— Что-то случилось, Леш? — с легким вздохом прошептала Света.
— Да нет, просто спину я закончил смазывать, а все остальное вроде бы уже готово…
— Правда? — спросила Света и повернулась к Ганину передней частью тела.
— Ну, пожалуй, грудь ты плохо промазала, придется повторить…
Постельное белье в квартире Ганина пришлось потом выкинуть, несмотря на решительные протесты Светы — она хотела сохранить его как память о самых эротических двух месяцах, которые запечатлелись в ее памяти на всю жизнь…
А портрет Ганин закончил довольно скоро. Светлана потребовала его себе, но Ганин твердо сказал:
— Только за выкуп. Я отдам тебе портрет только с одним условием, что и ты, и он всегда будете перед моими глазами!
И так оно и оказалось — и портрет, и Света были перед его глазами, но не вечность, а всего лишь год…
Как это произошло, Ганин так до конца и не понял, а наверное, и не нужно было ничего понимать. Просто после портрета Светы в стиле Рембрандта, Ганина захватила идея нарисовать виды ночного города, потом — снегирей в зимнем лесу, потом — школьный двор с бегающими ребятишками, потом… Работа за работой, портрет, пейзаж, потом опять портрет… И каждый требовал от него того, чего ждала Светлана, — любви, внимания, огня страсти, соития с образом. Каждый акт творения на холсте нового мира требовал акта любви, акта зарождения новой жизни, и Светлана стала чахнуть. Оказалось, что то, что подарил ей Ганин, он дарил каждому своему «чаду» и, опустошая себя, обделял всех остальных своим огненным, даже огнедышащим, желанием…
И Света в конце концов ушла сама, сразу после несостоявшегося дня рождения. Она покрасила волосы и вышла замуж за другого. На свадьбу Ганин не пошел. Он просто прислал ее портрет в стиле Рембрандта в качестве свадебного подарка…
Эти воспоминания, как огонь, опалили ум Ганина — он не мог найти покоя. Ну как Света не смогла понять одного?! Ведь она же сама художница и должна понимать, что нельзя художнику без творчества, без поиска, ну не может же он жить все время только одной моделью! Ганин любил Свету, но и творчество свое он любил тоже! Ну да, забыл он про этот чертов день рождения — можно же было и напомнить ему, в конце концов! Разве это так сложно?
«Она просто не захотела сделать усилие и понять меня как художника… Она просто эгоистка… — заключил Ганин и перестал ходить по периметру. — Наверное, художника может по-настоящему понять только его собственное творение, с которым они — одно целое, а не модель. Модель всегда остается чем-то внешним, а образ на холсте — это часть меня, часть моей души, моих переживаний, кусочек моего мира, меня самого, как зародыш в утробе матери — это и нечто другое, и она сама — ее плоть, ее кровь, ее кости, ее сердце…»
Совершенно неожиданно Ганин вспомнил о портрете, который нарисовал еще три месяца назад. «О, если бы та девушка на портрете была жива! Уж она бы точно со мной так не поступила!» Эта мысль поразила Ганина своей новизной, она озарила его душу, как молния — ночное небо, и он действительно глубоко внутри почему-то был уверен, что ОНА точно бы так с ним НЕ поступила. И вот уже Ганин скрипит ступеньками шаткой лестницы, ведущей на чердак, а в руке его — толстая парафиновая свеча. Вот свеча поставлена на подоконник, и в ее неровном, робко дрожащем перед девушкой с портрета желто-оранжевом пламени виден силуэт.
Розовый замок, роща, пруд с утками и лебедями, белая деревянная беседка — все скрыто во мраке ночи. Огонек свечи слишком слаб, чтобы осветить ростовую картину целиком. Видно только ее хорошенькое солнцевидное личико в круглой соломенной шляпке с атласными лентами, кокетливо сдвинутой на затылочек, да кусочек белоснежного кружевного платьица — вся нижняя часть тела также покрыта мраком.
