Сибирская повесть - Почивалин Николай Михайлович 2 стр.


Слово "великое" он произносит ровно и спокойно, и, должно быть, поэтому оно звучит так внушительно и весомо; будничньщ тон будто возвращает примелькавшемуся слову первородное значение.

Брови Мельникова снова - на этот раз по-иному, одобрительно приподнимаются. Разговариваем мы не более пяти минут, но уже ясно, что не глаза этого человека, а именно брови выражают любое внутреннее движение недовольство, согласие, вопрос, - в то время как глаза остаются все такими же спокойными.

- Новый наш сад видели?

- Не успел еще.

- Пойдемте, покажу.

Новый сад отделен от старого неглубокой, заросшей травой канавой; почти сразу же за ней начинаются ровные ряды яблонь. Приземистые, в белых известковых чулочках деревья усыпаны некрупными, начавшими розоветь яблочками. От старого сада он отличается четкой планировкой, и оттого здесь кажется скучнее. Там - нетронутые, оставленные в прежнем виде заросли; здесь - словно по линейке размеченные квадраты, где вряд ли уже сыщется укромный, полный очарования уголок. В траве тянется гофрированная труба.

- А это зачем?

- Для поливки. Из Иртыша гоним.

- Вот это хорошо. Раньше на коромыслах носили.

- Другие времена - другие и песни.

Гофрированная труба, словно тропинка, выводит к теплицам. Стеклянные рамы с них сняты и сложены высоким штабельком. Только что политые, остро попахивающие плети прилипли к черной мокрой земле и словно напоказ выставили свое богатство - от бледных пуплышков до ядрено-зеленых, в бородавочках, огурцов. У меня дома, на крохотной грядке под окном, огурцы показали только первые желтые звездочки цвета...

За теплицами начинается полоса саженцев: голенастые прутики с кудрявыми верхушками стоят вплотную друг к другу.

- Питомник, - не оборачиваясь, указывает Мельников.

- Куда вам столько?

- Обеспечиваем всю область, - так же лаконично поясняет Мельников, трогая пригибающиеся под его широкой ладонью маковки. - По завету...

Сад кончается; впереди километра на три, до самого села, темнеющего купой высоких ветел, зеленеет картофельное поле. Я не сразу вижу, что метров на сто, прямо по картошке, разбежались рядками тоненькие саженцы.

Замечаю их после короткого кивка моего провожатого:

- Года за три до села думаем дотянуть.

- Ох, далеко!

- Попробуем...

Укромные уголки можно, оказывается, отыскать и в новом саду.

Обогнув на обратном пути питомник, мы выходим к густой заросли малины. На ветвях сквозь резные листочки проглядывают бледно-розовые, а то и совсем уже красные ягоды. Стоит только, кажется, дотронуться, и они сами посыплются в ладонь. На секунду я даже замедляю шаг, но Мельников идет не останавливаясь и я с сожалением догоняю его.

- Теперь сюда, - говорит председатель и сворачивает.

Со стороны похоже, что он лезет прямо в малинник, чуть разводя в стороны желтые, в колючках, ветки; но под ногами вьется тропка. За кустами разговаривают.

- Вот он, пропащий, - слышится грудной женский голос. - Голодом заморил!..

- Знакомьтесь, - пропуская меня вперед, говорит Мельников, корреспондент из газеты.

На поляне, под молоденькой, кажется, случайно забежавшей сюда березкой, сидят розовощекий военный и две женщины. От растерянности я даже не успеваю разглядеть их лица, хотя сразу же замечаю накрытую на траве скатерть.

- А это моя родня, - представляет Мельников, каждый раз кивая. Племянница. Муж ее. И моя супруга...

- Лейтенант Егоров, - проворно вскакивает военный и весело встряхивает льняными волосами. - А попросту - Андрюша.

Андрюша - к нему действительно подходит больше.

Румяный, юный, даже мне он кажется очень молоденьким; и хотя на его голубых погонах золотые крылышки летчика, не верится, что он может управлять, самолетом.

