«Из гордости, — подумал тогда Никитский. — Ну и дурак, а я ведь из-за него такой кайф потерял!»
Когда Никитский стал богат, он, конечно, купил себе вертолет, но это не то: мало летать, надо, чтобы были эти игрушечные домики внизу, эти игрушечные человечки, машинки и чтобы ты, именно ты, держа в руках гашетку, был властелином их жизни и смерти, посылая огненный — ракетно-свинцовый — смерч вниз, и притом сам ощущал, что балансируешь на грани — стоит только кому-то из этих человечков из чего-нибудь в тебя попасть… Нет, ни обыкновенный вертолет, ни «мерс» никогда этого не заменят!
Но сейчас Никитский смеялся и на миг представил, что он летит в этом вертолете, до сих пор он там, на той войне… И ему вдруг пришла в голову мысль, что все, что он делал в своей жизни потом — бизнес, разборки, гонки, бабы, наркота, — это всего лишь попытка хоть отчасти вернуть те ощущения свободы, опасности и власти, которые он имел тогда, под вечно палящим солнцем Афганистана…
Черный «Мерседес» мягко подкатил к огромному особняку XVIII века, принадлежавшему некогда роду князей Барятинских. Это было высокое бело-голубое трехэтажное строение с выдающимся портиком с треугольной крышей, мощными, но грациозными белыми дорическими колоннами, большими окнами из цветного стекла, посреди пышущего зеленью парка, с белокаменными беседками, фонтанами, прудом с утками и лебедями, тенистыми аллеями, посыпанными белым мраморным песочком. Никитский урвал особняк в самом начале девяностых. Тогда это был закрытый санаторий для отдыха высоких партийных «товарищей» местного обкома. Когда имущество партии пошло «под молоток», Никитский благодаря своим «афганским» связям в администрации сумел за бесценок скупить «дом отдыха», который по-хорошему мог стать музеем архитектуры елизаветинской эпохи, и превратить в кричащий символ образа жизни современного нувориша. Никитский даже не поскупился оплатить работу городских историков, которые сумели восстановить изначальный облик здания и его убранства, а сам ликовал в душе: «Все правильно! Раньше здесь жили одни князья, теперь другие» — ему нравилось думать о том, что теперь он — сын водопроводчика и крановщицы, бывший младший офицер советской армии — живет во дворце, принадлежавшем аристократам, чьи кости давно сгнили в могиле, а он вот жив, здоров и вполне доволен своей судьбой!
А потому, когда Никитский увидел художника с мольбертом у ворот, просящего разрешение нарисовать его особняк, он был в восторге, ведь и князей Барятинских кто-то рисовал давным-давно, и их портреты до сих пор красуются в Третьяковке, в Эрмитаже… И он дал добро художнику, но только с одним условием — написать портреты и его самого, и его семьи, когда тот закончит рисовать поместье. В этом и был один из главных резонов выставки — «раскрутить» непризнанного гения Ганина, а потом заказать уже знаменитому художнику, заслуженному деятелю искусств РФ, портрет своей семьи, который увековечит его величие, как когда-то увековечили портреты князей Барятинских…
Мягко шурша по гравию, черный «Мерседес» заехал на территорию поместья через открытые охраной ворота. Когда дверь машины распахнулась, к ней уже подбежали трое охранников в хаки, в солнцезащитных очках и с короткими автоматами АКСУ. В охрану Никитский брал только бывших военных и только тех, кто прошел «горячие точки», а платил им столько, что мог быть спокойным за жизнь семьи.
— Валерь Николаич, Валерь Николаич! Мы уж забеспокоились… Взяли бы ребят, вам без охраны никак нельзя!
— Кому суждено быть повешенным — тот не утонет, — хмыкнул Никитский. — Вы мне нужны, чтоб детей да жену охранять, а себя я и сам защитить смогу, не мальчик, — он недовольно сморщился. Терпеть не мог охрану рядом с собой, так же как и водителя в машине, — это мешало ему ощущать себя свободным, ощущать риск, делало его жизнь тюрьмой. — Лучше отнесите картину, которая на заднем сиденье, в дом, пусть повесят ее у меня в спальне, прямо напротив кровати, да поосторожней! Если что — не расплатитесь за всю жизнь! — И довольно гоготнул, обнажив золотые коронки во рту.
Двое охранников аккуратно, нежнее, чем мать младенца, вытащили упакованную в оберточную бумагу картину и осторожно понесли по главной дорожке в дом, а третий уже сел за руль, чтобы отогнать машину в гараж.