Ганин молча СЕЛ ПЕРЕД ПОРТРЕТОМ на стул и просто стал внимательно смотреть на изображенное на нем прекрасное лицо в подрагивающем пламени свечи, — и не мог оторваться от этого зрелища. Постепенно стены чердака, подоконник, потолок… — все уходило куда-то, уезжало за периферию обзора, за периферию сознания, и Ганин видел только Ее круглое солнцевидное лицо, Ее фиалковые с искоркой глаза, Ее соблазнительный изгиб губ, Ее плечи, руки, грудь, золотистые локоны… Создавалось впечатление, что Ганин сидит не перед портретом на заброшенном чердаке, а перед живой девушкой в каком-то тихом и безлюдном ресторанчике и ужинает с нею в полутьме, при свете одной лишь свечи…
— Пусть все катится к черту! — прошептал Ганин, целиком погружаясь в омут своей фантазии. — Пусть все катится к черту! — Он упал перед портретом на колени и, охваченный нестерпимым желанием, в безумии принялся целовать раму, полотно портрета, горячим шепотом произнося, как заклинание: — Ты — мое совершенство, ты — моя любовь, ты — мое сокровище, ты — моя богиня! Ты лучше земных дев и жен, ты — сама вечность, сама красота… Я — твой раб навеки! Я…
«…И Я принимаю твою службу, мой Художник», — молнией пронеслась мысль в его сознании, и в то же мгновение глаза незнакомки с портрета ярко вспыхнули в полутьме, а их фиалковый взгляд резко направился в сторону Ганина, прямо как прожекторы боевого корабля в ночи — на обнаруженную радарами цель, и пронзил его глаза! И…
Отполированный до зеркального блеска старинный из красного дерева стол с резными ножками, посредине стола — одинокая ароматно пахнущая восковая свеча в подсвечнике из чистого золота с глубоким сочным отливом, терпкое красное вино в хрустальных бокалах, а вокруг — кромешная тьма, как черное покрывало кулис на пустынной сцене ночного театра, сквозь которое проникают лишь мягкие, какие-то потусторонние звуки, как будто призрачные музыканты играют на призрачных инструментах — на скрипке, флейте и лютне. Играют что-то древнее, как мир, и что-то таинственное, как ночь: древнюю музыку погибших цивилизаций и забытых богов…
— Тебе нравится эта музыка, не правда ли? — раздался в ушах Ганина мягкий мелодичный шепот, напоминающий чем-то шелест морских волн, волн какого-то первобытного океана, который существовал уже тогда, когда еще не было небесных светил, не было суши, не было самого неба…
Ганин поднял глаза — и его руки покрылись гусиной кожей, а по спине пробежал неприятный холодок. Он увидел перед собой девушку с портрета, точь-в-точь такую же, в том же самом наряде, только — абсолютно живую! Увидел, как она моргает своими пушистыми ресницами, как ее длинные пальцы сжимают хрусталь бокала, как в ее фиалковых глазах отражается огонек свечи, как ее чувственные губы расплываются в сладострастной усмешке, как она томно облокачивается на спинку мягкого пурпурного кресла…
— КТО ТЫ, БОГИНЯ? — только и смог почему-то шепотом вымолвить Ганин, и ему стало жутко — он всеми порами кожи ощущал, что перед ним сидит та, для которой тесен весь земной шар, но которая каким-то чудом уместилась в теле — в теле ли? — этой солнцеликой девушки.
— Ты сказал… — таинственно и чарующе прошептала девушка и чуть слышно мелодично рассмеялась, — я — богиня! Кто-то называл меня Афродитой, а кто-то Иштар, кто-то Изидой, а кто-то Кали, кто-то Венерой, кто-то Фреей, а кто-то — Ладой… Имен много, а я одна! И я одна… ВСЕГДА — ОДНА… — Лицо девушки вдруг стало печальным, а нежные фиалки глаз наполнились такими же фиалковыми слезами.