Жену его зовут Олей. Она еще моложе мужа, тоненькая, с короткими светлыми кудряшками и круглыми от любопытства глазамп.

- Надежда Ивановна, - произносит жена Максима Петровича и неторопливо наклоняет голову.

С Олей она чем-то схожа - нежным ли подбородком, одинаковой ли горделивой посадкой головы, но то, что у Оли еще не устоялось и поминутно на ее по-девичьи подвижном лице меняется, у Надежды Ивановны приняло законченную, зрелую форму. На вид ей лет тридцать, она, конечно, значительно моложе мужа. Светлые, широким пробором надвое разбросанные волосы, белый, мраморной чистоты лоб, тронутые легким загаром щеки, свежие, не нуждающиеся в помаде губы, большие серые глаза, умные, сдержанные и, признаюсь, ушедшие в сторону от моего, должно быть, слишком любопытного взгляда.

В белой кофточке и синей шерстяной юбке, обтянувшей полные колени, она сидит, облокотившись на правую руку, и непринужденная, с ленцой, поза подчеркивает ее стать.

- Долго же вы ходили - насмешливо говорит она. - Картошка уж, наверно, остыла.

- Долго ли, коротко, а пришли, - добродушно отвечает Максим Петрович. А коли пришли, то и спочинать можно.

Надежда Ивановна разматывает укутанный полотенцем чугунок, простодушно-удивленно восклицает:

- Смотри - дымится!

- Ну, со встречей, со свиданием, со знакомством, - подняв стопку, говорит Максим Петрович и коротким быстрым движением выплескивает ее содержимое в рот.

Выдохнув, крутит головой: - Силен спиртишка!

Слова о спирте звучат для меня предупреждением:

живу в Сибири второй год, но спирта, предпочитаемого коренным сибиряком любому другому горячительному, не пробовал ни разу. Пока я, остерегаясь, держу стопку на весу, Андрюша лихо взмахивает рукой и ошарашенно помаргивает длинными белесыми ресницами. Оля потягивает какое-то сладенькое винцо; я, по ее примеру, решаю было попросить замену и случайно встречаюсь взглядом с Надеждой Ивановной.

Она ровно выпивает свою стопку и вкусно начинает грызть огурец. Щеки у нее чуть розовеют, но на лице ни малейшей гримасы, только все так же насмешливо - теперь в упор на меня - смотрят большие серые глаза.

Спасает меня только неоднократно слышанный и впервые примененный совет: выпив, немедленно выдохнуть.

- Ну как, птица небесная? - посмеивается над Андрюшей Максим Петрович.

- Это что, - хорохорится тот. - Я по-чукотски могу - под рукавицу!

- Ой, хвастун! - хохочет Оля.-Асам красный, как рак!

- Ничего, со встречи можно. С Чукотки ведь в отпуск прилетели, - кивает Максим Петрович. - Да и мне раз в году выходной можно устроить. Начнется уборка, закрутишься - так опять, считай, на год... - Он подвигает мне закуску, улыбается. - Не сибиряк, выходит?

- Нет, - мотаю я головой, - я родом с Украины.

- Да ну? - удивляется Мельников. - Земляки, выходит. - Лицо его почему-то становится грустным. - А жарко что-то...

- Разденься. Вон человек, - Надежда Ивановна кивает на меня, - в одной рубашке. И что ты все в этом кителе? И в будни и в праздник.

Солнце давно закатилось, воздух по-вечернему начинает синеть, но по-прежнему жарко. Скорее не жарко, а душно, и даже зелень, словно израсходовав за день всю свою прохладу, дышит сейчас сухим теплом.

- Совет добрый, - соглашается Максим Петрович. - А китель, что ж, вроде формы он. Как заведено...

Максим Петрович снимает китель, и я невольно любуюсь его сложением. Голубая майка, влажно потемневшая под мышками, врезается в крепкое загорелое тело и, кажется, вот-вот треснет. Он ложится на землю, раскинув мускулистые руки, довольно крякает.

- Хорошо!

- Смотри не простудись, - предупреждает Надежда Ивановна.