Никитский отправился сначала в свой личный спортзал, располагавшийся в подвале поместья, там вволю потягал штангу, размялся на беговой дорожке, побил боксерскую грушу, а потом сходил в приготовленную для него сауну. Затем плотно поужинал. На ночь он зашел в детскую и пожелал деткам — тихому пятнадцатилетнему юноше и такой же тихой десятилетней девочке — спокойной ночи. С женой видеться не хотелось…
И все это время Никитский, самому себе в этом не признаваясь, думал только об одном — о портрете! Точнее, о прекрасной незнакомке, изображенной на нем. Тягая штангу или кряхтя под ударами веника, поедая бифштекс с кровью или целуя шелковистые волосики деток, он не мог избавиться от видения картины — золотоволосая девушка с солнцевидным лицом, фиалковыми глазами, в соломенной шляпке с атласными лентами и с корзинкой лесных цветов… Лицо ее смутно казалось ему знакомым, и этим, главным образом, портрет и притягивал к себе: а что, если изображенная на нем девушка существует на самом деле?! Никитскому до смерти надоела его последняя жена, к тому же она старела, ей уже было тридцать пять — какие бы солярии и салоны красоты она ни посещала, двадцатипятилетней уже все равно не будет… А тут — не девочка, а цветочек полевой, конфетка! С такой и за границей появиться не стыдно, и у губернатора, и друзьям показать… Это бриллиант, который идеально подойдет к его костюму, а этому бриллианту только он, Никитский, может дать достойную ее красоты оправу!
Никитский отправился в свою спальню. Это была личная опочивальня князей Барятинских, полностью восстановленная в том виде, в котором она была двести с лишним лет назад, — широкая кровать с шелковым постельным бельем под балдахином, розовые обои с изображением пузатых голеньких амурчиков с луками и полуголых нимф с лирами, картины художников XVIII века — в основном, портреты, золотые подсвечники и люстра с настоящими восковыми свечами, пушистый персидский ковер, мебель искусной резки из настоящего дуба, старинный клавесин… Даже свой iPad Никитский не оставлял в этой комнате — ничто не должно нарушать эстетическую гармонию Великого века!
Когда Никитский вошел в спальню, он первым делом посмотрел на ТО САМОЕ место — часть стены слева от раскрытого, высотой в три человеческих роста старинного окна — место для Портрета, как раз напротив кровати. Да, Он был уже там…
Никитский довольно улыбнулся и, получше завязывая на ходу пояс махрового розового халата, подошел к нему ближе. Мягкое освещение люстры из двух десятков восковых свечей было очень выигрышным для портрета — романтический сюжет при романтическом освещении: замок вдали стал еще более насыщенного цвета, фиалковые глаза — еще более томными, а алые губы — еще более страстными…
«Конфетка! — причмокнул губами Никитский. — Правда, рама дешевенькая… Ну ничего, завтра же закажу из чистого золота! Ты у меня будешь как принцесса — в золоте ходить и в бриллиантах!» — хмыкнул Никитский и… усмешка застыла на его губах… потому что девушка на портрете улыбнулась ему в ответ и кокетливо сощурила глазки!
Сердце Никитского екнуло и судорожно забилось. Ему показалось, что пол под ним заколебался и вот-вот уйдет у него из-под ног, а точнее, разверзнется под ногами пропасть, и он улетит прямо в преисподнюю! Но вскоре первый приступ страха прошел, и его вкрадчиво и в то же время настойчиво сменило вожделение…
Да… Вожделение… Его терпкий сладкий привкус он ощутил еще тогда, на чердаке этой странной конуры, но сейчас… Оно становилось неодолимым! Оно охватило все существо Никитского, оно сжигало его дотла! От страстной истомы подкашивались ноги, кружилась голова, сердце готово было выскочить из груди, рот наполнился вязкой слюной, а глаза заволоклись какой-то розовой дымкой…
У Никитского в жизни много было женщин. Еще в юности он никогда не страдал от отсутствия женского внимания — его физическая сила, решительность, граничащая с дерзостью, бесстрашие создавали вокруг него ореол крутого парня. Девушки липли к нему, а уж тем более когда он стал богатым… И девушки были разные — и блондинки, и брюнетки, и рыжие, и высокие, и пониже, и плоские, и в теле…
А тут… Хотя девушка на портрете была красива, без сомнения, но что-то в ней было особенное…
ГЛАЗА, конечно же, глаза! Таких он не видел ни у одной из них! У тех девушек глаза были как у детских куколок Барби — пустые мутные стекляшки, в которых лишь иногда загорались бледные огоньки при виде зеленых купюр, шмоток или дорогих машин, а у нее… Никитский подошел совсем близко к портрету и встал лицом к лицу — портрет был ростовой, — так что его глаза отделяло от ее всего сантиметров двадцать-тридцать…
«Конфетка! — причмокнул губами Никитский. — Правда, рама дешевенькая… Ну ничего, завтра же закажу из чистого золота! Ты у меня будешь как принцесса — в золоте ходить и в бриллиантах!» — хмыкнул Никитский и… усмешка застыла на его губах… потому что девушка на портрете улыбнулась ему в ответ и кокетливо сощурила глазки!