Ганина настолько восхитило это удивительно красивое, с точки зрения художника, зрелище, что он даже на минуту забыл о том страхе и даже ужасе, что охватил его при первом взгляде на ЭТО СУЩЕСТВО.
— Эти слезы краше для меня всех бриллиантов на свете! — прошептал Ганин. — Позволь мне получить их на память, чтобы глядя на них, я всегда вспоминал о тебе, моя богиня, моя госпожа…
— Ты получишь гораздо больше, Художник… Но и их — ты получишь тоже! — И глаза ее сверкнули, резко, властно, холодно, как молния сверкает на предгрозовом небе!
Она поднесла к лицу дамский кружевной платочек и, промокнув глаза, протянула раскрытый платок Ганину. На прямоугольном кусочке шелка красовались два маленьких, круглых, прозрачных как слеза, сияющих при свете свечи бриллианта.
— Это бриллианты моих слез, Художник! Слез триллионов и триллионов лет одиночества… Одиночества, которого не изведала ни одна женщина на свете и никогда не изведает от начала мира до его конца, ибо Я — старше мира, Я — ЛИЛИТ, Та, что была, когда этого мира еще не было…
У Ганина перехватило дыхание. Он испуганно, как ребенок, выставил перед собой дрожащие руки и зашептал:
— Я не могу принять этот дар! Я не могу! Я — всего лишь человек! Смертный человек!
Лилит внимательно и серьезно посмотрела на Ганина.
— Нет… Ты не «всего лишь» человек… Ты — Художник! Ты — тот, через которого Творец сущего открывает красоту своего создания, ты — Его посланник, Его орудие, Его кисть… — И вдруг резко, без всякого перехода: — Я ненавижу Его всей своей душой! Я хотела бы, чтобы Его никогда не было! Он отверг нас! Он видит в нас только соперников, тех, кто посягает на Его собственность! Он видит в нас только тьму и зло!.. — Но так же внезапно, как возник, ее гнев погас, а глаза снова приобрели сладострастное, томное выражение. — Но ты… ты — другое… Ты увидел во Мне нечто прекрасное… Ту Лилит, что украшала своим видом ангельские хоры — и золото волос ее тогда было ярче, чем корона на челе Люцифера!..
Существо в женском обличье замолчало, о чем-то вспоминая и с отсутствующим видом глядя на зыбкое пламя свечи.
— Я… я… Но ведь я не видел тебя! Мне просто приснилась девушка!
— Эта девушка возникла в твоем сознании, как ассоциация на Мой поцелуй, которым Я наградила тебя. Образ этой девушки, земной девушки, настоящей, был отзвуком Моего поцелуя, отзвуком встречи и союза наших душ. И Я полюбила этот образ. Ты увидел Меня такой — и Мне понравилось это. Я словно бы увидела себя в зеркале, но этим зеркалом была твоя душа, твоя душа ТАК отразила Меня, Художник, Меня — Королеву ночных теней, призраков, темных мечтаний и фантазий!
— Но почему ты поцеловала именно меня, богиня моя? Я ведь не красавец никакой, не герой… — недоумевал Ганин.
— Ты — Художник, и твои картины Мне пришлись по вкусу. Я люблю в свободное время, которого у Меня, увы, совсем немного, посмотреть на них. Многие художники знали Меня, многим Я помогала, многих вдохновляла, и они писали Мои призраки, но только тебе Я подарила свой поцелуй, который гораздо дороже Моих наваждений! Наваждения Я отдаю всем, а поцелуй — только тому, кто этого заслужил… И вот ты видишь, как мой маленький невинный поцелуйчик отразился в тебе!
Существо томно взглянула на Ганина, и он не мог оторвать своих глаз от ее. Казалось, ее взгляд проникает в его душу до дна, до самого конца, видит его насквозь и знает о нем то, о чем он сам даже и не подозревает… А потом… Он почувствовал горячее желание, охватившее все его существо. Ганину показалось, что в его сердце вошла какая-то сила, и оно вспыхнуло, как стог сена, в который попала молния, и он чувствовал, что в его сердце происходит что-то странное, как будто кто-то ласкает его, сжимает в томных объятиях, массирует невидимыми руками, и из уст Ганина вырвался сладострастный стон.