- Сказала! - усмехается Максим Петрович, ласково похлопывая ее по руке. - Я мальчишкой, бывало, спал на земле. С того, видно, таким дубом и вырос...

- А у нас на Чукотке летом как? - бормочет Андрюша, удобно устроивший голову на коленях жены. - Сверху жара, хоть нагишом ходи. А ноги и через унты прохватывает. Мерзлота!..

- Дядя Максим, спойте, - неожиданно просит Оля.

- С чего это? - усмехается Максим Петрович.

- Ну, спойте, - настаивает Оля.

В горле гореть у меня давно перестало, душой овладевает удивительное спокойствие, и мне становится радостно оттого, что я познакомился с такими простыми, хорошими людьми. Мысль эта кажется настолько важной, что я тороплюсь поделиться ею. И вдруг замолкаю на полуслове.

Мiсяць на нeбi,

Зipоньки сяють...

Это, заглядевшись в синеву, запел Максим Петрович.

Ах, братцы, какой же у него голосище! А он еще придерживает его, поет вполсилы, то ли вспоминая, то ли рассказывая и чуточку жалуясь. Песня проникает в самое сердце, в груди у меня сладко и тревожно холодеет.

Тихонько, как ручеек рядом с полноводной рекой, льется негромкий Один голос, старательно фальшивя, подпевает ломаным баском Андрюша; невольно, вовсе уж не умея, пытаюсь подтягивать и я. Не поет только Надежда Ивановна. Она сидит, плотно сжав губы, с каким-то отрешенным выражением лица.

Захваченные песней, мы, наверно, мешаем песне же, но сейчас это не имеет никакого значения...

- Добрая песня, - вздыхает Максим Петрович, вытирая ладонью повлажневшие глаза.

- Добрая песня, - вздыхает Максим Петрович, вытирая ладонью повлажневшие глаза.

- Дядя Максим! - взволнованно говорит Оля. - Вам певцом надо было стать!

- Ну уж, скажешь, - ласково-смущенно посмеивается Максим Петрович. Песни я свои давно отпел уже...

- Рано в старики записываешься, - говорит Надежда Ивановна, и ее грудной голос звучит сейчас глуховато. - Собираться давайте. Сашку пора укладывать.

- Бабушка уложит, - неуверенно протестует Оля.

- Бабка бабкой, а я мать, - с вызовом возражает Надежда Ивановна.

- Ну что ж, можно и по домам, - соглашается Максим Петрович и встает.

Женщины собирают в сумки посуду, сворачивают скатерть, и мы идем по темному молчаливому саду какой-то новой тропкой, напрямик.

- Надюш, - негромко окликает Максим Петрович, - знаешь что? Вы ступайте, а я с товарищем побуду.

- Чего ты выдумал? - спрашивает Надежда Ивановна. - Товарищу отдыхать пора. Завтра наговоритесь.

- Завтра с утра в район. В том-то и дело.

- Ну, смотри.

Мы прощаемся; белая кофточка Надежды Ивановны мелькает между деревьями. Максим Петрович некоторое время смотрит ей вслед, потом предлагает; Пошли, земляк, искупаемся.

3

Вблизи воды кажется светлее.

Темно-синий Иртыш бесшумно катит свои воды и только у самого берега, наплескивая на песок, чуть различимо шуршит мелкой катаной галькой. На противоположной стороне вдали струятся огоньки.

- Посидим, в воду сразу нехорошо, - говорит Максим Петрович.

Мы садимся на сухой теплый песок и, точно по сговору, закуриваем каждый от своей спички. Царит глубокое, какое-то всеобъемлющее безмолвие; только изредка сонно плеснет рыбина, и четкий, над всей рекой проносящийся звук подчеркивает тишину летнего вечера.

- Тихо, - думая о чем-то своем, роняет Максим Петрович. - Теперь уже тихости такой люди, как прежде, не верят. Иной раз вспомнишь, что перед войной вот так же тихо было, да голову ненароком и задерешь. Не воет ли опять там что?.. Я вон в книжке одной читал про старину. Люди пашут, а на меже ружья лежат...

