выполняет специальное задание". - Слушай, говорю, друг, так и так, освободи меня от этих коров, пойду в военкомат. Или еще лучше направляйте в партизаны. "Не имею, - говорит, - полномочий". Да плюнь ты, говорю, один раз на эти полномочия! Назначь старшим когонибудь из погонщиков. Или вот, говорю, что: сам возьмись. Ты один как перст, уйдешь от войны подальше и спасенным будешь. Рассердился, ледащая душа, да ведь знал, чем меня взять! "Товарищ Мельников, выполняйте партийное поручение!" Ну что ты тут сделаешь? Кровью сердце обливается, а я встал и пошел выполнять партийное поручение... С коровами...
И принял же потом я с ними муки, будь они неладны!
Разбили мы их на несколько стад, чтоб гнать ловчее.
Я своего Якима из тачанки выпряг и мотаюсь верхом от стада к стаду, командир коровий. Покормить по дороге как следует нечем, почуют они траву или воду, собьются все вместе на лугу или у речки - ну хоть плачь! Ни матгоков, ни плетей не слушают - голодные. Тут еще три коровы телиться не ко времени начали, одна ногу сломала, прирезать пришлось, а они у меня все на шее, в мандате количество проставлено... Издергался за первые же дни, а лихо-то еще, оказывается, впереди ждало. Доить не успеваем - от села до села, когда бабы помогут, - что нас десять человек на прорву эту?! Молоко перегорать начало - мычат, спасу нет, хоть уши затыкай. Потом другая беда свалилась: под бомбежку попали, на бреющем из пулеметов коров посекли. Не видал, как тяжело скотина подыхает?.. Мотаемся, какую прирежем, чтоб не маялась, какой дробовик в ухо; в кровище все, как мясники, а на телеге гонщик корчится - живот ему пробило... Начали мы тут свою, коровью, тактику и стратегию вырабатывать. Ночью гоним, днем в лесах да по оврагам отсиживаемся, бережемся. Накрутишься, из седла ночью выпасть боишься - так сон тебя валит, а днем хоть убей - не спится. Голова гудит, мысли покоя не дают; подумаешь о своих - живы, нет ли? - и словно соли на рану кинешь!.. А в голове все одно: будь ты, мол, сам на фронте, с винтовкой, по-другому бы все обернулось.
Понимаю - глупо это, что там один человек стоит - песчинка в море! - а все про свое: может, и в живых бы не был, а душу бы не травил. Да не только думал эдак-то - действовать пытался. Как до какого района дойдем, я в военкомат. Покажу партбилет - сразу чуть не повестку в руки суют. А спросят, откуда да что, услышат про коровье мое войско - руками машут. На иного накричишь, так хоть позвонит, справится. А конец все равно один:
"Идите, товарищ Мельников, идите..."
Ну, дальше и идем. Неделю идем, вторую, третью.
Тут с харчами да с кормами подбиваться начали. Нам-то еще ладно, молоко всегда есть, - я на него, к слову, с тех пор смотреть не могу. А с коровами хуже. Травы пожгло, да и время-то уж им отходит, сена тоже нет.
Бумажки были у нас подходящие - грозные, да ведь бумажками-то не накормишь. Пока доказываешь да горло по телефону рвешь - дальше идти надо. И начали мы тут, брат ты мой, партизанить! Увидим на поле стога - берем, копны на лугах - наши! Не совру тебе - один раз на разъезде теплушку прессованного сена армейского взяли. А что поделаешь? В общем, если под меня в ту пору закон от седьмого августа подвести, - лет на полтораста отсидки бы как пить дать набрал!..
И чего мы на дорожке своей не нагляделись! Пожары, бомбежки, ребятеночки без родителей - ужас! Горит земля... Иной раз кажется, что умом сейчас тронешься. Что сделать, чем помочь, когда у тебя - только две руки, да и те без винтовки? Ворочается все у тебя в груди - аж стонать примешься. Да злость в тебе поднимается.
Где ж мы, думаю, раньше были? Как так получилось?
Озлобишься вот так и айда опять стада поднимать. Как ни раскидывай, а верно выходит, что самое твое первое дело сейчас - коров в целости довести...