— Что это? — не без труда прошептал он.
— Древние поэты называли это «стрелой Амура»… — зашелестели волны первобытного океана. — Я просто вошла в твое сердце, и оно стало Моим, ты ведь не против? — И она лукаво состроила глазки.
— Я… не… могу… — сладострастно прошептал Ганин, хватаясь за сердце. — Мне… кажется… оно… разорвется…
— Я не допущу этого, мой Художник, — улыбнулась загадочно Она. — Хотя у очень многих из тех, кто удостаивался чести стать Моим любовником, так оно и было. Их сердца разрывались или останавливались от Моего любящего взгляда. В Шумере, например, Меня даже изображали обнаженной лучницей на коне, считали стрелы мои смертельными, а в Индии вообще награждали ожерельями из черепов уязвленных мною мужчин… Ну и… были правы! — В ее бездонных глазах засмеялись огненные искры-волны. — Но ты мне нужен живым! Написавший портрет Лилит не будет умерщвлен. Он будет жрецом того пламени, который он возжег на пустынном алтаре моей темной души, и как пламя это будет вечным, так будет вечен и его жрец! — Последние слова она произнесла жестко, властно, и в ее на долю секунды потемневших, как ночь, глазах появилось что-то свирепое, хищное, жестокое, как у пантеры при виде дичи.
Ганин не мог ничего сказать — жар в его сердце был таков, что он не в силах был произнести ни звука.
— Ну а поскольку ты должен стать жрецом своей богини, пора пройти посвящение! — торжественно воскликнула она, и огненная сила как-то сразу ослабила хватку, хотя сердце до конца и не оставила. А потом Лилит дунула на свечу, и Ганин погрузился в кромешный мрак.
…Очнулся Ганин в каком-то храме. То, что это храм, он понял сразу. Хотя алтарь впереди закрывали врата, но он почему-то знал, что за этими вратами с выпуклыми барельефами в виде серебряных львов с сапфировыми глазами стоит жертвенник, таинственный жертвенник на алтарном возвышении, который не может видеть непосвященный…
Внутреннее убранство храма покрывала тьма — две свечи, которые держали в руках какие-то странные призрачные фигуры в черном по обе стороны Ганина, освещали только небольшой пятачок вокруг него. За пределами светлого круга угадывались изгибы невидимых арок, округлости колонн, древние, как мир, статуи в нишах и длинные стрельчатые окна, направленные в никуда, ибо Ганин был почему-то уверен, что за этими окнами НИЧЕГО, в буквальном смысле НИЧЕГО не было. Храм находился в пустоте, вне времени и пространства, как когда-то библейский ковчег посреди бушующего океана.
— Это храм Моего сердца, Мой Художник! Храм, который не видел доселе никто из смертных и который достоин видеть лишь тот, кто смог отобразить его на холсте. Это Я Сама — Лилит, Королева Ночи, Луны, Теней, Призраков и Желаний! Добро пожаловать, мой Художник, добро пожаловать!
Голос раздавался из ниоткуда, да и был ли этот голос звуком, Ганин не знал. Он вообще не был уверен, в теле ли он здесь находится или вне него, одной лишь душой — или вообще все это сон, фантазия или морок? Но, несмотря на мучившее его жгучее любопытство, Ганин не стал задавать своего вопроса. Он почему-то знал, что должен молчать, внимательно все воспринимать и слушаться: воля таинственной хозяйки храма здесь — непреложный закон.