- Ну и что?

- А то, что и нам так жить приходится. Живи, работай, а все настороже держись.

- Вы на фронте были?

- Я-то? Нет, не был... - От долгой затяжки папироса Максима Петровича разгорается, крохотный малиновый огонек выхватывает из темноты его сосредоточенное лицо. - Разве война тех только достала, кто на фронто был? Когда подумаешь - иному убитому легче пришлось..t - Вряд ли, Максим Петрович.

- Верно говорю. Беда не одно только тело уродует.

Когда она навылет через душу пройдет - хуже бывает...

Я понимаю, что говорим мы сейчас по-разному: я - безотносительно к чему-либо конкретному, Мельников - имея в виду, возможно, и что-то очень личное.

- Почему вы меня земляком назвали?

- Земляком-то? - оживляется Максим Петрович. - Потому, что земляки мы с тобой, получается. Я ведь тоже с Украины. Ты откуда родом?

- С-пид Сум.

- Вот видишь, а я из-под Чернигова. Рядом, выходит, - прикидывает Максим Петрович и с какой-то нетерпинкой спрашивает: - Давно там был?

- Давно, Максим Петрович. Родился там только, мальчишкой увезли. Родной-то Пензу считаю. А Украины и не помню совсем...

- А я помню! - говорит Максим Петрович, вгоняя окурок в песок. - Да ведь как помню! Закрою глаза, и словно вот она передо мной, рядышком! И хаты наши белые вижу, и аиста на крыше, и черешня как цветет - ноздрями чую! Веришь: иной раз услышу нашу песню по радио - аж глаза мокрые становятся. Дубом вот уродился, а поди ж ты! Вон как в зажигалке: из кремня искру вышибает, так и песня у меня из глаз - слезу!..

- Взяли бы да переехали.

- Не просто... И тут душой прирос. Семья, сын вон, Сашок, - сибиряк...

По крутой обрывистой тропке кто-то спускается, слышно, как сухая земля скатывается вниз.

- Карл Леонхардович, похоже, - вглядываясь в темноту, другим, спокойным голосом говорит Максим Петрович. И снова, не замечая, переходит с доверительного "ты" на равнодушное "вы": - Вас, наверно, ищет...

Сильно близорукому, мне кажется, что высокая фигура выдвигается из темноты как-то сразу, неожиданно; на фоне темного неба она выглядит еще массивнее.

- Вот вы где, - не удивляясь, говорит Карл Леонхардович. - Добрый вечер.

- Садись, Карл Леонхардович, - приглашает Максим Петрович.

- Да нет, поздно уже. Я вот товарища ищу. Проголодались, наверно?

- Спасибо, Карл Леонхардович. Я так поужинал, что два дня не захочу. Купаться еще будем.

- Ну, смотрите. А я сходил, мяса выписал, приготовил. Захотите - на столе будет стоять. Кофе - в кастрюле.

- Спасибо.

- Огурцы завтра, Карл Леонхардович, собрать надо, - напоминает Максим Петрович. - Да отправить. А то похвастались, а четыре дня не сдаем. Порядочно их там.

- Машина в пять утра придет, знаю, - кивает Карл Леонхардович.

Несколько минут председатель и бригадир говорят о своих колхозных делах, потом Карл Леонхардович прощается.

- Ну, спокойной ночи, пойду. Дверь открыта будет, мы тут не запираемся.

Плотная фигура Карла Леонхардовича растворяется в темноте, некоторое время слышится его учащенное - в гору - дыхание, потом снова все стихает.

- Скупые мы какие-то на хорошее слово, - задумчиво говорит Максим Петрович. - Вроде о человеке хорошо сказать можно только тогда, когда он покойник. В саду я тебе давеча про Карла нашего сказал - золотой, мол, человек. А тебе, я заметил, не понравилось.

Он тебе-то про свою жизнь не рассказывал?

- Нет.

- А ты сам не попытал?

- Нет, не попытал, - повторяю я.