Так вот и шли... Шли-шли да к концу второго месяца за Волгой и оказались. Сдал я свое коровье войско, написал объяснение, сколько да почему недостает; помню, пишу, а самого трясет. Дня три уж не по себе что-то было, а тут совсем скрутило. Ну ладно, отчитался честь по чести, с братанами своими по мытарству распрощался да и прямой дорогой в военкомат. Теперь-то, думаю, не откажут... И что ж ты скажешь? До военкомата дошел, начал по ступенькам подниматься и - кувырк... Как уж там меня к врачу доставили, что со мной делали - не помню.
Простыл, в чирьяках весь, да еще похуже - сыпняк гдето подцепил. Хотя и не мудрено: оборвался, обовшивел, где ведь только не отирался. И завертело тут меня!
Из больницы - в госпиталь, из госпиталя - в больницу, из одного города в другой. Только вот тут, в Сибири, и очухался, с осложнением потом лежал. Вон как скелеты в музеях - таким и я на ноги поднялся...
Выписали меня в казенных подштанниках - своего ведь только и было, что партбилет на сердце, - опять в военкомат. И опять мне обратный ход. В почках что-то нашли. Слушаю, что мне говорят, и не вижу никого - аж в глазах от обиды потемнело! Вышел, иду по городу, а меня ветерком пошатывает...
Пришел в обком партии, к секретарю на прием добился. Душевный человек попался. Посмотрел партбилет, порасспрашивал, потом и говорит: "Вот что, товарищ Мельников. Поправиться вам надо, окрепнуть, но время, сами знаете какое - война. Ваше стремление на фронт попасть понимаю и ценю, но не думайте, что в тылу сейчас легче. И люди тут вот как нужны. В общем так:
поедете председателем колхоза. На свежем воздухе вы там быстрее на ноги встанете. Но учтите: работу вашу будем оценивать по тому, как вы помогаете фронту. Хлеб и мясо - вот что сейчас самое главное!" Так вот я тут и оказался...
Некоторое время Максим Петрович молчит, курит, потом, словно спохватившись, спрашивает:
- Ты ведь, наверно, спать хочешь?
- Нет, нет, рассказывайте!
- Да уж коль начал, так кончу, - говорит Мельников. - Нашло нынче что-то, разворошил былое...
- Остановились вы на том, как приехали сюда, председателем, - Помню, кивает Максим Петрович. - И прямо тебе скажу: председателем я и раньше был, а понимать многое тут только начал. Война, люди, а побольше других, пожалуй, парторг наш научил. Тот самый, про которого говорил, - Седов, Иван Осипович... Знаешь, вот говорят - партийные отношения. Сдается мне, что такие партийные отношения промеж нас и были. Сойдемся в ночь под одной крышей - тихо, ладно, со стороны подумать можно, что отец с сыном. А с утра иной раз так схлестнемся, чуть не искры из глаз сыплются! Упрямый я лишку был, горячий, а он - кременной, если уж на своем встал - не своротишь. И по чести говорить - я обычно уступал, правоту его чувствовал. Вскоре он мне первый урок и преподал... Состояние мое пойми. И разговор с секретарем обкома в душу запал, вот я и начал жать.
Все для фронта - это я хорошо понимал, а до другого и дела мне не было. Мотаюсь, покрикиваю, а как кто с нуждишкой какой - и слушать не хочу. Раньше вроде чурбаном бесчувственным не был, а тут словно подменили.
На фронте тяжелей - и разговор весь. Мое дело хлеб давать, молоко и мясо давать, а остальное, мол, не касается.
Насчет хлеба и мяса понимал Иван Осипович, конечно, не хуже моего - это он одобрял. А вот за то, что я, словно лошадь в шорах, несусь и по сторонам ничего не вижу, - крепко обижался. Раз мне сторонкой заметил, другой раз, - я без внимания. А тут отказал я бабенке одной соломы на крышу дать, и сцепились мы. Пришел Иван Осипович с дежурства - он в ту пору сторожем стоял, плох уж был, - палку, вижу, в угол кинул - не в духе, значит. "За что бабе обиду нанес?" - спрашивает. Объяснил я ему, что с соломой трудно, упрекнул еще - сам, мол, знать должен. А он покашлял да раздумчиво так: "Дерьмо ты собачье, выходит, а не руководитель".