Сердце Никитского екнуло и судорожно забилось. Ему показалось, что пол под ним заколебался и вот-вот уйдет у него из-под ног, а точнее, разверзнется под ногами пропасть, и он улетит прямо в преисподнюю! Но вскоре первый приступ страха прошел, и его вкрадчиво и в то же время настойчиво сменило вожделение…
Да… Вожделение… Его терпкий сладкий привкус он ощутил еще тогда, на чердаке этой странной конуры, но сейчас… Оно становилось неодолимым! Оно охватило все существо Никитского, оно сжигало его дотла! От страстной истомы подкашивались ноги, кружилась голова, сердце готово было выскочить из груди, рот наполнился вязкой слюной, а глаза заволоклись какой-то розовой дымкой…
У Никитского в жизни много было женщин. Еще в юности он никогда не страдал от отсутствия женского внимания — его физическая сила, решительность, граничащая с дерзостью, бесстрашие создавали вокруг него ореол крутого парня. Девушки липли к нему, а уж тем более когда он стал богатым… И девушки были разные — и блондинки, и брюнетки, и рыжие, и высокие, и пониже, и плоские, и в теле…
А тут… Хотя девушка на портрете была красива, без сомнения, но что-то в ней было особенное…
ГЛАЗА, конечно же, глаза! Таких он не видел ни у одной из них! У тех девушек глаза были как у детских куколок Барби — пустые мутные стекляшки, в которых лишь иногда загорались бледные огоньки при виде зеленых купюр, шмоток или дорогих машин, а у нее… Никитский подошел совсем близко к портрету и встал лицом к лицу — портрет был ростовой, — так что его глаза отделяло от ее всего сантиметров двадцать-тридцать…
Боже, какие необыкновенные глаза! Глубокие, как бездонный колодец, ясные, как безоблачное небо, фиалковые полутона сочно переливаются при колеблющемся свете восковых свечей, но самое главное — искорки… Искорки света — солнечного или лунного, какие всякий может увидеть на море, — так и пляшут в ее глазах, и за их танцем, как за самим морем, можно наблюдать бесконечно… Никитский не помнил, сколько он стоял и смотрел в них, но в какой-то миг подумал, что продал бы свою душу самому дьяволу, лишь бы эта девушка стала его, хотя бы на одну ночь!
Не успел он об этом подумать, как вдруг отчетливо ощутил пряный аромат лесных цветов вокруг себя, дыхание свежего летнего ветерка, кряканье уток, шелест листвы…
Глаза у Никитского полезли на лоб — КАРТИНА ОЖИЛА! Как в кино, когда кусок белого полотна в зале вдруг оживает при выключенном свете и показывает нам движущиеся фигурки, лица, пейзажи, так и здесь — картина наполнилась жизнью. Утки в нарисованном пруду крякали и плавали, ветер развевал алые атласные ленточки на соломенной шляпке и шевелил складки белоснежной кружевной юбки-купола, а также флажки с таинственными знаками на полотнищах, что реяли на башнях розового замка. Разница состояла лишь в том, что в кино мы видим только изображение, а здесь чувствовались и запах, и ощущения, в кино мы не можем вступить в общение с персонажами, изменить линию их поведения, а здесь…
— Ты хотел обладать мною, князь среди смертных? — раздался необыкновенно мягкий, мелодичный голос по ту сторону рамы, и девушка соблазнительно улыбнулась. Никитский физически уже не мог отвести взгляд от ее фиалковых глаз, они его не отпускали, они видели его насквозь и знали о нем все, даже то, чего, казалось, не знал и он сам… — Это возможно… Как там говорил один выскочка из Назарета? «Все возможно верующему», а-ха-ха-ха-ха! — мелодичные колокольчики зазвенели в ушах Никитского, и от их сладостной музыки пламень вожделения стал еще сильнее. Он инстинктивно чувствовал, что уже перешел грань между жизнью и смертью одной ногой, но также он понимал, что переступит через нее и второй ногой с такой же неизбежностью, как кролик попадает в пасть загипнотизировавшей его змеи или муха — в паутину, на обед пауку. Никитский смутно помнил, что «Назарет» — это что-то очень и очень важное, что стоит только вспомнить, что же точно означает это слово, может, он и получит шанс на спасение, но… Вспоминать не хотелось! «„Да!“ — говорило его сердце, „да!“ — вторила ему плоть, — пусть будет смерть, пусть будет все что угодно, только бы получить ЕЕ, только бы получить!» — и отравленный страстью мозг с неизбежностью тоже сказал свое вялое «да»…
И как только это произошло, девушка вдруг размахнулась и бросила прямо в него свои цветы из лукошка, громко прокричав какие-то слова на незнакомом языке — гортанном, в котором почти каждое второе слово состояло из шипящих звуков. Что-то щелкнуло, и солнечный свет из картины теперь уже бил в спальню Никитского, как если бы тот стоял напротив раскрытого на улицу окна…
А потом девушка просто перешагнула через раму и оказалась в комнате прямо перед Никитским, в шляпке, в платьице, точь-в-точь как на портрете, таким же образом, как если бы некая шаловливая гостья решила зайти в комнату, расположенную на первом этаже, непосредственно через открытое по случаю летней жары окно.