Вдруг две темные фигуры без лиц, облаченные в какие-то черные плащи с капюшонами, запели. Голоса у них были странные — и не мужские, и не женские. Наверное, так могли бы петь бесполые духи, подумалось вдруг Ганину, но один голос, однако, был высокой тональности, а другой — низкой. Они красиво переплетались и дополняли друг друга. Таинственные незнакомцы пели без музыкальных инструментов, но они были здесь и не нужны — ни один инструмент не издаст звука более красивого, чем эти голоса! Ганин заслушался, в буквальном смысле слова забыв обо всем на свете. Пение было на каком-то незнакомом языке, он обратил только внимание на то, что в нем было много шипящих букв — «ш», «щ», «х», «ф», «с», — некоторые слова отдаленно напоминали еврейские…
Пение, начавшись с очень тихого, становилось все громче и громче, а вместе с ним пол и стены храма стали постепенно светлеть — и чем громче становилось пение — тем ярче свет, причем сам пол и стены светились как бы изнутри, как если бы храм был стеклянным стаканом, а внутри него горела бы свеча.
Странный это был свет! Такого Ганин никогда еще не видел… Это был не солнечный свет и не лунный, и даже не звездный, а какой-то призрачный: яркий — но в то же время бледный, сильный — но не слепящий глаза. «Это, наверное, тень или призрак света, — подумалось Ганину, — так же как голоса — призраки голосов… Но зачем мне призрак света и призрак голосов?»
Ответ пришел сам собою. Ганин взглянул на себя и увидел, что его тело под действием света начинает постепенно бледнеть, развоплощаться. Он почувствовал удивительную легкость и свободу во всех членах, в груди росло чувство экстатической радости. Казалось, стоит ему от души рассмеяться — и он не удержится на земле, а взлетит в воздух, как это бывает в состоянии невесомости. Да и внешность его стала стремительно меняться: куда-то подевались джинсы, и клетчатая рубашка, и «Черепашьи» очки; на нем оказалось какое-то старинное одеяние — свободное, без пуговиц: серебристая туника, перехваченная в поясе серебристой лентой ремня с такого же цвета пряжкой с изображением круглой полной луны с женскими чертами лица, серебристые сандалии, а на голове — серебристая диадема также с символом полной круглой луны на лбу, короткий, до пояса, плащ. Одежда тоже казалась призрачной, как бы сотканной из очень плотного воздуха, но тем не менее вполне осязаемой, упругой, нежной, прохладной. Фигура его стала стремительно меняться. Куда-то подевались неуклюжесть и сутуловатость, коренастость и неказистость. Теперь он видел высокого стройного молодого человека, чье тело напоминало пропорции античного Аполлона, но никак не «очкарика» Ганина…
— Ну как, нравится тебе твоя новая оболочка? — зашелестели волны первобытного океана в его голове. — Долг платежом красен. Ты отразил меня в своем портрете, а я отражаю тебя в храме своего сердца. Я вижу тебя именно таким, мой Художник, мой Жрец, мой Любовник…
В этот момент пение двух фигур — их черные плащи к тому времени стали серебристо-белыми, сверкающими, источающими призрачный свет, — по громкости и напряженности достигло своего апогея, свет наполнил все пространство храма, и Ганин уже почти ничего не видел, кроме света, только самые общие очертания. Он заметил, как медленно открываются закрытые доселе врата алтаря, и перед его взором открылось каменное возвышение, к которому вели семь широких ступеней, а над ним стоял жертвенник — круглое, как полная луна, резное сооружение, украшенное барельефами миниатюрных фигурок обнаженных мужчин и женщин, ласкающих и целующих друг друга, сжимающих друг друга в жарких любовных объятиях. И этот жертвенник также светился призрачным серебристым светом и сам, казалось, словно был вылит из чистого серебра…
Обе фигуры в плащах медленно двинулись в сторону жертвенника, и ноги Ганина сами, без всякой команды, понесли его в ту же сторону, причем переступали они синхронно с их ногами, а у жертвенника стояла еще одна фигура, тоже в серебристом плаще с капюшоном, полностью закрывавшим лицо, но она не пела. Ганин медленно и торжественно поднялся по ступеням и, наконец, остановился у самого жертвенника, возле третьей фигуры, которая вместо свечи, как у двух других, держала обнаженный кинжал с серебристым лезвием.