Я ему тоже сказанул, вскипел, а он мне все так же тихонечко: "Садись". И давай меня, и давай! "Ты что, - говорит, - озверел, что ли, людей не видишь? Ты мне фронтом не загораживайся, почему человеку по рукам стукнул?
Да ты, - говорит, - знаешь, что она к тебе от последней нужды пришла? Муж на фронте, ребятишек пятеро, а крышу она эту в прошлую зиму разобрала, чтоб коровенку до выпаса дотянуть. Знаешь ты это?" - "Не знаю", - говорю. "Так знать должен. Фронту, - говорит, - помогать - это, помимо всего прочего, о тех беспокоиться, кого фронтовики дома пооставляли. Ты думаешь, придут они - спасибо тебе за такое скажут? Да у них, - говорит, - кусок этот, кроме которого видеть ты ничего не хочешь, - поперек горла повернется, если они про такое узнают!"
Отчитал вот так, как мальчишку, потом сел на лавку, головой покачал: "Мягче, - говорит, - Максим, к людям:
надо. Раз у самого горе, то и к людям сострадание имей".
И знаешь ведь: на пользу пошло. Нашел я этой разнесчастной соломы, крышу покрыли, муки да отрубей ребятишкам выписал, а через месяц мужик ее мпе письмо с фронта: благодарит. Уши мне тогда словно надрали - от стыда горят!..
Не думай, что только со мной он таким непреклонным был. Ого! Если он в чем утвердится - против любого пойдет. "Кровь, - говорит, - из носу, а на своем, коль прав, глыбой стой!" Так и действовал. Всыпали тогда мне за Карла-то нашего, - что бригадиром я его провел да трудодни, дескать, транжирю, - запряг мой Осипыч - да в райком. А секретаря нашего в районе, знаешь, как звали? "Я сказал!" Весь он тут и есть. Не устоит, думаю, против него Осипыч, греха только наживет. И что ты думаешь? Под вечер вернулся, лоб от кашля мокрый - растрясло его, а посмеивается: "Все, говорит, - в порядке, пускай Карл работает спокойно". Как уж он этого нашего "Я сказал!" уломал - диву даюсь. Да ведь и то подумать: в партию Иван Осипович еще на колчаковском фронте вступил, самый старый коммунист в районе - это тебе не шутка!
Про секретаря-то я потом тебе расскажу - и мне с ним схватиться довелось, а сейчас - к слову только. Не забыл он, наверно, разговора с нашим Осиповичем. Раза два. как встретимся, намекал: "Парторга, товарищ Мельников, другого вам надо. Устарел Седов". - "Что вы, - говорю, устарел! Хворый он - точно, а пороху в нем еще на двоих, любому прикурить даст". Секретарь хмурится: "Партийно-массовая, - говорит, - работа у вас запущена". - "Да нет бы вроде, - говорю. - Заседаем - это правда ваша мало, а работа ведется. Идет наш парторг по селу - каждый к нему с советом или с вопросом; вечером, - говорю, - на крылечко вышел - один за другим, смотришь, а облепили его, самый разговор по душам.
Вот она, дескать, массовая работа и есть. Не плановая, - говорю, конечно, может, ее в протоколах и не отметишь"
а результаты налицо". Так и отстал до поры до времени...
Многому, в общем, научил он меня, Иван Осипович, парторг наш бессменный!.. Чужим горем горевать, чужой радости радоваться. И этому научил: "Кровь, мол, из носу, а за правду стой". Поговорка это у него такая была, вроде первой партийной заповеди. А так-то он в жизни был человек негромкий, ласковый. Приедет дочка на каникулы - Осипыч так и светится. Я тебе, кстати, не сказал: дочка-то его - жена моя нынешняя, Надя...
- Надежда Ивановна?
- Она. Второй год тогда в институте училась. Не хотела сначала - в колхозе работать собиралась, война.
А отец настоял. Войне, говорит, не век идти, кончится - учителя еще нужней будут. Приедет она вот так на несколько деньков - у нас вроде праздника. Карл Леонхардович первый огурец или там зеленое луковое перышко расстарается, я - все, что на месяц из продуктов положено, зараз на квартиру тащу. А про отца и говорить нечего - на глазах молодел. Не думай, что я замышлял чего: и в мыслях не было. На баб вообще не смотрел, а на эту тем паче: девчонка с косичками, это ведь павой-то такой недавно она стала... Радовались просто, светлее вроде с ней в дому становилось - три бобыля под одной крышей, понятно. И Надя к нам с Карлом Леонхардовичем как к родным относилась. Посмотрит, бывало, то на одного, то на другого, и глаза заблестят.