Она довольно осмотрелась и прошлась по комнате, как бы забыв о Никитском.
— Хоромы так себе, но пока сгодятся… Во всяком случае, лучше, чем на чердаке в этой собачьей конуре, а-ха-ха-ха!.. Эй ты, человечек, слышишь меня?
Никитский почувствовал, что его потянула к девушке, которая стояла уже в центре спальни, какая-то неодолимая сила. Он против воли подбежал к ней и рухнул ниц, а девушка поставила прямо ему на голову свою ножку в изящной туфельке-босоножке и презрительно скривила губы:
— Такова моя воля! Отныне мой Художник будет жить здесь! Ты меня понял, собака?
Кровь прилила к лицу Никитского — никто и никогда не обращался с ним так! Но ножка девушки была необыкновенно тяжела — она придавливала его к полу, как тяжелая штанга!
— Да… — прохрипел Никитский.
— Не «да», а «как будет угодно вашему высочеству», сволочь, кар-р-р-р! — раздался каркающий голос, и из рощицы, что на портрете, в комнату влетел большущий иссиня-черный ворон, сел на спину Никитскому и больно клюнул его в затылок.
— Совсем оборзели эти денежные мешки, м-мяу! Чуть только денег наворуют, а уже возомнят себя невесть кем! Богами возомнят, черти их раздери, м-мяу! — злобно мяукнул такого же цвета и оттенка кот, ростом с порядочного дога, выпрыгнувший вслед за вороном из темной рощи на портрете. И, встав на задние лапы, он тяпнул левой передней лапой Никитского по уху.
— Кар-р-р-р, не говори! — поддакнул ворон. — Да какие из них боги? Кар-р-р-р! Вот раньше боги были — это да… Помню я эти времена — солнцеокого Аполлона, как он целые города сжигал своим огненным взглядом, ненасытного быкоголового Молоха, который мог сотню визжащих младенцев сожрать за раз и даже не поперхнуться! А эти мрази?! Что они могут? Только деньги воровать да с бабами нежиться! Кар-р-р! Давай разобьем его рожу в мясо, госпожа, не нравится он мне! Как того, который осмелился назвать тебя «трупом»!
— М-мяу! Наслаждение…
— Ну зачем же так, друзья, зачем же? — рассмеялась девушка. — Мы же, в конце концов, в гостях, а ведем себя как бандиты с большой дороги! И потом, без этого старикана я бы не обрела свою свободу, а потому — да здравствует свобода!
Радостно взмахнув руками, она наконец сняла свой каблучок с головы Никитского, а кот и ворон в одно мгновение вспыхнули потоком лилово-фиолетовых искр и превратились в двух изысканно одетых во все черное молодых людей. У ворона на лице был чересчур крупный клювообразный нос, и сам он был немного горбат, с длинными и тонкими по-птичьи ногами и руками, а у кота — выдающиеся белые клыки во рту и немного кошачьи зеленые глаза — во всем остальном они были как братья-близнецы: глаза у них горели хищным огнем и светились в полутьме, у каждого на поясе висели шпага и кинжал в серебряных ножнах, на ногах — туфли с серебряными пряжками, бархатные короткие штаны до колен и камзолы на шнурках с высокими стоячими воротниками, а на головах у них были береты с перьями.
— Ну вот, теперь хорошо! Теперь вы похожи уже на гостей, а не на бандитов! Мы же как-никак в хоромах самих князей Барятинских, не так ли? — и девушка опять звонко и заливисто рассмеялась.
— Как же, как же… Помним, помним… — поддакнули оба, поднося своей госпоже мягкое старинное кресло, на которое она изящно села, и встали по обе стороны этого импровизированного королевского трона, согнув перед ней свои спины и шеи, как и подобает верным слугам. — Горит эта сволочь уже двести лет, как головешка. Туда ему и дорога!
Но девушка сверкнула глазками в их сторону, и оба притихли.