- Вот видишь как: живем рядом с хорошими людьми, а чем они хороши - и узнать нам неохота. А их, настоящих-то людей, коль поглядеть, - много. И не все они обязательно на виду да с орденами. Иной вот, как и он, - вовсе незаметный, а цена ему - не меньше... Ты ему сколько лет дашь?

- Ну, лет пятьдесят, пятьдесят пять.

- Сказал! Седьмой десяток доходит.

- Ну да?!

- Вот тебе и "ну да"! - удовлетворенно хмыкает Максим Петрович. - Ты вот о старике писать приехал, а Карл Леонхардович еще в двенадцатом году его на выставке видел.

- Не может быть! - ахаю я. - Максим Петрович, расскажите!

- Об этом сам у него спроси, а вот о жизни его рассказать могу. Девятый год наши тропки рядышком бегут...

Собираясь с мыслями, Максим Петрович задумчиво потирает бритую голову.

- Работал я тут первый год председателем, в войну.

Вот мне раз и звонят из города. Специалиста, спрашивают, не возьмете? А я не только специалисту - любому бы завалящему мужичишке рад был. По всей деревне из мужиков только я да парторг мой, Седов. Его-то уж и за мужика считать нельзя было. Хворый, душа в нем только на злости и держалась - все хотел дождаться, пока Гитлеру конец придет. Вот и весь наш мужской состав.

А остальные - бабы, девки да ребята малые, сам понимаешь... В общем, давайте, говорю, за-ради бога, специалиста этого! А условия, спрашивают, создадите? Ну, что, мол, за вопрос - озолотим! А сам, помню, сижу в замызганном ватнике в правлении, в окне по стеклу капли с кулак ползут тоска.

Под вечер приезжает. Дороги развезло, осень, - он до нас на какой-то попутной доходяге весь день ехал. С телеги слез - грязный, синий, а смотрю - в галстуке. Одним словом, наш Карл Леонхардович. Сейчас-то он хоть и постарее, да справный, гладкий. А тогда посмотрел бы - кожа да кости, это при его-то росте, представляешь?

Под глазами - синь-темно, кожа на лице, скажи, как у заморенного гуся висит, один только нос в натуральной величине. В общем, не работу с него сейчас требовать, а на поправку ставить... Глянул я на его документы: ученый садовод из Эстонии, в ихнем Наркомземе работал. Ну что ему, думаю, у нас делать - ученому-то! Сад наш в ту пору заплошал, руки не доходили; только когда ранетка поспевала, о нем вспоминали.

Ну, делать нечего - приехал, назад не отправишь.

Да и человек, вижу, с дороги вконец измучился. Как сел против меня на табуретку, так и сидит, не шелохнется, словно неживой. Только вода с плаща стекает, об пол постукивает. А тут мне галстучек его опять в глаза лезет; не колхоз тебе, думаю, а кабинет с секретаршей. Не работник мне, а обуза!..

Стал я раскидывать, куда его на квартиру определить, да так ничего и не надумал. Сам без году неделя в селе, а сибиряки, знаешь, парод не простой. Скрытный, гордый.

Пока ты его в себе не убедишь, он перед тобой ни дома, ни души нараспашку не раскроет... Одним словом, повел я его к себе. Квартировал я тогда у Седова, у парторга.

Старуху он свою, вскорости, как война началась, похоронил, дочка в городе в институте училась, вот я у него и обосновался.

Сам я в ту пору неизвестно кто был - ни вдовец, ни женатый. В общем, самая подходящая компания: один топчан стоит, другой, думаю, поставим, и вся недолга...

Привел, усадил, начинаю было на кухне Ивану Осиповичу, это хозяину-то, объяснять потихоньку, как да что, - без спроса ведь привел. А он мне тоже негромко: не болтай зря, сам вижу! Захлопотал, картошки наварил, капусты соленой принес, откуда-то заповедную поллитровку достал - все чин-чином... Ну, сели мы, поели, выпили. Молчит наш гость. Я ему про колхоз рассказал, про то, как мы тут с бабами бедуем, - молчит. Про сад ненароком помянул, скажи ведь, - как подменили человека!

Назад Дальше