произошло то же самое. В течение двух часов проект устава разбирался по пунктам, я давал объяснение, Молотов любопытствовал:
– Это вы сами написали?
– Сам.
– Ничего не поделаешь,– сказал Молотов, когда дошли до конца проекта. – Пойдём к Сталину.
Сталину я тоже был представлен как юный безумец, который осмеливается тронуть достопочтимую и неприкосновенную святыню. После тех же ритуальных вопросов – сколько мне лет, знаю ли я, что в 1903 году, и после формулировки причин, по которым я полагаю, что устав надо переделать, было опять приступлено к чтению и обсуждению проекта. Рано или поздно пришёл вопрос Сталина: «И это вы сами написали?» Но в этот раз за ним последовал и другой: «Представляете ли вы себе, какую эволюцию, работы партии и её жизни определяет ваш текст?» – и мой ответ, что очень хорошо представляю и формулирую эту эволюцию так-то и так-то. Дело было в том, что мой устав был важным орудием для партийного аппарата в деле завоевания им власти. Сталин это понимал. Я тоже.
Конец был своеобразным. Сталин подошёл к вертушке. «Владимир Ильич? Сталин. Владимир Ильич, мы здесь в ЦК пришли к убеждению, что устав партии устарел и не отвечает новым условиям работы партии. Старый – партия в подполье, теперь партия у власти и т. д.» Владимир Ильич, видимо, по телефону соглашается. «Так вот, – говорит Сталин, – думая об этом, мы разработали проект нового устава партии, который и хотим предложить». Ленин соглашается и говорит, что надо внести этот вопрос на ближайшее заседание Политбюро.
Политбюро в принципе согласилось и передало вопрос на предварительную разработку в Оргбюро. 19 мая 1922 года оргбюро выделило «Комиссию по пересмотру устава». Молотов был председателем, в неё входили и Каганович и его заместители Лисицын и Охлопков, и я в качестве секретаря.
С этого времени на год я вошёл в орбиту Молотова.
С уставом пришлось возиться месяца два. Проект был разослан в местные организации с запросом их мнений, а в начале августа была созвана Всероссийская партийная конференция для принятия нового устава. Конференция длилась три-четыре дня. Молотов докладывал проект, делегаты высказывались. В конце концов была избрана окончательная редакционная комиссия под председательством того же Молотова, в которую вошли и Каганович и некоторые руководители местных организаций, как, например, Микоян (он был в это время секретарём Юго-восточного бюро ЦК), и я как член и секретарь комиссии. Отредактировали, и конференция новый устав окончательно утвердила (впрочем, формально его ещё после этого утвердил и ЦК).
Весь 1922 год я прожил в том же 5-м Доме ЦК – Лоскутке. Сотрудники ЦК, жившие в нём, группировались по личным знакомствам и работе в кружки. Войдя в эту среду через студента МВТУ Сашу Володарского, я примкнул к кружку, который группировался не столько вокруг четы Володарских, Сколько вокруг трёх закадычных подруг – Леры Голубцовой, Маруси Игнатьевой и Лиды Володарской. Лера и Маруся были, как и Саша Володарский, «информаторами» в информационном подотделе Орготдела, Лида была секретарём этого подотдела. «Информаторы» были, строго говоря, вовсе не информаторами, а референтами по одной-двум губернским партийным организациям. Информатор получал все материалы о жизни этих организаций, составлял сводки и периодические доклады для начальства Орготдела о всём важном, что в этих организациях происходило. Володарский и его жена были очень общительны. У них бывал Пильняк, и этим знакомством они очень гордились. К моему глубокому удивлению я узнал, что скромный и тихий Саша был во время гражданской войны секретарём у кровавой Землячки (Розалии Самойловны), когда она, будучи в партийном руководстве 8-й Армии, славилась расстрелами и всякими жестокостями.
К нашему кружку кроме меня принадлежал ещё Георгий Маленков и Герман Тихомирнов.
Георгий Маленков был мужем Леры (Валерии) Голубцовой. Он был года на два моложе меня, но старался придавать себе вид старого партийца. На самом деле он был в партии всего второй год (и лет ему было всего двадцать). Во время гражданской войны он побывал маленьким политработником на фронте, а затем, как и я, пошёл учиться в Высшее Техническое училище. Не имея среднего образования, он вынужден был начать с подготовительного «рабочего» факультета. В Высшем Техническом он пробыл года три. Затем умная жена, которой он в сущности и обязан был своей карьерой, втянула его в аппарат ЦК и толкнула его по той же линии, по которой прошёл и я, – он стал сначала секретарём Оргбюро, потом после моего ухода – секретарём Политбюро.
Жена его, Лера, была намного умнее своего мужа. Сам Георгий Маленков производил впечатление человека очень среднего, без каких-либо талантов. Вид у него всегда был важный и надутый. Правда, он был всё же очень молод в это время.
Герман Тихомирнов был на год старше меня. Он был вторым помощником Молотова. Произошло это вот почему. Когда Молотов был ещё пятнадцатилетним гимназистом в Казани, во время первой полуреволюции 1905 года, он со своим одноклассником Виктором Тихомирновым (кстати сказать, сыном очень богатых родителей) вместе организовал очень революционный комитет учащихся средних учебных заведений Казани. В революции 1917 года Виктор Тихомирнов принимает активное участие вместе с Молотовым. Но ещё во время мировой войны он жертвует очень большую сумму, денег партии, что позволило издание «Правды», а Молотова произвело в секретари редакции «Правды», так как возможность издания пришла через него.
Правда, весной 1917 года Молотов, на которого в первые недели революции выпала чуть ли не руководящая роль в партии – руководство её печатным органом, – но которого партия вовсе не рассматривала как политического лидера, здесь остался недолго.
Скоро прибыли в Питер члены ЦК Каменев, Свердлов и Сталин, затем Ленин, Троцкий и Зиновьев, и Молотова услали в провинцию. В 1919 году он был уполномоченным ЦК в Поволжье, в 1920 году в Нижегородском губкоме партии и губисполкоме, потом в 1920 – 21 годах секретарём Донецкого губкома. Но с марта 1921 года он становится членом ЦК и секретарём ЦК. В течение года он был ответственным секретарём ЦК, правда, не генеральным, но уже и не техническим, как были секретари до него, например, Стасова. 3 апреля 1922 года на посту 1-го секретаря ЦК его заменил Сталин. Немногого не хватило, чтобы во главе партийного аппарата, автоматически шедшего к власти, не стал Молотов, вернее, не остался Молотов. Зиновьев и Каменев предпочли ему Сталина, и в сущности только по одному признаку – им нужен был на этом посту ярый враг Троцкого. Сталин им и был.