Не слезой, конечно, - участием. Слезы тебе настоящая сибирячка за здорово живешь не покажет.
Так вот время и шло: день да ночь - сутки прочь.
К полночи домой придешь, повалишься замертво, а затемно снова уже по фермам ходишь. Переживать вроде и некогда. А потом как начали наши Украину освобождать, - тут я и заметался! Опять по ночам сниться мои стали. От сводки до сводки только и дышал: вот-вот до наших мест дойдут! А в марте как услышал: "После ожесточенных боев наши войска освободили...", так и порешил - еду! Собрал внеочередное правление, рассказал все - отпустили на пятнадцать дней. Да еще в дорогу всякого нанесли. Сибиряки, говорю, такой народ: сначала близко к себе не подпустят, а потом, если признают, родней родного станешь... По совести, сосвоеволышчал я тут, схитрил, потом-то уж жалел, да поздно. На правлении благословили меня, а в район я не сообщил. Боялся, что задержат: посевная на носу...
Как уж ехал - говорить не буду. Измучился. То птицей бы, кажется, полетел - так вроде поезд тянется; то подумаешь, что к пустому, может, месту торопишься - хоть на первом полустанке сходи! Пять ночей глаз не сомкнул, на одном табаке держался... Приехал, утра не стал ждать, побежал со станции. Пришел в село, а села нет. Ровно тут целину подняли, потом проборонили да несколько тополей для заметки оставили...
А один-то - наш, зарубка еще моя на нем. Обхватил я его руками, заплакал да так по нему на землю и съехал...
Максим Петрович переводит затрудненное дыхание; я смотрю на его синее в предрассветном воздухе лицо и страстно хочу невозможного. Хочу, чтобы он вдруг легко засмеялся и весело сказал: "А своих я все-таки нашел!"
- Да... - горько вздыхает он, - Утром огляделся - из земли три трубы торчат - землянки. И жили-то в них не наши, Михайловские, а беженцы какие-то. Оставил я им мешок с продуктами и заметался по округе: как в воду канули. Переходила, говорят, деревня из рук в руки, вот ее с землей-матушкой и сровняли... Как уж я назад ехал - не помню. В каком поезде ехал, с кем, ну хоть бы лицо чье - ничего не помню... Вернулся в область, подводы в тот день не оказалось, машины не ходят, ростепель. Пошел на постоялый двор, там компания какаято, тут меня и закружило. Напился так, что и не помню ничего. Утром очухался - голова трещит, обросший, грязный, словно год белья не менял, мерзость! И тут как на грех Надю встретил. Иду похмелиться, она навстречу.
"Максим Петрович, вы?" - и глядит на меня во все глаза.
Дохнул я на нее перегаром, не больно что-то ласковое сказал и - ходу. И подумай, поняла ведь все! Догнала, за руку, как малого, взяла, побриться заставила в парикмахерской, потом уж на почту вместе пошли - в колхоз позвонили. И все это так тихонько, просто, только глазами поблескивает, да брови, что птички вон, летают...
Максим Петрович закуривает, отбрасывает в сторону пустую пачку:
- Солоно мне в ту весну пришлось. От одной беды не опомнился - другая свалилась.
- А что такое?
- Из партии меня исключили.
5
Говорит он это так обычно, что я не могу удержать восклицания.
- За что? Максим Петрович?
Он молчит, к чему-то прислушиваясь, потом кивает:
- Пароход снизу идет. Слышишь?
По воде отчетливо доносятся равномерные натруженные шлепки. Тяжело дышащий за близкой излучиной пароход полностью, кажется, завладел вниманием Максима Петровича. Обернувшись, он пристально всматривается в редеющую синеву.
Сначала из-за поворота показывается один только огонек - высокий и яркий, потом огней сразу прибывает, и кажется, что по черной захлюпавшей воде движется многоэтажный, по-вечернему освещенный жилой дом. Белая глыба парохода медленно проплывает мимо, какое-то время различима каждая лампочка, горящая на пустой палубе, видны темные квадраты окон и крупные буквы - "Кожедуб"; затем огни начинают меркнуть, только бортовой фонарь, удаляясь, долго еще мигает рубиновой точкой,
- Сколько я когда-то ночей тут просидел, - отвечая каким-то своим мыслям, беспечально и раздумчиво говорит Максим Петрович. - Станет на душе сумно - придешь и сидишь. Пароход вот так же пробежит, Иртыш катится ровно жизнь сама, ни конца, ни удержу ей нет.
И словно скверну из тебя какую-то вымоет: выпрямишь плечи и пошел опять!..
Мне хочется напомнить Максиму Петровичу о прерванном рассказе, но он возвращается к нему сам.
- Как исключили, спрашиваешь?.. На бюро, обыкновенно. Руки, правда, но все поднимали. Председатель райисполкома и директор МТС против голосовали. Да толку-то что...
- За что, Максим Петрович?
- А вот за что - вопрос сложный. Сам повод дал, Да такой, что и до сих пор в бывших бы ходить мог...
Запил я... Ни до этого, ни после этого не пил так. Неделю, если не больше, - в дымину. Да ладно бы дома сидел. Так нет же: напьюсь, и гонит меня тоска пьяная к людям, на народ, - руки на себя, боялся, наложу... Был у нас, на Украине еще, тракторист одни. Не знаю уж, как там случилось уснул в борозде. Ногу ему трактором и отдавили - ночная пахота была. Кричал, спасу нет от боли. Ногу отняли. Так он, когда поправился и болеть-то его культяпка перестала, топиться надумал, чуть спасли. Понятно тебе это?.. Вот и со мной то же было...
Сначала только больно, криком кричать хочется, а хожу как заводной, работаю. С неделю, наверно, так. А тут словно первый раз до меня дошло, что один-то я остался.
Позади все, впереди - ничего; как понял я это, так за стакан и ухватился... В таком вот виде "Я сказал!" наш на меня и налетел. Вошел, а я поллитровку перед собой ставлю, опухший. Он поллитровку на пол и - в крик. - Вспомнив, должно быть, эту сцену, Максим Петрович вздыхает. - Не знал он, должно быть, о горе моем, да, может, и знать не хотел, не интересовали его люди...
Умел он так-то, что ни слово, то обидней другого! Слушаю я его, а сам, чувствую, бледнею, хмель из меня выходит. Достал со зла другую поллитровку, поглядел на него в упор да послал его... так, что сам чуть до конца договорил!.. Тут уж он с лица сменился, вышел, ни слова не сказал.
- И за это исключили?
- Да не за это, конечно. В морду мне, по чести говоря, дать бы за это стоило, а на бюро ставить - себя же опозоришь. Он-то это понимал, мужик неглупый был.
А случай нашел. С председателем колхоза ведь как?
Ткнп в него в любую минуту пальцем - в чем-нибудь да виноват. А у меня-то вина и совсем страшная оказалась:
срыв посевной. Ты в сельском-то хозяйстве разбираешься?
- В общем, - неуверенно говорю я.
- Ну, так вот тебе попросту. Весны у нас в Сибири какие? Сам черт их не разберет. То в начале апреля сушь стоит, пыль клубится, то в мае снег валит. А сеем мы всегда одинаково - по директиве. Как ее спустят, так и сей. Раньше всех отсеялся - честь и хвала тебе, в передовиках ходишь, до самой уборки в президиумах сидишь. А осенью, бывает, и собирать нечего. Первый-то год и я так сеял, - как все. А тут пообвык, с народом познакомился, послушал, подумал, и выходит, что надо как-то по-другому повертывать. Жили тут у нас два старичка, не старички, скажу тебе, профессора, если порознь, а вместе - так и вся академия будет. Я их в эту весну и послушал. Повремени, говорят, сынок, с недельку, а то и полторы худая весна будет... Вот ты себе такую картину и представь. По всему району трактора гудят, а у нас, как в доме отдыха, - тишина. Парторг мой, Осппыч, затревожился сначала: "Худо бы, Максим, не было, смотри". Стариков обошел, сам поля облазил - тоже одобрил. Потом звонит директор МТС. "Почему, - спрашивает, - трактора не берешь?" - "Погожу, - говорю, немножко". - "Максим Петрович, - говорит, - понимаю тебя, но войди и в мое положение, доложить должен. Денек, - говорит, - подожду, а там не взыщи".